Счастливый пельмень
Домой на Новый год никого не отпустили — от графика отставали заметно.
— Ничо, мужики, — решил Егорыч. — Тут отпразднуем. Завтра наш механик в город едет, я ему уже велел фарша взять, ну, ещё там... Верку попросим, она теста замесит. Пару вечеров посидим, сотни три пельмешков налепим, заморозим. А в Новый год после бани кастрюльку на печку — ух!
Он зажмурился, представив эту булькающую кастрюльку, и пар от неё, и запах: мясо, перец, лавровый лист.
— Пельмени — это вещь, — согласился Савик.
Егорыч засмеялся, хлопнул Савика по спине. «Вещь!»
В его, Егорычевом, детстве первого января всегда ели пельмени. «Прошлогодние», — называла их баба Маня. Это было смешно и странно: как же прошлогодние, когда лепили вот только вчера?
Сначала баба Маня заводила тесто, тугое, неподатливое, совсем не похожее на то, из которого она пекла воздушные картофельные шаньги и сладкие тающие ватрушки с творогом. Из этого тугого теста полагалось накатать тощих колбасок, которые баба Маня ловко нарезала на маленькие одинаковые кругляши, уминала каждый кругляш большим пальцем — получались толстенькие лепёшечки, которые раскатывали потом в сочни. На середину сочня щедро выкладывался фарш, который тоже крутили, конечно, сами: свинина с говядиной и луком. И обязательно — обязательно! — на каждую сотню пельменей был один «счастливый», набитый клюквой.
Пели куранты, менялся порядковый номер года — но именно пельмени, за ночь становящиеся прошлогодними, показывали всего наглядней: время-то и правда бежит... Наварит их баба Маня, вывалит на тарелку — горячие, солёные, сочные — и ты давай наворачивать: со сметаной, с горчицей. И вдруг во рту горько, кисло! — это попался он, клюквенный. Проти-ивный! Зато обещает счастье.
На следующий вечер, вернувшись с профиля и перекусив, Егорыч и Савка сели за стол лепить пельмени. Стол помещался у единственного в балке окна, затянутого льдом. От окна заметно сквозило, и, если ветер дул с запада, то они, садясь ужинать, не снимали шапок.
Вообще-то ужинать полагалось в столовой, но успеть в столовую удавалось не всегда. «Что, поварихи не люди, вас до полуночи дожидаться? Мы в три утра встаём!» — орала Раиса, пустоглазая и косопузая баба. В три утра она встаёт... В тепле весь день, в чистоте! Кобра. Небось, если Камыш будет в дверь скрестись, она и среди ночи поднимется, кобель драный ей дороже человека... Вот поэтому за тестом Егорыч пошёл не к Раисе, а к тихой и покладистой Верочке. И сейчас на столе были расстелены газеты, тонко присыпанные мукой, стояла миска с фаршем, а тесто Егорыч прикрыл полотенцем, чтоб не заветрелось.
Савик пустой пивной бутылкой раскатывал круглые сочни. Егорыч лепил. Пельмени у него выходили одинаковые, как с конвейера, он выкладывал их ровными рядами на лист фанеры, подцепленный вчера возле бани.
— Как-то ты не по-нашему лепишь, — пригляделся Савик. — Я думал: пельмень — он везде пельмень... А ты их будто фигушкой заворачиваешь.
— Щас — «везде пельмень»! Где, говоришь, твоя деревня-то? Под Челябинском? — Егорыч прищурил глаз и завернул еще одну «фигушку». —Едал я ваши пельмени. Не пельмени это — вареники с мясом.
Дверь в балок отворилась — с белыми клубами морозного воздуха вошёл Севостьянов.
— Пельмешки лепите, — уличил он и адресовался к Егорычу:
— Неправильно лепишь. Разойдутся, когда варить станете. А ты, — повернулся к Савику, — скалишь неправильно!
Савик скрипнул зубами.
