Необычайное происшествие в Ватутинках. 9
Притом, сам того не ведая — чем и объяснялось странное добродушие дедов!
Утром в своем божественном кругу они лениво потянули жребий, кому бдить секу. Жребий, естественно, выпал самовлюбленному дураку. Но когда все уснули, задрых и он. И их спящий пост тут же вычислил Сюсю. А как не вычислить — пять метров по коридору от двери ДПНЦ! Сам бог велел пройти и шарахнуться в двери нарушителей! Он и шарахнул по дверному полотну и сразу увидел расплющенные по столам слюнявые хари после чего недвусмысленно пригрозил народу замечанием с занесением в протокол — что значило для сержанта сдвигание дембеля. Ну, Фадею-то без разницы, так и так уедет последним, что он и выдал дружескому коллективу в своей безапелляционной манере, не соображая, как это выглядит. Тогда Серега Гордяков не будь дурак подождал, когда оборзевший кретин уснет, скоммутировал свой датчик с его рацией, — а это просто, под столом у НДР-а есть переключатель, которым он может переводить работу на себя, то есть он со своего места может качать сеанс за каждого или так для развлекухи, без выхода в эфир подолбить коллеге по ушам. И вот, Сергей переключил тумблер и отстучал вызов как бы от давно умерших немцев. Проснувшийся Фадей, когда его растолкали, не распознал щелчков скрытой под столом клавиатуры через два метра, с ужасом обнаружил, что его вызывает Берлин, тут же запаниковал, ответил «немцу» кодировкой «ждите», и убежал за мной...
Прикол, вообще говоря, «духовской». Из того же рода, когда неопытного солдата посылают на крышу разгонять метлой радиопомехи. Но он же и продемонстрировало насколько Фадей одичал. И когда придурок понял, как уронил себя в глазах сослуживцев, при объявлении сеанса с «поездом» министра самоуверенно решился восстановить свой статус! Но реальность быстро поставила его на место. И тогда Фадей решил вернуться на БП-14, но на его месте бывший любимый «бобер» сидел в телефонах и строчил на бланке приема охринитительнейшей длины текст! Фадей подумал, что это все еще немцы, хотя молодой на деле музыку слушал и письма любимой писал.
Смена, разбившись на кучки возле двухэтажки центра, под снежными мухами, смеялась и гоготала, показывала на меня рукой: «Кошкин своем репертуаре! Вчера на Швыру залу... ился, сегодня Фадея кинул через хрен! Во, молодец!».
— Дождался? Сейчас огребешь! — буркнул Платон и отбежал в сторону.
Я смотрел на сумрачные лесные просторы. Да, здесь огромная площадка без деревьев, строения, рядом — небоскреб башни, а за пригорком — лес, лес... Где-то заканчивается эта бодяга... Неужели она может закончится?!
Тем временем, тощий скелет с темными пятнами под глазами подошел ко мне. Вытянутое лицо склонилось на бок, в ладонях играло темное древко флажка. Запавшие глаза блестели, впалые щеки дрожали. Он вытянул губы трубочкой и произнес угрожающе:
— Бумажный радио слушал и письма писал, пока дембель с поездом вешался?
— Мне Сергей разрешил.
— Почему не пришел на «Кульбит», когда звали? — просвистел Фадей.
— Меня никто не звал.
— И Плутон к тебе не подходил? — Фадей криво открыл рот.
— Я не видел. Говорю же, я письмо писал, мне Сергей разрешил.
Фадей покосился на хохочущую смену, показывающую на него пальцами. Срывать злость было глупо.
-Ла-адно, хер с тобой.
И тут бляха с пуза предательски скользнула вниз. И зажелтела у паха.
Фадей замер, словно заморозился в пейзаже. Потом засунул флажок за голенище, и цепко протянул вниз дерматиновую ленту. Ремень тут же провалился еще ниже, чуть не съехав на колени — не пустил хлястик шинели на спине. Тогда Фадей сунул под него кулак, привычно проверяя силу натяжения, и шало отстранился, округлив глаза: там бы и сапог пролез! Я ойкнул и с усердием стал водружать бляху на живот...
