Dm_Kosh ВА.С.П 20.10.23 в 08:53

Огр 2 (главы из романа)

...И вот, солдат ищет последнее, самое главное, обещанную любовь, но находит вместо возлюбленной — а что еще любовь мира, как не взаимность любимой женщины — ветра и сквозняки, тщету и развалы тряпья на обочине. Все что угодно, но только не ее, окаянную, видит несчастный солдат.

Зал потихоньку начал шевелиться, принимал вертикальное положение, осторожно хихикал.

Пока я продолжал описывать кунштюки незадачливого дембеля, попавшего то ли домой, то ли в подводное царство, словно Садко — определить предлагалось читателю — зал проснулся практически весь. Тут уже и я дошел до финала.

Все вынырнулось и свелось к последней сцене — сцене тоски и надежды, сцене, когда солдат покрывает последню стометровку до дома, ставшего постылым колодцем, пытаясь забыть предыдущие три километра, на которых он тщетно пытался найти обещанную удивительную жизнь. Не в первый раз. И опять не нашел. Такой жизни нет? Он ее придумал сам? У кого и как спросить, кто скажет правду?

Возле его дома тоже есть воинская часть. Он встречает возле нее солдата. Тот курит с конвертом в руках, и смотрит мимо него. И в нем, в солдате с сигаретой и письмом из дома, есть то, что два года назад дембель потерял. То, что искал сегодня... И дембель — солдату завидует.

Там было счастье — получать посланье, бывал у нас такой счастливый час. что нам напишут — мы прекрасно знали, что мы напишем — дома тоже знали, и там и тут — мы все прекрасно знали: письмо пошлешь, и жизнь изменишь в раз... два года писем я не жду в конвертах, два года писем никуда не шлю, жизнь превратилась в скучного субъекта, которого с большим трудом терплю. Не говорите: «полно спорить с веком» — я не хочу терпеть такое чмо! Чтоб изменилось что-то с человеком, кому, куда, о чем послать письмо?!

Что написать? А вот и дом и улица, к нему подобна финишной прямой, солдат на повороте не накурится, он думает: «и мне пора домой», а я канаю мимо уж два года как, не зная ни заботы, ни любви, к тому, к чему приду — унылым комнатам. Навстречу тихо едут «Жигули». В салоне «Жигуля» места все заняты, с блондинкой безмятежной за рулем, она смеется, дама молодая, и... жигуль проедет нас и повернем, за ней обратно наши буйны головы, сменив перед глазами скучный пласт. Чтобы в него забралось нечто новое, что тоже... удивление... отдаст«.

Я закончил и поклонился. Секунду зал молчал, потом вдруг взорвался аплодисментами и... я услышал вопли: «Браво! Браво-о! Браво-о-о!!! Би-ис!»

Вокруг забликолвали вспышки фотоаппаратов, словно высекаемые о воздух искры. Меня фотографировали? Зал, как дремавший улей, в который сунули палку вдруг зажужжал, пришел в движение, ладоши людей усиленно колотили друг о дружку. Вдруг я почувствовал себя легче на 100 киллограмм при моих семидясети пяти. Показалось, что меня приподняло над сценой и я поспешно задвигался к сходням, как пушинка по ветру... Аплодисменты стихли, лишь когда я добрался в зале до своего ряда Пока шел к креслам, на меня озирались, народ показывал пальцем и перешептывался. Меня сопровождали удивленные и восхищенные взгляды.

Я дошел до своего места и сел.

Маша была неподвижна, сидела, словно на троне, положив руки на короткие ручки. На лице играла смущенная полуулыбка. Когда я приблизился, ничего непонимающий, весь в аплодисментах, и сворачиваемых шеях и сел рядом, она улыбнулась чуть шире, бросив на меня слегка удивленный взгляд. Народ еще какое-то время озирался на нас, пока не объявили следующего оратора.

Удивительно, но те, кто выходил на сцену за мной, принялись ссылаться на меня, на мою дембельскую тему и копировать мою манеру.

Полнощекий Арамис-модератор съежился за столиком, перебирал бумажки и не поднимал головы. Он был озадачен.