Севостьянов был злостная угрюмая зануда. С людьми незнакомыми он обычно мрачно молчал, и только губы складывал брюзгливой скобкой — мол, знаю я вас всех. А знакомым рассказывал в подробностях, что именно они не так делают и какое безобразие может из этого получиться. Каждое утро, только проснувшись и видя, как Севостьянов вяло садится на кровати, почёсывается, позёвывает, и, наконец, поднимается, шумно вздохнув, — Савик испытывал сильное желание дать ему в морду. Уж такой это был непроходимо мерзкий вздох, столько в нём было вечного севостьяновского недовольства работой, погодой и белым светом — уж так он, гад, вздыхал однозначно, и так глядел тусклыми своими глазками!
— Слышь, Севыч, — подал голос Егорыч, защипывая очередной пельмень, — а чего это ты нашей кладовщице голову вскружил?
Севостьянов моргнул.
— Как это?
Егорыч, притворяясь, что занят пельменем, лихорадочно соображал, что сказать. Ляпнул он первое, что пришло в голову, — уж больно нехорошее было у Савки лицо. Но теперь приходилось, сделавши морду лопатой, гнуть своё дальше.
— Знал бы как — я б тут с вами-то не сидел! — заявил он. — Тоже бы пошёл охмурил кого... Иду сегодня, она мне: где, мол, этот ваш, не видать давно? Позавчера, мол, целый вечер у меня проторчал, а теперь и носа не кажет!
Севостьянов, действительно, позавчера заходил к Таисии, надеясь выпросить лишний ватник. Егорыч нащупал тему и вёл уже вполне уверенно:
— Вот она и говорит мне: привет, мол, передай, да пусть заходит, когда хочет. А что? Ты — вдовец, она — разведёнка. Лет вам на двоих сотня стукнет. Домик у неё. Сам подумай, как без мужика-то? Да и тебе без бабы тоже, знаешь... Кормила бы тебя, стирала бы...
«То-то бы ей счастье!» — подумал внимательно слушавший всё это Савик.
— Так что, — велел Егорыч, — топай давай.
— Куда? — не понял Севостьянов.
— Вот, последние мозги пропил, — скорбно констатировал Егорыч. — К ней, куда же.
Савик не удержался, прыснул, и Егорыч показал ему украдкой кулак.
— Да как есть-то не ходи, оборванцем-то... Рубашку хоть погладь, что ли — вон, возьми у Савки утюг!
Севостьянов задумался. Пошёл за утюгом, включил его, и принялся на табуретке — стол был занят пельменями — гладить единственную свою приличную рубашку, выкопав её из кучи остального белья.
«А ведь и правда пойдет!» — удивился Егорыч, и в груди его шевельнулось весёлое озорное чувство. «Ага!» — он потёр руки и задвигался, засуетился.
— Савка, кончай стряпню! — хватит на сегодня. Сейчас пузырь достану. Надо этому дуриле, — он нежно поглядел на Севостьянова, представляя, как Таська раскатает его в тонкий сочень, — налить для просветления ума. А то ведь, на трезвую-то голову, перепутает всё...
«Пьяных-то она на дух не выносит!» — радостно представлял Егорыч.
Через два часа Севостьянов в отутюженной рубашке лежал поверх одеяла и храпел. Савика тоже сморило — он пробормотал что-то и полез на свою верхнюю койку. Егорыч, недовольно косясь на собутыльников и ворча, убирал со стола.
На следующий вечер Савик с Егорычем опять сидели за стряпнёй. Готовые пельмени Егорыч сложил в пакет и вывесил его снаружи возле окна, специально вбив для этой цели гвоздь. Можно было и у крыльца подвесить (где уже был, кстати, хороший прочный крюк), но там дорожка к столовой и вечно народ — туда-сюда. А бережёного, всё-таки, бог бережёт. Вчера, вон, двоих новеньких со станции привезли, вместо Равиля Зиганшина с братьями.
Зиганшины уехали ещё в начале декабря.
