Длинный и небо. 22
— А он вас узнал потом? — Толян надкусил желтый бок огромной антоновки, и захрустел, набивая щеки, — когда признал, что вы налетчики?
— Когда Фриц шпагу привез на дембель, — мрачно кивнул наследник, — И мы ь бидон ухандокали. — стукнул пальцами себя по шее Чашкин и кивнул на Павла, — он привез в кабинет его папы и Длинный нам сыворотку правды вколол,.
— не надо, физраствор и гемодез он вколол. — Фриц поднял ладони ко рту и подышал в замерзшие пальцы, — потом ходил перед нашими жопами, как в «Кавказской пленнице». Говорит, галоперидола бы вам в вены вести, чтобы овощами остались.
— А еще говорил: не ссыте, я добро помню, от наркоты отвратили меня и замирение с отцом обеспечили! — вдохновенно итожил Бурый, — так бы никогда поклон не пошел. А как имя отца все решило, так и задумался!
— А мы такие еще лежим под капельницей, и тут его фазер с охраной и трупом чинуши. А места-то разобраны. — растянул губы Фриц, сделав ямочки на впалых щеках, — и они опять разругались, потому что Длинному впадлу своих из под воскрешения выкинуть.
— Так все из-за вас жа, гоблины, из-за вас! Вы жа ему карты спутывали!
— Было кино, — подал голос Павел, шмыгая белым от холода носом, — Там жалуются на одного и его... бьют. А это не он. Ошиб-ка.
Пьяный-пьяный, но Павел зачем-то снова напомнил, что оригинальности в истории нет. И бригадные сразу подхватили его негатив, вдруг очнувшись, заговорили, что Женька с подобной ошибкой, когда избивают его за другого, был абсолютно не первый, и потому случаем тем не гордился.
«И спасение уже не спасение?! И зачем жа я распинался?! = злым эхом слышалось где-то на дне разума Бурого, и — итожило: ни... о... чем... нельзя... го-во-рить. Все — зря.
Замер. Отвернул голову, подставляя глаза тихому ветру — и тот словно помощник — усилился, навернул крупные слезы, еле успел рукой их смахнуть. Выдохнул, лицо к могиле склонил — что же это?!
Ведь никогда он за словом в карман не лез! А уж будя при праве своем сходу карты выкладывал! Не держал слов за душой! Не мог отказать себе в гордости, умаляться не мог! Ведь — зачем?! И вот сейчас сделал ход. Все ж по правде, по истине! Он же — спас?! А вот — нельзя по правде, по истине. Ерунда это, да-а! Не востребовано.
«Можно по правде, — вновь услышал он насмешливый голос подсказчика, — ты стрелу хотел кинуть — кидай!»
«Да какую ишо стрелу?! Кидал жа уже?!»
Ноги вдруг подкосились от повторения вздора, от мысли, что никто не ведет его мысли, никто не подсказывает, а это он сам себя, Бурый, мистикой заводит в тупик! В животе возник спазм и Бурый схватился за памятник, махнул в изнеможении рукой, направился к зарослям.
«И пускай орут что опять обо... лся.. Наплевать. Так жа совсем невыносимо стоять».
***
Не окликнули.
Но только Бурый отошел, как услышал тихое, пашкино:
— На озере, помню....
***
Длинный улыбался. Он только что выкупался в холодной воде. Белые, лошадиные резцы так и норовили найти поблизости нечто таинственное, и съедобное, чтобы впиться в него, употребить и издать радостный, жеребячий вопль. А темы гнал невеселые. Опять улегся на песочно-травяном пограничье, вертел лицом в поисках плоского камушка и ерзал на животе, складывая минералы маленькой пирамидкой.
— Пора тебе кое-что узнать, — окликнул Павла и снял слипшуюся прядь с лица. На миг казался загруженным, но лишь на миг — и снова грушевидная челюсть с оскалившимися зубами, грызущими зеленый стебель, говорила, что нет ничего, о чем бы стоило заходиться.
— Кое-что страшно важное узнать. Важно-страшное. Или ни уя не важное. В общем, ты должен знать. Тебе верю.
Павел не обернулся, буркнул.
— Ты как Анька Чашкика после свадьбы. Не обижайся, милый, но я и с тем спала и с тем спала.
— А-а-а — Длинный скалился, — Юрец сам виноват, что заказал, то и поимел. Я не об Аньке.