На нас продолжали оборачиваться. Дальше сидеть в зале мне показалось несколько нескромным. Я вспомнил Лахтина, который ушел тут же, и шепнув предложение Маше, встретил ее энергичное одобрение.

Мы встали с кресел и пошли к дверям. Я видел, что нас провожают любопытные взгляды. Перед дверью я невольно обернулся и поклонился, поэт на сцене умолк, а в мой адрес раздались дружные аплодисменты. 

Выйдя в фойе, я обнаружил у небольшой, оббитой фанерой урны сочинителя кукушонка. Он копошился, пытаясь выудить что-то из рубашки под свитером. Дверь хлопнула, он повернулся, увидел нас с Машей, и вдруг сморщился в болезненном узнавании — словно я был его мучитель. Тут же отвернулся и быстро двинулся к дверям. Подал дверь на себя и вышел. Коричневая дверь гулко хлопнула.

Возле урны лежал свернутый небольшой листок. Размером с конверт. 

Формат показался знакомым.

Я тронул плечо Маши — «я на секунду», подошел к урне, и поднял сложенный вдвое лист. Пробежался глазами.

«Уважаемый Сергей. — прочитал я. — Твои попытки продолжить гоголевскую традицию упираются вот в какой момент... тра-та-та...

Вместе с тем, это не верлибристика, а малая прозаическая форма. Но она тебе удается. Твой стиль выгодно выделяется в общем потоке самовлюбленной серости. Присутствует яркая оригинальность... Приезжай, ждем, обсудим при случае в тесном кругу как нам сработать в минималистской прозе. Жму руку. Твой Даниил».

Что-то мне это напомнило...

Мы вышли на улицу.

В голове бурлили мысли, шумели аплодисменты, крики «браво». Я шел, немного ошарашенный. 

— Ты здорово выступал. —сказала Маша.

Она шла рядом и загадочно улыбалась.

— А помнишь, говорила, про парня того парня, которому надо к урологу? Что ты имела в виду?

— Ты не слышал его?

— Вроде он с другом отношения выяснял.

Маша покачала головой.

— Выяснял, только друг его — половой орган. Современное переложение гоголевского «Носа», верх остроумия. А еще...- сказала она, заметно преодолевая смущение, — ты знаешь модератора?

Я помотал головой.

— Нет.. Я стихи ему послал. А он пригласил приехать, «обсудить в тесном кругу дела в современной поэзии». Так трогательно написал, у меня аж крылья выросли. Решил, что буду тут один, ну, край еще человек пять. А круг оказался настолько тесный, что в зал не уместился.

Маша молчала. Мы шли старыми московскими улочками.

— Кстати, длинный в свитере тоже такое письмо получил. Словно модератор всех зазвал в «тесный круг».

— А что он написал? — рассеянно спросила Маша 

— Посидим и обсудим за рюмкой кофе «дела» в современной поэзии.- повторил я, — Жму руку. Даниил Домский. Но это было классно! Я месяц жил ожиданием.

— И как ожидания — оправдались? — засмеялась Маша.

— Нет. Я был шокирован. — признался я со вздохом. — вошел в зал, а там полтыщи гениев!

— Узнаю стиль Домского, — сказала Маша, подумав. — то, что он делает, на самом деле ужасно. И гнусно, — перестав смеяться, тихо произнесла спутница.

Гнусно? Да ладно. Это мы, дураки, решили, что нас тут ждут с распростертыми объятиями. Сами и виноваты. Домский просто пытается сделать карьеру в поэзии, ничего удивительного...

— Причем тут поэзия? — машины брови заметно приподнялись. — он и ему подобные — отравляют колодцы. — отвечала спутница. Он... — она не нашлась, что сказать и выпалила — Он же Домский, ему безразлично под что собирать профанов, главное, слыть жрецом. С тем же успехом он бы собрал изобретателей перпетуум мобиле. Но про вечный двигатель хорошо известно, что он — признак беспомощности. А про стихи — нет, поэзия еще комильфо. И под нее можно созвать профанов и объяснить им законы физики... Он отличный физик. — сказала Маша, с минуту помолчав.

