Огр 3 (главы из романа)
Маша слушала, скрестив руки. Ей было интересно, что за преступление перед русской иконой совершила Екатерина вторая — Катька — в терминологии ученого. А я смотрел на пляшущую карикатуру в джинсовой куртке и не мог отделаться от мысли, что он врет, причем нагло заливает и переливает. Такой типаж пожилого жизнерадостного банного хохотуна, вещающего о политике. Его шутки давно надоели, его затыкают всей толпой, чтобы он дал спокойно обсудить футбол или рыбалку... Но этого старикана никто не затыкал.
Говорил он о столетних спорах и предъявах, словно это было вчера.
Я нагнувшись, зашептал Маше на ухо впечатления. Но та подняла ладошку, и, легонько отстранившись, подалась вперед. Она слушала лектора.
Еще минуту потерпев старика, Маша отделилась от толпы и передвинулась, не приглашая меня, к угловой иконе, изображающей три древние фигуры, с головами, покрытыми накидками, сидящих у большой серебрянной чаши. В чаше краснело вино.
Я подошел к Маше. Она кивнула на икону.
— Троица. Андрей Рублев. Ей шестьсот лет.
Маша словно завороженная смотрела на священные лики.
— Их орден молчальников проповедовал, что Бог стал человеком, чтобы человек стал богом... А я думаю — как стать Богом? Это невозможно, — ее голос слегка задрожал. — А здесь я вижу, что Андрей Рублев знал... Нужно быть отважным, чтобы написать бога. Его нужно видеть, чувствовать...
Она вздохнула. Ее плечи дрожали.
Когда мы вышли из подвалов древностей, Маша переспросила:
— О чем ты спрашивал?
Я поделился впечатлениями от фамильярничающего с царями старикана. Маша сначала не поняла, что я имею в виду лектора, потом удивилась и пожала плечиками.
— Настоящие ученые живут своим делом. Это же страсть... Только начетчики выглядят нормально.
— А я им не верю. — беспечно сказал я.
— Из-за фамильярности? — на автомате спросила Маша, глядя куда-то в полумрак галереи.
— Не знаю. Кузина утверждает, потому что я малограмотный.
— Ты? — удивилась Маша и сказала рассеяно, как бы меня оправдывая. — причем здесь грамотность? Пойдем, я покажу тебе мое любимое место.
Мы вошли в мрачный просторный зал. Маша, тихо, обняв себя за плечики, подошла к пестрой, вначале непонятной картине. Внезапно в пестроте проявился силуэт, разбросанной курчавой сединой напомнивший оратора.
— Что это за старичок?
— Это «Пан». Врубелевский «Пан».
Я вгляделся в размытые пятна, длинные и светлые словно размазанные кусочки Луны, на которые бросили два бирюзовых стекла — они вдруг сложились в единый рисунок и из под курчавой седины волос на меня близоруко взглянули синие прозрачные глаза лесного духа. Сразу же я услышал тихий возглас:
— Привет! Привет, это я...
Она опять обращалась к изображению.
— Дема, взгляни отсюда.
Я встал рядом. Вновь вижу размытый, словно растворенный в дожде образ. Седая плешивая голова, по ней толстыми слизняками, влево и вправо, уползают серые конические рожки. На щеках — округлая поросль волос, беспомощная полулыбка. Мохнатые ноги с козлиными копытами выставлены барьером, словно он защищается, или, в испуге от кого-то отшатнулся и сел на пятую точку. Сильные плечи опущены вниз. В запрятанных в курчавю седину, словно в облака, голубых глазах — смирение и скорбь, словно старик собирается плакать.
— Мне его жалко — улыбнулась Маша. —он бессмертный божок веселья, покровитель пастбищ и леса — а у Врубеля он грустен. Паны, которых я видела в других музеях, они... ловеласы. Сильные и развязные... — Маша улыбнулась, развела руки, а потом смущенно протянула ладошки в направлении образа, — А он — вот-вот заплачет, да? Он одинок. Тебе нравится?