— Нет, погоди, — пробормотал Фадей — а под шинелью что за вшива?
Я расстегнул латунные пуговицы, распахнул мохнатые полы — и комок нижнего белья тут же раскрутился между ног белым флагом, заболтался зеленый капроновый ремешок — галифе еле держались на вшитом крючке. Если бы не было риска, что они свалятся, я бы отпустил и крючок, так меня распирало.
— Кошкин, ты вконец о.. уел?! Ты можешь расслабляться не больше, чем мы позволим, всосал?! — задохнулся Фадей, и мне пришлось тут же, показательно затянуть капроновую петлю. А ремень на шинели Фадей самолично зацепил за последнюю дырку, упершись коленом в мой бок — дернул за конец так, что шинель округлилась перевернутой рюмкой, а талия стала тонкой, как у балерины.
— До роты распустишь ремень — после отбоя умрешь. Не посмотрю, что «бумажный» — обронил Фадей, вытащил из-за голенища древко и направился к курящему в темноте напарнику. Тот что-то тихо спросил, а Фадей махнул рукой возле паха. Благой сипло захохотал, одобрительно прищурился. Он был маленький, наш Эдик, чем-то похожий на монгола, но голос у него был хриплый и басящий, словно у простуженного грузчика.
Стукнула дверь центра. Гордей похлопал в ладоши и ломаным тембром прокричал:
— Смена, становись!
— Напра-во, домой шагом марш, — не мешкая, сказал Волк. — Флажковые, далеко не убегайте.
Строй двинулся с громким шарканьем. Я заскочил в него на ходу. Брюхо напряглось, словно под шинель вкатилось пушечное ядро... и опять — отчего, почему — но вдруг резко пришел покой. Живот в строю успокоился. А вскоре даже воспоминание о боли исчезло. Мы топтали дорогу, скользили глазами по темноте, по деревьям, по смурному небу, а я удивлялся: откуда паника? Что за наваждение? Я же сутки не ел! С чего мне газы пускать — с половины пирожка? Да ну...
Мы шли. Я подводил итоги. Смена закончилась благополучно. Плохо, что попался Фадею, ну да ничего. Когда его погодки уйдут на дембель, он останется один, мы с ним поговорим. Хотя старики утверждают, что через месяц злость проходит, и мысли нет кому-то там мстить...
Потом я вспомнил о стихах. И мгновенно потерял и брюшное томление, и Фадея, ко мне вернулось пленительное состояние волшебства! Вселенная задышала в лицо, а у глаз заплясали сладкие строчки:
«немой выдох бога наполнил мой парус, и к старому доку с волнами играясь, поплыл мой корабль из призрачных граней, поплыл мой корабль, корабль желаний»
И вот мне уже грезилось, что я в своей маленькой комнате, в двухэтажке во Вселенске сижу вместе с широкоскулой брюнеткой в обтягивающих синих джинсах. Она тихо положила на коленки губастенькое личико, и задумчиво слушает мои стихи. За спиной, на ковре — белеет гитара. Я умею на ней играть....
А стихи рассказывали, как встретились две предназначенные друг другу души, встретились — столкнулись, и одна признала своего короля, другая — королеву.
«На ночь — Королева, на ночь — Клеопатра! На — ночь? Стала тленом натальная карта... на вечное время, сплетемся, как змеи, в единое тело, друг друга лелея»
Под слово «лелея» я написал, имея в виду «любя», но подобрать звучную рифму, как ни грыз карандаш, не сумел. Теперь я шел, невольно шаркая каблуками по мерзлому покрытию дороги, мусоля и перебирая слова, но никак не мог подобрать нужное...