— Хочешь сказать, он сознательно прикалывался? И каждому намекнул на успех — специально? — удивился я. — чтобы мы сюда толпой ломанулись, глотая слюни, да?

Маша кивнула.

— А чем другие хуже тебя?

— Да не хуже... Но это же полтыщи писем?! Это же неделю отвечать!

— И что? На курсовую нужно меньше времени?

Я не знал, сколько нужно на курсовую, но Маше не поверил. Да, странность имела место. Как-то не вязались нотки дружеской теплоты, участия в содержании и искренний призыв явится пред ясны очи Евтерпы и царственное равнодушие над исходящим истомой кагалом, который бурлил в соседних креслах. С другой стороны, почему он бурлил? Не просто же от идиотизма. Действительно, чем другие люди хуже меня? Он бурлил от непонимания. От несовпадения обещанного и увиденного. Просто я, имея спасительный навык скрывать чувства, быстро спрятал свой шок. А нормальных людей, не привыкших к измене и провокации, картина на открытии ударила в душу словно цунами, и они оказались беспомощны. Бес тщеславия прыгал в их одиночествах, ничем не укрощаемый, а тут он сначала неожиданно столкнулся со стаей других, таких же зверей, а потом явился укротитель. Объяснил все про ремесло. Что надо ждать Мацукяна. Да, если каждому пришло подобное письмо, — а сомневаться в этом не приходится, — люди и попали как кур в ощип. На секунду я представил картину, и ужаснулся. И самое главное, получалось, что это чувство, коллективный шок — был Домским спланирован. Но зачем?

— А зачем собирать пять сотен незнакомых людей в один зал?

— ...показать образование. — закончила Маша за меня фразу, — любимая шутка интелей... Вы у себя воспринимаете столицу слишком серьезно. Вам кажется, что здесь живут особыми мотивами... А здесь все несерьезно. И интели этим бессовестно пользуются. Фестиваль для них просто повод потешить эго.

— Столько хлопот — эго потешить? И что это даст?!

Да, мне, ей-богу, было действительно непонятно в чем смысл, в чем кайф глумления над неофитами. Что за... Пф-ф-ф-ф... Маша посмотрела на меня как-то странно.

— Зачем? — переспросила и провела пальчиком по железному дротику в ограде церкви, мимо которой мы в этот момент шли, — в этом храме венчался Пушкин... Зачем это нужно, таким как Домский? Затем, что он — Домский. Перверсия во всем, включая способ самоутвердиться. 

— Я не знала, что он организатор фестиваля. — прибавила она, чуть погодя. — Думала, ему нет дела до провинции, а он и к вам успел. Я не имею в виду, что провинция — нечто второсортное. — торопливо поправилась спутница — Просто жалею, что у вас есть иллюзии на наш счет.

— У меня иллюзий нет.

— Зачем же приехал? — улыбнулась Маша.

— Пригласили.

— Ну вот.

Я покачал головой. А Маша продолжила.

— Столице от провинции ничего не нужно, кроме подтверждения, что она — столица. Если вы сюда едете, или что-то посылаете, не надейтесь на объективность. Всякие «домские» просто будут удовлетворять за ваш счет свои подленькие страстишки. 

Маша пыталась говорить ровно, отстраненно констатируя медицинский факт. Но получалось плохо, было в интонации что-то грустное — Маше было стыдно. Не за себя — за земляков. Я повернул голову — человечек в серой замшевой куртке шел рядом со мной, обняв плечи руками, в полном одиночестве, кончики губ были опять грустно опущены вниз. Надо ей объяснить, что она не одна во Вселенной.

— Маш, ты переживаешь?

Маша не слышала, сосредоточенно глядя впереди себя, обхватив себя руками.

— Тебе холодно?

Она вдруг повернула лицо, виновато улыбнулась. — мне?

Я снял куртку и повесил на ее плечи, она с готовностью повела плечами — заполнила плечиками нагретый воздух. . улыбнулась благодарно уголками губ: я и не заметила, что замерзла.

Какое-то время мы прошли вперед. Вдруг она тихо ойкнула и сказала обрадовано:

— Слушай, а давай сходим в Третьяковку. Давно в ней не был?