Я кивнул. Но меня поразил не сам рогатый старик, а загадочная туманная равнина за его спиной, кривой ятаган желтого месяца, косо воткнутый в размытый лесной горизонт... протяженные мрачные поляны и глинистые лощины, погруженные в полупрозрачную мглу. Эта мгла манила, звала. Пространство за Паном открыло знакомый до боли, а теперь недоступный мир... Мне показалось, что я его уже видел, может быть, во сне, может быть бродил там... Может быть, шел туда в строю...
Блин, да это же наш лес на Центре!
Я посмотрел на Машу, а Маша, поймав мой восхищенный взгляд, согласно закивала:
— Пан — не совсем классический божок. Посмотри на фон вокруг него. На русскую природу. Она же скорее русская, правда? А почему? А потому что художник искал особый пейзаж для передачи духа одиночества. На итальянских лужайках или на греческих побережьях — его не найдешь. Там природа располагает к веселью, карнавалу, сатурналиям! А в нашем... Все об этом говорит... Да! — выдыхала Маша — Для меня нет большего символа одиночества. Я знаю, что ему там очень плохо. — продолжила Маша. — мне хочется его погладить.
— А в чем одиночество? — машинально спросил я.
— Как в чем? — ты посмотри на его глаза. Они же тоскуют! Посмотри — он один, вечно один.
Я присмотрелся., Глаза старика слезятся, близоруко смотрят внутрь себя, ничего не видят. Но тут не одиночество. Он изображен в момент полного опустошения. И как он вытащил дудочки из-за спины? Совсем неестественно... Будто его застали за запрещенным занятием...
Да, да, здесь не одиночество. Наоборот, Пан кого-то испугался. На самом деле, картина говорила о двоих. О Пане и о ком-то. Некто сейчас стоит перед ним, или даже, над ним.
Я высказал свое предположение Маше. Маша секунду помолчав, уточнила.
— Ты думаешь, зритель смотрит на сатира, как бы... чьими-то другими глазами? То есть,— торопливо поправилась спутница, — сатир вместо нас видит кого-то еще?
— Да, перед Паном его господин.
— Господин? — не поняла Маша и удивленно повернула голову ко мне. Я кивнул.
— Или проверяющий, контролер... дежурный, застал Пана с поличным. Видишь, как козлоногий дудочки держит? Словно спрятал их за спиной, а его застукали и велели вытащить, и предъявить, что он прячет. И теперь ему делают внушение за... нарушение Устава. Чтобы дурака не валял.
— Но, а что такого, что он играет на сиринге? Это его обязанность.
— На чем?
— Сиринга — флейта Пана. Пан увлекся нимфой Сиринкс, всюду ее преследовал а она, спасаясь, бросилась в реку и попросила защиты у речного бога. И тот превратил ее в тростник. Тогда Пан собрал несколько тростинок и сделал себе флейту. И всегда ее носил с собой, в память о нимфе.
— Но посмотри, как он ее вытащил. — возразил я, прервав машино декламирование, и показал на свою ладонь. — следите за руками
Я взял трубку со стихами, завел руку за спину, потом встал лицом к Маше и медленно вытащил скрутку из-за спины, ладонью вверх. Жест и поза повторились в точности. Маша перевела взгляд на Пана, потом на меня.
— Но ему никто не мог запретить играть. — сказала она растеряно, — Эти миры — они его, миры пастбищ, лугов, рек, живой природы... Он здесь полновластный хозяин. Даже существует поверье, что во время полуденной жары нельзя ни играть, ни громко шуметь. Потому что Пан отдыхает. Вечерняя прохлада — вот его время... Кто ему может запретить?
— Но ты же сама сказала, что природа не греческая, а наша?
— Ну да, но...
— Значит, кто-то из наших ему запретил. А это что за картина?
Я показал на другой холст, где смуглый длинноволосый юноша, хорошо развитыми плечами, с огромными печальными глазами... видимый сквозь какую-то таинственную линзу, на ярком и в тоже время — мрачном фоне посреди фантастических алых бутонов смотрел куда-то... то ли в даль, то ли в себя...
Маша тихонько хмыкнула.
— Ты не знаешь демона? Знаменитый демон сидящий. А есть еще падший демон — вон, посмотри туда...