— Да я понял. Это — к примеру.
— Я понял, что ты к примеру. .
— Ну и о чем я должен ужнать? — без энтузиазма отзывался Павел, вытягивал лесу, поправлял размокший кусочек муки и тихо забрасывал обратно.
— Интересно?
Павел пожимает плечами.
— Нет.
— А зачем спросил?
— Для поддержания светской беседы. — степенно отвечал рыбак.
— А сказать-то надо! — засмеялся Длинный, немного натянуто, — а что если... последний раз говорим?
— Сейчас говорят: «крайний».
— Ага, все летчики ниипатца. Вот именно что последний.
— А куда ты собрался?
— В поход, как стрелец Федот. Нет, не знаю куда. Может, и не уйду. Просто сложно.
Пашку больше всего его занимал окоченевший поплавок.
Вздохнул.
— Ну, тогда говори.
— Внимательно будешь слушать? — не унимается безногий, — каждое слово?
— Да, — вздыхал рыбак, вытаскивая лесу с голым крючком. Отщипывал от ломтя хлеба новую крошку, облеплял наконечник, снова забрасывал в озеро.
— Ладно, сам напросился, — скалился хиппарь, — Так вот, эта, — Длинный щелкнул пальцем и развалил пирамидку, — Летучий Голландец отплавался. Мат ему поставлен на жизненной доске.
Он снова ложился на спину и умолкал, ожидая вопроса.
— А кто матует? — переспрашивал рыбак неохотно.
Лежащий приятель не отвечал.
— Папаша? — отвлекался от поплавка Павел и оборачивался на задумавшегося приятеля, — или менты пощипали?
— Да нет, — досадовал приятель, замолкая и подбирая слова. и начинал крутить ладонями воздушные карусели, — Я же сам с собой играю. Сам и мат ставлю.
Пашка промолчал.
— Поэтому ничего не изменится.
— Не въезжаю, извини, — бубнил Павел.
— Я о предках. Говорю, блин, мы с вами параллельные. Ничего нас не связывает. Дык оставьте в покое. — Длинный приподнимался на локте, выбирал в траве новый, свежий стебелек, вытягивал его и грыз нежную мякоть, — Поводы выдумывают. Ребенка как зомби воспитывают. Обложили кругом. А тут еще ноги. А если им сдаться, тогда я папу предам.
— Папа твой умер, а мама живая и отчим живой, — рассудительно произнес Павел, — он правильно беспокоится. А тебе надо подлечиться и на ноги встать. — хмыкал, — Потом опять уйдешь.
— Опять?! Как? Вряд ли, — недовольно переспрашивал Длинный, а снова широко улыбался — это после армейки искали пути, сходились-расходились. Тогда море было по колено. Всех простить, всех любить. Ну да, — Длинный выкидывал травинку, вытягивал руку и искал новый свежий стебелек, — биос по крови родной. А кровь — что такое? Я ведь когда считал родным другого, а его, Стаса, — чисто постояльцем на бабкиной хате. А мамаша с ним заново закрутила уже при отце. Когда была за ним замужем. Прикинь, ему каково? Семья сваливает к бывшему, и я тоже. Но я-то не знаю, меня ж за осла держат. «Бабушку поддержать», мол, нужно, сынок, чтобы не была одна после дедовой смерти. Прикинь? И мы из отцовской малосемейки опять едем к бабке, а там уже Стас, биологический мой, стулья протирает. Нет, еще не живет, но... Гостит. Во как обставили. А ему, папе, каково? Когда видел что я ухожу? Может — я в курсе и выбрал обратно того папулю? — поморщился Женя, — После всего, что он мне сделал. И как их простить? Это же они его довели...
— Может, и не они.
— Он бог за рулем, чего вдруг в пропасть слетел?
— Ты свечу не держал, а дорога есть дорога, особенно горный серпантин, — рассудительно напоминал Павел, а Длинный отмахивался.
— Как пришла телеграмма о смерти, на другой день нарисовался. И еще заявил: «не переживай, сынок, я твой настоящий отец. Бедный, как же ты жил без меня эти годы»? И так еще говорил, словно мы виноваты. Словно это мы от него убежали. И руку так на плечо по-доброму накладывал, — гримасничал Длинный, похлопывая себя по плечу..
Умолкали.