— Меня начальник как нанимал? С одним выходным в неделю нанимал. Где мой выходной? — горячился Равиль. — Раз в месяц у меня выходной? Я — работать нанимался. Я всю жизнь ему отдать не нанимался...
Сказал так, написал заявления за всех троих (младшие братья по-русски писали плохо), и они уехали.
Егорыч вздохнул: хороший мужик Равиль. А эти новенькие — ещё неизвестно, что за люди. Ну, посмотрим...
Севостьянов, теперь по собственному почину, гладил рубашку. Видно было, что за прошедшую ночь и день в его мозгу совершилась какая-то работа. Объяснил Егорычу и Савику, кося мутным голубым глазом:
— Таська, она...
Севостьянов наморщил лоб, очевидно, первый раз в жизни силясь сказать что-то хорошее в адрес другого человека.
— Таська, она... — повторил он и закашлялся. — Она... это... Своя.
Он выключил утюг и начал бриться, встав возле умывальника и глядя в маленькое круглое зеркальце, подвешенное тут Савкой. В зеркальце прыгал то нос, то щёки.
Мысли тоже прыгали. Севастьянов представлял, как придёт сейчас к Таисии, скажет: давай, мол, сойдёмся, что ли, вместе поживём. Ведь даст, поди, тогда ватник-то? Отказать-то после такого неудобно уж будет... Ведь не чужие.
Не смыв пены, он крепко обтёр лицо полотенцем и посмотрел на Егорыча.
— Я, это... непривычен с бабами-то... Мне бы это, ну... — тут Севастьянов выдал слабый смешок.
Егорыч вышел за дверь, вернулся с бутылкой.
— Ну давай, — сказал, откупоривая, — для храбрости!
Строя планы на счастливую семейную жизнь Севостьянова, бутылку незаметно усидели. Жених, не балуя разнообразием программы, снова уснул, не раздевшись.
— Зря ты на него только водку переводишь! — сказал Егорычу Савик, — Не выйдет ничего.
— Не выйдет? Ну, мы посмотрим, как не выйдет, — пьяный и оттого азартный Егорыч стукнул ладонью по столу:
— Заколебал уже тут лежать и вонять! Переселить его к кладовщице!
Савик хмыкнул.
— На хрен он ей сдался.
— Ей-то? Ты баб не знаешь, молодой ещё. Баба за сорок, да одинокая — что ей, мужик лишний?
— Так смотря какой мужик.
— А где их, нормальных-то, взять? Мужика растить надо, воспитывать. Как кабанчика. Никогда кабанчика не держал? Ладно, я сам с ней поговорю.
На следующий день, только вернувшись с профиля, не умывшись и не поужинав, Егорыч постучал в дверь балка кладовщицы. Вошёл, стягивая шапку. От него, как от почтовой лошади, повалил пар.
— Слышь, Тася... Любовник-то твой совсем одолел! Каждый вечер рубашку гладит — щас свататься, говорит, пойду...
— Какой там ещё любовник! — отмахнулась Таисия. — Говори, чего надо, зачем пришёл?
— Дак за этим и пришёл. Заколебал потому что. Погладит с вечера рубашку, за стол усядется... Ты уж подбодри его как-нибудь, — Егорыч искательно улыбнулся, — пусть он язык-то развяжет — а там как знаешь: да так да, нет так нет — но хоть от нас-то он отстанет по крайней мере!
— С ума вы все посходили, — задумчиво проговорила Таисия.
В этот вечер Севостьянов снова нагладил рубашку, но уходить не спешил. Наоборот: устроился у стола и глядел на Егорыча с каким-то хозяйским ожиданием. Савик пробормотал что-то и бросился на улицу курить. Егорыч вышел следом.
— Что с этим нашим женихом делать, уж и не знаю... — сознался он. — Сидит, старый хрен, ждёт ведь, пока налью! У меня и так уж три пузыря всего осталось, а завтра Новый год.
— Так не наливай, — сказал Савик.
— Не нальёшь — так ведь и будет сидеть, колода.