Она указала на холст, по форме похожий на бок кирпича, узкий длинный и темно-вихрящейся. Сначала я ничего не различал в палитре полутонов, накрученных на холсте невидимым смерчем, потом взгляд выделил изломанное тело, лежащее в посреди камней в неестественной позе, а над ним — маленькое, какое-то смазанное личико. Глаза на нем утонули в какой-то нелепице. А на чело натянулось странное, бессмысленное выражение. Маша кивнула.
— Демон поверженный. Картина свела автора с ума.
— Свела с ума?
— Да, Врубель ее сорок раз переписывал. Лицо переписывал. Делал новые и новые лики, а потом снимал их, словно маски, стирал. Потом у него начались галлюцинации. В итоге, расстройство овладело его сознанием, а к концу жизни у него отказали глаза. Может представить — слепой художник? Не даром говорят, что нельзя заигрывать с темными силами.
— Понятно.
— Что понятно?
— Да ясно было, что он откажется.
— Не понимаю тебя.
Я указал на первого демона, скучающего среди красных цветов.
— Посмотри на него. Ну, классный, да? Грустный, красивый — таким бы себя демон видеть бы не отказался. Прямо качок на пляже, и таким он и согласился позировать Врубелю, а уже в падшем виде...
— Он — кто? Демон, да? — Маша прикрыла рот ладошкой. Я кивнул. — По-твоему, Демон Врубелю — позировал?
— Конечно. Он же не выдумывал его, а списывал... из воображения, фантазии... не важно, главное — он его видел, а не выдумывал. Демон как бы замер, застыл, словно натурщик и дал в подробностях себя зарисовать. Потому что он сильный и победительный, хотя и в печали. А проигравшим, падшим — выглядеть отказался. И поместил художника в психушку. Потому что он угомониться не мог. Демон словно фотографу кричал — не снимай, не хочу! Зачем ты меня преследуешь? Я тебе не покажусь падшим! А фотограф не слышал, все бегал за ним, бегал, как папарацци. Рисовал, рисовал, рисовал! Ну и дорисовался.
— Не рисовал, а писал, — сказала Маша и смутилась. — извини, что поправила, художники — пишут.
— Да ничего. Писал. А демон в отместку шарахнул его «поляроидом», до сотрясения мозга и ослепил.
— Врубель — бегал как фотограф?
— Ну да. Преследовал демона, не мог остановиться. Умолял его изобразиться падшим. А демон его послал на три буквы. А автор не понял.
Секунду помолчали.
— А теперь сопоставь — я махнул рукой в сторону грустного старца на холсте — сопоставь его и старика. Такое впечатление, что Демон летал над замолчавшей в страхе землей, как вдруг услышал мелодию флейты, грозно спикировал и приземлился у Пана. «Что у тебя за спиной, офигевший бобер?» — спросил Демон. И усталый старик смиренно достает свою... как ее? Серену?
— Сирингу.
— Да. Вынимает, предъявляет. Демон забирает ее, а старик разворачивается и удаляется в беззвучную мглу, убитую кривым желтым клинком.
— Но Демон — лермонтовский герой. Персонаж одноименной поэмы — неуверенно возразила Маша. — Врубель иллюстрировал роман. А Пан —древнегреческий персонаж. Даже если допустить, что он писал русского лешего, все равно...
Маша не нашлась, что закончить и пожала плечиками в светлой блузке.
— Но он-то его списывал не из учебника по истории древней Греции, а отсюда — я постучал себя по лбу. — Темный мир един — я засмеялся. — вся эта нежить в одном месте стоит за пивом.
Маша тут же тихонько прыснула в ладошки, виновато посмотрела по сторонам.
На нас никто не обратил внимания.
— Чему смеешься?
— Ты так безапелляционно заявляешь. Хотя, чему я удивляюсь? Мой кавалер как никак — поэт, сам причастен.
Я не знал, к чему относится вопрос — к кавалеру или поэту, поэтому кивнул неопределенно.
Через полчаса, побродив между картин, но все больше споря о Пане и Демоне, и заметив, что нас ничего другое не интересует, вышли из Третьяковки. На улице было светло и ярко. Синело небо. Желтый мяч навис над каменным пространством огромного города, словно теннисный шарик над кортом...
— Мы словно вышли из грота.