— А его не было на квартире бабули? Он после телеграммы пришел?
— Он гостил. Приучал к себе. Издалека заходил. А как отец умер, с маман пришел окончательно. Только бабка его выставила. И куда мы вернулись, догадываешься? Правильно, в папину комнату. В папину! Как я хотел, чтобы он вдруг вернулся! Пока мы там кантовались, думал, спалю. Один раз прихожу, а там, прикинь, он ходит в папиных тапках. Ладно, ее потом сдали государству, опять у бабки стали жить, как сердцем она отошла. Но — уже — без меня. — Длинный радостно скалился, — А после армии все как рукой, всех прощаю. А сейчас снова будто ошейник нацепили. Ла-адно.
— Зачем воевать с родными? Кто еще тебе поможет?
— Да какие они родные?! Вы мне родные... вон, даже толстый засранец, папашу продавший, и то мне их ближе, — Длинный пожевал травинку, — Родители, вот. А еще Полька. Думаю, а она чего не уймется?! Прошло десять лет.
Рыбак почесывал за ухом:
— Ну, ты же хату обставил, и на дележ не пошел. Вот она и решила, что характером слаб и тобой можно будет вертеть.
— А зачем?
— Ну, ты по отцу-то богач. Потом, дама одна. Почему бы и нет.
— Значит, ты думаешь, если бы вывез шмотье, поняла, какой я козел и забыла бы? — Евгений вздыхал, опять кидал камушек в озеро, — А я спокойно мог барахло вывезти, не бросать ключи. Так и надо было поступить, конечно.
— А ребенок рос среди твоих мебелей, аппаратуры, всего.
— Получается да, — согласился балагур, — А мама ему и говорит — вот этот стол папа купил, вот этот центр папа привез, вот это чашка любимая папина. А где папа? Да работу шалавам ищет. Но ничего, он скоро вернется. Мы его годами загоняли, как кабана, а ему деваться теперь некуда. — весело выдыхал приятель, — И ведь вернусь, и буду ходить в халате среди мебелей, о которых рыжий сопли размазывал. Не в общагу же сынка забирать. — затягивался, выпускал дым, — Папаша, конечно, может выселить жильцов из бывшей бабкиной. Но он на это не пойдет. Ему на своей правде настоять надо, кровь из носу. Чтобы сначала я с ними жил, не жужжал...
— А он ее не продал? Что-то я как ни пройду на помойку — окна там темные.
— Нет. Там какие-то вахтовики кантуются. Перевалочная база. Я-то в армейке думал, ее мне отдадут на житье. Дембельнулся, а там чужие люди. Вот была подлянка. Говорят, живи с нами. А... Спасибо Татьяне твоей, приютила. Может, сейчас, когда сойдусь снова с ними, изменится мнение? Может, предложат? И что? Почему бы не взять? В конце концов, я с детства жил там.
— А снимать свою?
— А на какие бабки?
— Ну, пусть твои женщины скинутся.
— Баб эксплуатировать? Эт можно. Только их придется бить, а я не смогу. Вообще не могу на женщину руку поднять.
— А ты не бей, ты по совести. Увеличивай долю. Объясни. Ты же им клиентов подгоняешь? — рассудительно заметил Павел и перезабросил леску. — повышай тариф, чтобы на жизнь всем хватило.
— Да они меня итак содержат, — с оттенком досады хмыкнул Длинный. — Я же не сутенер. Сутенер это надсмотрщик, который их поколачивает, чтобы от рук не отбились, налево не ходили. Сутенер их плотно пасет...
— Чего же они от тебя не уходят?
— Жалеют, — Длинный загадочно улыбался и потирал кончик носа, — я их общий муж, а бабе ж даже такой надо и постирать кому-то, и еду сготовить, чтобы кто-то похвалил. И в жилетку поплакаться. Такой, брак-эрзац, кофе-цикорий.
— Напиток ржаной.
— Хотя и ловкую клиентуру подгоняю, с которой можно и за любовь. А, согласен? Ничего бабцы?
Пашка оборачивался и оба начинали хохотать.
Длинный вернулся на локоть, стал поднимать мелкие камешки и бросать их в озеро к поплавку, застывшему, словно изваяние, или странный фетиш. Пошли круги, поплавок задрожал. Пашка буркнул, Длинный довольно оскалился — я же тебе клев имитирую! А то околеешь со скуки.