— Ну да,— ответил я. — практически, как родился, так и не был.

— Тогда пойдем.

Маша улыбнулась, благодарно посмотрела на меня и мы свернули на соседнюю улицу.

 

Глава 7

 


Галереи

 

Бронзовый Третьяков встречал нас за заборчиком с цепью и столбиками. Мы прошли мимо статуи по каменной плитке к п-образному фасаду со сводчатыми порталами, с полукруглыми окнами, по древнерусски заостренными к верху. Три двери стоящими плечом к плечу, под двускатными крышами производили впечатление то ли солдат в будденовках, то ли маленьких шалашиков. На крышах боковых корпусов блестели стеклянные надстройки, словно беспорядочно набросанные кубики. Солнце каталось где-то за галереей. Было странно.

— Боковых галерей в прошлом не было. — сказала Маша, махнув рукой на боковые крылья. — но экспозиция расширялась, и здание достраивали...

— Словно несколько теремков кинули в ведро и перемешали. — сказал я.

Маша промолчала.

Мы купили билеты и зашли внутрь.

— Мне больше нравятся компактные галереи. Третьяковка только кажется небольшой, но ее и за день не обойти, — Маша коснулась пальцем лба — А в Эрмитаже просто нужно жить. Но все равно мне очень нравится здесь. И еще в Уфицци. 

Помня предостережение Коры, я не стал переспрашивать что это за «уфицци».

— Я здесь как дома. То есть я итак дома, но здесь... — Маша запнулась, глядя из себя чуть удивленнее, словно испугалась быть непонятой. 

— Ты совсем дома. Русский дух? —сказал я наобум.

— Да, — подтвердила спутница. 

Мы поднялись по лестнице, словно зашли в гигантский сумрачный грот. Свет проникал в окна, но он словно поглощался темными синими стенами, на которых, золотясь резными рамами, висели картины. Даже не картины, а осколки запечатленных всполохов времени.

Миновали вестибюль и поднялись к экспозиции.

...Я скользил между портретов, барельефов, статуй, из другой жизни, и о других жизнях. В них не было надрыва, не чувствовалось задачи. Присутствовало Спокойствие. Величавость. Несуетность. Самодостаточность. На глаз навалился разноликий, наряженный, посторонний для меня мир.

А Маша нырнула в атмосферу галереи, словно русалка, давно истосковавшаяся по заводи. Хотя... в русалках подразумевается некая безбашенная игривость, а в Маше это начисто отсутствовало.

Она поясняла мне значение картин, смысл сюжетов. Рассказала о судьбе мальчика с полотна Перова «Тройка» — где трое бедных подростков тянут заледенелую бочку с водой — мальчик вскоре после позирования умер и его мать упросила Перова сделать маленькую копию его портрета. Привела интересные эпизоды об изображенных людях. Обиняком поведала о проклятии Микеланджело, которого папский синклит обязал закрасить причинные места образам на потолке Сикстинской капеллы. И великий ангельский сонм, не помышлявший о сраме, разыгрывающий под куполом библейский сюжет, вдруг оброс элегантными мочалками.

В конце концов, и у меня открылся рот. Я начал спрашивать, наивно и грубовато— прости, Кора! — однако, Маша отвечала легко и с готовностью. Не то что кузина, жадно принимающаяся выставлять отметки.

Вот над нами возник властный призрак в зеленом незастегнутом камзоле, с испуганными глазами, словно ему на мошонку плеснули купорос. Его подбородок был дегенеративно скошен, высокий лоб блестел из-под серого парика, облепившего череп засохшей пеной. Камзол был распахнут внизу и резко сужался к верху, словно голова как бы вылупляла из туловища круглый животик. А плечи у человека начинались прямо из тощей шеи. Маленькая ручка чопорно держала плеть, была отставлена в сторону и концом опиралась о кривоногий столик. Но взгляд его смотрел в наш день, прямо на нас, хотя сначала показалось — в сторону, из-за полуопущенных век направление не сразу замечалось. Рядом висели картины с другими мужами и матронами, что равнодушно смирились с бессмертием. Наблюдали они нас равнодушно. А этот дегенерат смотрел упорно и болезненно. 