— Нет, из лабиринта Минотавра, который нас не отпускает своими демонами, — торжественно произнесла Маша, — пошли на Крымский вал, посмотрим картины «дикарей»? Там современные художники. Есть очень интересные работы.
Вдалеке стена белого, современного корпуса, похожего на вытянутый кинотеатр разбросала под собой словно цветные мозаичные стекла стихийный вернисаж...
Краски картин, стоящих на подставках, стеллажах, прислоненных парапетам, словно самоцветы подсветили небо. Оно было светлым, светло-дымчатым, пепельным, оранжевым, подсвеченным откуда-то сверху, как будто через какой-то алмаз, прекрасный магический кристалл. Мы подошли к Крымскому валу.
Теннисный мячик Солнца теперь будто застрял в белой колоннаде на входе в Парк.
Сердце томительно защемило, ноги, показалось, даже подогнулись слегка от яркости, обрушившейся доброй волной отовсюду: с простирающейся над нами весенней синевы, с земли, на котором лежали картины, со стоек, на которых они стояли, с людей, что замерли вдоль дорожек, держащих картины в руках. Даже серый асфальт ковром накрывший земное пространство, казалось, пытался улыбнуться.
Хотя он был натянут среди домов, на выгнутой московской, многолюдной, миллионной поверхности организованных трудов, домов, организаций, храмов, всего того что вся Россия выжала из себя, чтобы выросло...
Детище Ивана Калиты, чтобы челядь кланялась — с излишек налоговых, с поборов возросшее.
Но что-то здесь, в открывшемся городском пейзаже было очень правильное. Очень...
Мы шли по узким дорожкам между картин, на фоне бетонных коробок Дома художников, ввиду просторно жужжащей трассы Крымского вала, в перспективе античной высокой колоннады парка Горького, где в колоннах, словно в параллельных нитях паутины, застряла медная монета солнца.
Мимо нас ходили сосредоточенные и тихие люди. Другие стояли возле картин, а те прислонились ко всему, к чему можно прислониться и снова я это замечал: к бродюрному камню, к бамперу «Жигулей», припаркованных вне правил. К специальному стеллажу, просто — спинками одна к другой. Везде были картины, они обступали слева и справа, яркие пестрые акварели, пейзажи, буйство трав... звезды на черном, глубоком фоне, парад планет — красный Марс, желтая Венера, и еще, и следом идут голубые, розовые, черные бока, в конце колонны — нацелившиеся на вас узкие лезвия колец Сатурна.
Вот моря, да, моря — голубые просторы на холстах метр на метр — и по ним летят корабли. Корабли — широкие галеоны, узкие клиперы, грациозные с разлапистыми белыми пятнами парусов — бригантины... Им вслед бегут волны, их провожают угрюмые утесы, с густыми тучами взлетевших черных точек — чайки точками рванулись вверх, словно взрыв... Вот матовое солнце пробивается в мареве над большим желтым пляжем, густой серебристый туман словно занавес, заволок море — оно едва угадывается, оно внизу картины лишь делает туман чуть темней — тот наполз с моря и не идет дальше, не решился накрыть пляж, словно это чьей-то гигантской рукой отрезанная куском сыра — рукотворная мгла. В белой мгле тумана по самому центру — несколько правильных белых пятен, квадратных, прямоугольных, треугольных... Это на пляж летят паруса! Что видят люди? Поймут ли, что впереди суша?
Маша обернулась и легонько повела подбородком: как тебе? Я вздохнул, несколько даже... судорожно. Мне хотелось всю эту красоту, все картины забрать себе или развесить по стенам домов во Вселенске, везде развесить. Почему она только здесь? Она должна быть везде! Я сказал об этом вслух.
— В Третьяковке мы словно по пещере бродили, где разбойники спрятали сокровища. А они должны быть на виду.
— Я тоже согласна, что картины нелепо прятать в квартирах. Посмотри — частенько фасады — пустые.
— Вот-вот! Картины нужно вешать на стены, словно на веревки постиранное белье.
— Только дождь, ветер, солнечные лучи...
Я пожал плечами
— Так снимать перед дождем надо. Как одежду. Одежду вешают, высохнет — снимают. Или как дождь пойдет. Главное, не должно быть пустых стен.
