К маме. Отрывок из повести «Про Симу»
Самолёт из Ленинграда приземлился точно по расписанию. Сима взяла такси и поехала в сторону Люстдорфской дороги. Когда она подошла к наглухо закрытым воротам еврейского кладбище, пошёл снег. Он кружился в декабрьской дымке серого дня в медленном танце, ложился на землю на обмякшую траву и таял, превращаясь в грязные ручейки, стекающие в большую лужу. Сима постучала в массивные деревянные ворота, ответившие ей глухим стоном, подергала ржавый амбарный замок на двери.
— И даже не питайтесь, — раздался у неё спиной хрипловатый голос, растягивающий с непонятным наслаждением, как говорят только в Одессе, все гласные, встречающие на пути. — Они уже давно решили, что тут нам нечего делать. Повесили эту штюку, и теперь будут делать здесь парк.
Сима обернулась: маленький человечек, непонятного возраста, в потрепанном плаще и коричневых ботинках с галошами, переминался с ноги на ногу, вытирая одной рукой с лица капли талого снега, падающие с обвислых полей его шляпы, а другой прижимая к груди скрипку со смычком.
— Парк, — переспросила Сима. — На кладбище? Какой парк?
— Ви не поверите, — пожал плечами человечек, — артиллерийский. Так решили в горсовете, там сидят серьёзные люди. И знаете, я их даже понимаю: зачем им еврейские могилы, все эти Щлёмы, Мордехаи, Сары, Нехамы, Эсфири, врачи и дантисты, часовщики и ювелиры... ведь мы даже цветы на могилы не приносим, а они разровняют всё большим бульдозером, насадят розочек и будет им модно и красиво. Потом напишут в «Вечерней Одессе» крюпными буквами, пригласят духовой оркестр, они это любят — бум-бум-бум, солидно и далеко слышно. И поставят галочку в отчёте. Я не люблю духовые оркестры, там нет скрипки, а скрипка — это душа любой мелодии.
— Так не бывает, — не поверила Сима. — Просто, не бывает.
— Всё бывает, риба моя, — вздохнул человечек. — А под этими розочками и будут лежать они: моя Фанечка, наши дети и внуки. Она не успела эвакуироваться в сорок первом.
— У Вас были внуки? — удивилась Сима, прикинув в уме, сколько лет должно быть незнакомцу.
— Нет, Фанечке было двадцать, мы только поженились перед самой войной, — ответил человечек. — Но ведь они могли бы быть, если бы её не убили. Мальчики, девочки... Я бы водил их в зоопарк и на Ланжерон купаться, учил кататься на велосипеде и играть на скрипочке. А Ви к кому пришли?
— Мама, папа, братья, Гришка с Борькой, — у Симы перехватило дыхание. — Они тоже не успели уехать. Мне их так не хватает...
— А Ви поговорите с ними, — посоветовал человечек.
— Поговорить? — удивилась Сима. — Но ведь их нет?!
— Ви неправы, — незнакомец поднял вверх указательный палец. — Они есть, они здесь: в небе, в облаках и в этом снеге... Я всегда с Фанечкой разговариваю, рассказывая ей новости: из последних важных — у мене обнаружился ишиас слева, Рабиновичи и Цуккеры уехали в Израиль по своей воле, Сёмка Пейсахович в Магадан не по своей воле, а старая холерина мадам Липкин наконец-то отправилась в мир иной. И не то, чтобы я радовался, но уже точно не огорчился. Хотя в ней было что-то положительное — она делала такую гефилте фиш, что гости вылизывали тарелки, забыв про манеры и салфетки. Эта йэнта (сплетница) имела свой секрет... Скоро будет не у кого учиться, не у кого лечиться и не у кого кормиться... Те убили всех, кто не уехал, а от этих так или иначе уехали все, кого не убили...
Он помолчал и добавил:
— Или пишите им письма. Купите в канцтоварах толстую тетрадь в клеточку за сорок четыре копейки. Или у Вас есть свободные сорок четыре копейки, или Вас одолжить? Так вот, купите и начинайте писать: Mein lib mamochka, ikh bin fayn (моя дорогая мамочка, у меня всё хорошо). Вы помните, что родителей нельзя расстраивать? Это только кажется, что они исчезли навсегда, а если прислушаться к тишине, то можно услишать, как смеются наши малыши и ворчат наши старики.
Человечек подул на замерзшие пальцы, торчащие из обрезанных вязаных перчаток, прилёг щекой на скрипку и поднял смычок. Скрипка вздохнула и запела — в её пении слышался шелест листвы, морской прибой, шум ветра и плач нерождённых детей.
Shlof mein Kind,
Shlof mein Kind,
Mein treist, main sheiner,
Shlof she lu lu lu,
Shlof main Lebn,
Main Kadish einer
Shlof she zunenju,
Shlof main Lebn,
Main Kadish einer
Shlof she zunenju...
Спи, дитя, мой светик ясный,
Спи, мой золотой.
Спи, мой кадиш, мой прекрасный,
Ненаглядный мой!
Спи, мой кадиш, мой прекрасный
Ненаглядный мой! — пела скрипка, как пела Симе, которая тогда была ещё Симхой, Хава.
— Придёте завтра? — спросил человечек и прижал к глазам носовой платок.
— Вы каждый день сюда приходите? — Сима сжала зубы, чтобы не разрыдаться.
— Конечьно, — удивился человечек. — Куда мне еще идти? Утром сюда, вечером в ресторан «Украина» на Карла Маркса, я там в оркестре играю, а ведь я учился у самого Столярского вместе c Буськой Гольдштейном. И можете мене поверить — я был не хуже! Буська играл Сталину и получал квартиру в Москве, а у мене комната девять метров в коммуналовке на Лузановке! Двадцать шесть соседей — это Вам не шутка! Уже можно делать малый симфонический оркестр и играть Гайдна, но пока они играют на моих нервах без пауз и антрактов. Им даже дирижёр не нужен. Знаете, как Столярский называл свою школу? Школа «имени мене». Он говорил: «Скрипку нужно держать гордо. Играть на скрипке — это не прыгать на лошади. Моня, кого ты хочешь перегнать? Покажи таки мне красивую музыку», а теперь... шашлык, кебаб, графинчик «Столичной» и «семь сорок», — человечек махнул рукой, и смычок снова поплыл по струнам.
Симе повезло: и такси она поймала быстро — первая же вынырнувшая из ниоткуда машина с зелёным «глазом» остановилась и без возражений, объезжая ямы на дороге, покатила в сторону аэропорта, и водитель, что для Одессы большая редкость, попался не болтливый. Сима откинулась на потёртое сидение, пахнущее душно поколениями пассажиров, и закрыла глаза:
«Моя дорогая мамочка, у меня всё хорошо...»