Маша тихо погладила раму.

— Петр Третий. — ласково сказала Маша. — Я его очень люблю.

Потом повернула личико ко мне, провела пальцем над бровью, отводя челку.

— Не спросишь, почему я его выделяю?

Я пожал плечами. Спутница повернулась к портрету.

— Люди стремятся выглядеть лучше и просят художников сглаживать недостатки. А раньше это было в порядке вещей. Художник сам приукрашивал натуру, особенно, когда писал вельмож. И мы не можем судить, какими на самом деле были Петр первый, или Елизавета...

Она снова повернулась ко мне.

— В Ленинграде, в Петропавловке открывали памятник Петру. Там художник передал его настоящие пропорции. Так вот, оказалось, что он был очень высокий мужчина но с ужасно маленькой головой.. Вот просто крошечная головка.

— А он-то откуда узнал, что у него маленькая голова? 

— А сохранилась восковая маска. Впрочем, Михаил пояснил, что он...

— Кто? — переспросил я.

— Да, Миша, Михаил Шемякин, скульптор. — торопливо поправилась Маша.

. Он пояснил, что следовал русской традиции русской — умалял внешний облик, возвеличивая душу. Но я думаю, он побоялся связываться с нашими знатоками. А Петр Федорович сам заказал свой портрет, не приукрашивая ничего. Он даже Рокотова работу по этой причине забраковал, а вот антроповский вариант принял.

Мне кажется, это замечательно.

— А ты была с ним знакома?

— С кем? — не поняла Маша и глаза ее недоуменно расширились. — с Петром Первым? Или Третьим? Или с Мишей Шемякиным?

Я потом подметил в Маше эту особенность: знаменитых мужчин она непроизвольно называла по именам, словно отвергнутых поклонников

А вообще, я с неудовольствием оценил свой духовный скарб: Несколько незатейливых занятий и работ, капитала с которых не хватит и на лакейскую ливрею. Поэтическое поприще, переработка видений в рифмы. Суетливость. (Не представляю, что возможен в принципе подобный этим — и мой портрет.) Ну и армия, о подвигах в которой могу болтать бесконечно. Но он был мой, этот скарб, я знал, что с ним делать. Как его применить к жизни. А скарб из галереи в мою маленькую квартирку не умещался! Точней, показалось, что если я его в свой мир затащу, от моего прежнего мало что останется. Если я буду смотреть на него и реагировать. Оказалось, скарба у Маши несравненно больше, и он вполне свободно размещается в ее мире. Даже хватает и на саму Машу. Очень хорошо хватает. Если Маша все это так легко в своей жизни размещает, значит, моя душа — мелкая?

О памятниках Маша говорила так, словно они составляют естественную сторону жизни. Словно это также естественно — разговаривать с изображениями и украдкой от смотрителей гладить старые рамы, как ходить за хлебом.

— А давай посмотрим иконы? — Маша кивнула на указатель. Мы двинулись по коридорам и лестницам вниз, куда звал белый плакатик. 

Внизу, в небольшом вытянутом помещении мы обнаружили плотную молчащую толпу, заслонившую левую сторону экспозиции, над которой насмешливо звучал стариковский фальцет. Я встал на цыпочки и посмотрел на источник звука — точно, на фоне молчащих инонописных ликов в древних тогах витийствовал плешивый дедок в сильных очках и потертой джинсовой куртке, с куцей бородкой и отчаянно, карикатурно щербатый. Когда он широко раскрывал рот, описывая особенности Смоленской и Новгородской иконописчих школ, казалось, что у него всего два зуба, снующих по диагонали. Двигались они быстро и прощелкивали воздух, словно компостер. Слушатели невольно отшатывались. По молодым и сосредоточенным лицам становилось понятно, что группа — не обычная экскурсия, а студенты, то ли историки, то ли художники. Оратор же отчаянно размахивал маленькими ручками и мотал головой на 180 градусов, седая бородка со свистом резала воздух подобно мачете. 

— Вот! — он разворачивался и тыкал в черный лик на иконе. — А Катька-то, Катька какова? А она...

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 155