Маша задумчиво кивнула. Постепенно глаза привыкли и я, с подачи Маши, начал более внимательно останавливаться на сюжетах: там почти не было людей.
— Людей почти нет. — подтвердила Маша.
— Слушай, я тоже самое подумал. — засмеялся я. — честно.
— Да? — машинально переспросила спутница и показала куда-то глазами. — Хотя вот и люди.
Круглая картина висела на треноге, словно большой синий иллюминатор, открывающий нам странный мир.
Синее море бушует, вдалеке буруны — белые точки, но приближаясь к нам, они увеличиваются и у кромки берега превращаются в огромные горбыли, словно погруженные в воду спины белых слонов —несутся к берегу, чтобы выскочить из воды и вытоптать все живое на пляже.. Поневоле пытаешься отстраниться. Но у самого песка они вдруг становятся кроткими, и наползают на пляж, белыми морскими скатами, и возвращаются, словно кто-то их потянул за края одеяло, взбив его о пенное побережье. Пены много, она словно разрезанная перина выбрасывает пушинки в воздух над морем, кудрявится до границы круглого экрана — в который мы смотрим, словно в иллюминатор. Да, картина круглая, я это заметил, только поняв, что мне чего-то не хватает. Я сначала утонул в центре омута, не обратив внимание на его границы и только сейчас мой взгляд добрался до краев. Итак, круглая рама замкнула интересный сюжет. Я тронул круглый багет, заметил, что человек позади, в большом намотанном шарфе, повернул голову.
— Кажется, что пена сейчас на нас попадет...
— А где люди, ты говорила?
Маша указала на вершину картины — там, над линией горизонта, над белыми бурунчиками, словно висящий в воздухе, в небе — был еще один маленький пляж. Узкий желтый плях, величиной с ладонь, пляж небесный над пляжем земным. В самом верху круга. Он как бы спрятал за край круга основную часть и высунулся желтым рогом у самого верха. На роге было нарисовано несколько фигурок и небольшой дикий тростниковый дом с пятнами ставен. Фигурки и дома были не больше ногтей, но выписаны тщательно, отчетливо. Бунгало было крайним, за ним виднелись маленькие силуэты остальных домов, они виднелись точками, всего их было четыре, или, может быть, больше, они, уменьшаясь, располагались полукругом, словно цифры по краю циферблата, обрываясь на пятом делении. Внизу круга было море и пляж, вверху, там где небо — выступающая роком земля и бунгало. То есть пять бунгал, уходящих в полукруглую перспективу. В композиции была какая-то напряженность. Я присмотрелся.
На побережье небесного пляжа наползала пена, даже не наползала, а курчавилась белым облаком. От облака отделилась нагая купальщица с рыжеватыми волосами, заколотыми надо лбом. С бедер стекают капли воды, искрясь словно бисер. Она идет по желтому песку к тростниковому бунгало, похожему на зеленую кочку. Идет, но вдруг останавливается.. Скрестив руки на груди, обескуражено смотрит вперед. Что ее удивило? Ее бунгало — занято. Из вырезанного в тростнике окна высовывается обнаженная до пояса женская фигура. Видны голова и упругая изогнутая белая спина, руки поднимают плетеную тростниковую ставню, а темные большие глаза ищут, как она крепится к стене. Самозванка полуобернулась к купальщице, ее темные глаза напоминают глаза Демона — на белом эффектном лице они также пусты.. Черные волосы широким мазком опускаются вниз, касаясь песка. Купальщица в пене и возмущена, и стоит в нерешительности. Вот сейчас между ними разразится капризный женский спор. Как ты могла занять мое место? По какому праву? Или они просто обменяются гневными взглядами? Вдруг становится ясно — спора не будет. Да, они встретятся взглядами и та, что вышла из облака пены, медленно развернется и уйдет назад, в океан...
— Странный сюжет, — задумчиво произнесла Маша. — купальщица — появляется из пены. У нее лик боттичеллевской Афродиты. А кто вторая? И почему она заняла ее место?
— Пляж есть пляж, не зевай. Кто первым встал, того и тапки — сострил я.
— Но это не люди, а боги. Богини. Видишь, кусок берега — в небе?