«Взлетевшие духи — змеиные позы, царапают брюхо далекие звезды, ни силы не нужно, ни дела, ни чести, а только бы дружно, а только бы вместе...»
Тихо густели сумерки. Начался лес. Слева тянулся косогор, с лысыми прогалинами и свалявшимися клочками серой травы, словно колтунами на больной голове. Справа — темнел смешанный бор за пологой низиной, длинной, темной, как партизанский окоп. В канаве желтыми просветами кучилась древесная ботва, сметенная с дороги вихрем проносящихся «дежурок».
Я шел в третьей шеренге, видел мерно покачивающийся впереди рыжий затылок Плутона. А в голове плыли строчки, и стоял густой, пьянящий туман.
Молодые расстались. Он погнался за звездами — и сделал карьеру. Она написала прощальное письмо — и пропала. Они забыли друг о друге. Но однажды утром Он проснулся...
«...Зовет дело чести, накоплены силы. Все звезды на месте, погоны накинул, но вдруг из кармана, под ноги бросился отрывок романа с оборванной прописью, и память завыла, протяжно и страстно, волчицей в пустыне свободной от рабства»
Ух, как классно...
Слушайте, но вот разве они — Джума, Приходя, Глухарев, Швыра, Небзак, Садыков, Казановский, Касамов, Гордяков,... да даже капитан Волк — могут как я?!
Нет! Они — нет! А я — могу! Я могу, я, я, Я!!! Черт, да я же Поэт! Да, как Пушкин, как Шевчук, Цой или Костя Кинчев! И я — не они. Они — несчастные смертные существа. А я — уже бессмертен! За горизонтом далекого дембеля ко мне придет — Величие и Слава! И Любовь!
Любовь! Как я ждал ее!
«Несыгранным тушем — укрытые слезы... Покой память рушит и воет на звезды»...
Сегодня свершилось то, что я всегда чувствовал в глубине души. Свою отдельность, избранность, предназначенность Высшему! Я знал, что я особенный. И вот — предчувствие подтвердилось. Я...
... вдруг живот скрутило так, что я чуть не упал: качнулся, сбился с ноги и на меня зашикали. «Бумажный», уснул?!" подпрыгнул, «поймал ногу», смахнул выступившие слезы. Да что ж за хрень такая? Все же успокоилось! Под мерные постукивания сапог, убаюканный стихами, зверек спал беспробудно, я и забыл о его существовании! И вдруг он затыкал колючей мордой в заблокированный кишечник, грызанул пару раз, протопил пространство как лава, слился вниз и встал, клубясь и расширяясь, перед последней дверью. Я сдерживал ее всеми силами воли, слабеющей с каждой секундой. А разбухший зверек... да уже не зверек, монстр! заворочался в животе, словно говоря — не выпустишь — пойду через бронхи.
Я почувствовал себя на сносях. Или как отходят воды. Что там перед родами происходит? Короче, меня разрывало, а Монстр увеличивался посекундно. Он словно встал на задние лапы и запустил когти в диафрагму, чтобы добраться до слизистых пузырьков. Стало понятно, что мне не выдержать, и одновременно подводился скорбный баланс: вчера — дернулся на «птицу», сегодня дважды кинул дембеля, и напоследок обгадил ротную старость. Что со мной будет? Правильно: если я «рожу» — то есть на ходу бздану в строю, меня попросту убьют. И бумажность не поможет — все лимиты выбраны...
Последними остатками воли я приказал себе ни о чем не думать, просто топать по асфальту, как урфинджюсовский дуболом, уговаривая себя, что нутро из дерева и ничего не ощущает... Но нутро не верило. Оно гудело и горело, надувалось и разрывалось, зверь метался, словно в мягкой клетке, наполняя ядом каждую жилу. Вскоре стало трудно дышать, заболела даже кожа на руках — было больно даже от ветра! — и я понял, что смерть — здесь, рядом. И какая разница, где умирать — на шоссе или в Роте?