— И нальёшь — будет сидеть. Что, думаешь, он правда жениться собрался? — ага, щас! Ему выпить на халяву охота.
Тридцать первого декабря натопили баню. От души натопили: пришлось распахнуть наружную дверь, которая мгновенно обросла снежной шубой. Мороз клубами вваливался внутрь, в этих клубах едва можно было разглядеть сидящих на лавках людей. В парной — кряканье, плеск, веники хлещут: аж листья летят, прилипая к мокрым бокам и спинам.
Вернувшись оттуда, распаренный красный Егорыч обнаружил Севостьянова с сырыми ещё волосами, но уже чисто выбритого и в отглаженной рубахе — а Савка лежал на своей койке и дрых.
— Савелий! — гаркнул Егорыч. — Вставай, судьбу проспишь! Желание-то кто за тебя будет под ёлочкой загадывать?
Но Савка, по-детски подложив руки под щёку, спал крепко.
Егорыч потряс его за плечо. Савка не шевелился.
— Вот ведь... — ругнулся Егорыч. — Ничего... пельмени сварятся — живо у меня подскочишь!
Однако он уже понимал: Савку не поднять, а если и поднять, то толку от него не будет — станет сидеть, клевать носом и жевать пельмени вяло и сонно, словно перловую кашу. Эх!
— Ну, — с преувеличенной бодростью повернулся он к Севостьянову, — я воду-то ставлю на пельмени? Давай, что ли, выпьем по одной, пока закипает?
— Я не буду, — сказал Севостьянов.
— Чего? — не понял Егорыч.
— Не наливай, говорю, мне — не буду. Меня Тайка в гости позвала.
— Чего?
— Тайка. Подошла, говорит, — чё не заходишь? Или ватник, говорит, не нужен уже?
— Чего? — сказал Егорыч в третий раз.
— Ватник. Пойду я, — и Севостьянов ушёл.
Егорыч, упрямо выпятив челюсть, выставил на стол банку горчицы и сметану в столовской миске. Закинул в кипящую воду лаврушку, засыпал горохи чёрного перца. Потом вышёл на улицу за пельменями.
Завернув за угол балка, он чуть не подскочил от неожиданности: под окном возился кто-то огромный и мохнатый. Прошла целая долгая секунда, пока Егорыч сообразил, что это поварихин пёс Камыш. Он стоял на задних лапах, показывая наросшие под мощным брюхом сосульки, и зубами пытался снять с гвоздя задубевший на морозе пакет.
— Ах ты, зараза! — завопил Егорыч, замахиваясь. Камыш скакнул, как лошадь — мешок сорвался, распоролся сбоку. Пёс, не выпуская его из пасти, помчался в сторону леса.
Егорыч рванул за ним. Тут же понял: не догнать. Камыш нёсся вскачь, проваливаясь в сугробы и мощно выпрыгивая. Из прорехи в мешке выстреливали крепкие, как орешки, ледяные пельмени.
***
Над снегом, над лесом, над балками с их светящимися окошками замерли далёкие звёзды. И Егорыч замер в сугробе — разгорячённый, с прилипшими ко лбу волосами. В лицо ему подуло холодным ветром. Простыть не хватало ещё, после бани-то...
Если эта мысль была его собственной, то другая, возникшая после, явно принадлежала кому-то ещё. Может быть, другу Равилю? «Пра-аздника захотел! На что тебе праздник? Работать надо. Ты ведь работать остался. Я-то уехал: жена ждёт, дети ждут, вот у меня сейчас — праздник. А ты остался».
Егорыч помотал головой. «А счастливого-то пельменя я не слепил!» — пожалел запоздало. И ведь можно было... Клюквы у той же Верки попросить и слепить. Почему ж не слепил-то? Ведь даже мысль такая в голову не пришла...
Кряхтя, он выбрался из сугроба обратно к крыльцу и пошёл туда, где возле столовой мигала разноцветными огнями привезённая с профиля ёлка.