— Не помогай, Лелик, сейчас будет клев, — буркнул Павел.
— Бога ради, Козлодо-о-оев.
Длинный снова падал на живот, делал ладошками бинокль и смотрел на насыпь, где из кабины маршрутки с лысым водителем, дрыхнущим на опущенной спинке кресла, мяукала соло-гитарами рок-инострань, а из салона, со сдвинутой боковой дверью, торчали грязные подошвы буровских сапог и звучал его богатырский храп...
***
Из кустов Бурый вернулся к финалу рассказа. Там он занимался чем и положено, рвал лопушки, сидел дальше и пашкин рассказ не слышал. По дороге до косогора, из нескольких предложений он понял, что будет обсуждаться вечная байка, как его предки довели отчима до аварии, то есть любимого отца, до автокатастрофы. Весельчак Жека, если вдруг и бывал в ипохондрии, то без этой истории не обходился. Она ему жить не давала.
Услышал, подходя:
— Вот так. Вот такие у него были мысли.
... Пашка отвел взгляд, покашлял. Подул ветерок, легкий бриз крутанул листву на холмике журналиста, поддернул вверх — воздушный палец поднялся в небо. И вдруг...
Что это было? Какой эффект?! Что за зеркало вдруг преломилось в прозрачном, холодном воздухе?
Бурый увидел себя глазами соседа. Себя — стоящим напротив бригадных. Вот он, в куртке своей и кожаной шапке, с ушами и козырьком. Стоит пухлый, усатый, немного похожий на кавказца напряженный предатель. Стоит, нервно поправляя кепку за козырек. И мысль Пашки слышна" «вернулося чмо болотное»...
«Неужели так жа и думает?
Встряхнулся.
Пашка нагнулся к плите, медленно взял хлеб, набрал на него буровских шпротин, и медленно стал жевать, приправляя бутерброд луковыми перьями, а потом отправил в рот и чесночную дольку. Бурый воспрял.
— Вот правда, кушай, кушай, Паш! чеснок жа от микроба первая помощь! Серень, Толь — кушайте! Если ж что, у меня ж еще в карманах запас!
— Мы от чеснока не умрем, не надейся — строго прокомментировал Пашка, — мы не зомби... еще.
— Да я жа от чистой души! — обиженно выкрикнул Бурый, — не хотите, не нада!.
Анатолий хмыкнул, нагнулся к плите и тоже взял дольку.
— Не знаю насчет микробов, а от секса первая помощь точняк, — поморщился Чашкин, и тоже кинул в рот пару долек, раскусил, сплюнул прилипшую шелуху с толстой губы, — Длинного одно в фатерлянде напрягло — это их бабы. Ща выпьем и расскажу. Ну что! За предков живых? — соколиным взглядом осмотрел прозрачные гильзы в руках собравшихся, потом вернулся к портрету, — Ну, друган, был бы у меня такой папаша я бы мордой не крутил. Я бы... я бы со мной эмигрировал, ха! — Юрец заржал, довольный парадоксом,
Вовка чуть не дернулся, «Что жа — он тоже раздваивается?!».
— И глушили бы мы водяру в окружении немецких подруг. Твоя последняя шляпа... — Чашкин выпил, встряхнул пустой стакан, выдохнул широко, помахал ладошкой у рта, сказал неслышно, — он же как услышал, что я за тачкой еду, на колени встал — возьми да возьми, хочу немку попробовать! На все контры забил!
— Так ты ж про немку рассказывал? — напомнил Толян.
— Да я о подготовке! Тут же чистый прикол
И Чашкин принялся травить байку, как ради немецких женщин Длинный занимал в долг, для чего ходил к его папе, как тот отказал, как пытался выиграть недостающую сумму в казино. Проштудировал русско-немеций разговорник, выписывал подходящие фразы, даже сообразил пару сценариев, которые и отрепетировал со знакомой преподшей немецкого, несмотря на предупреждения Чашкина, что все и так сладится, только марки им покажи. Что и случилось — потом. А дома приятель уверял, что в фатерлянде еще живет боль за миллион поруганных матерей и старух. И тамошние брунхильды только и ждут как русскому гусару не дать ни за что! Юрец крутил пальцем у виска. И оказался прав.
Потом Чашкин снова, плюясь и захлебываясь, сцену съема мадам пересказывал, вспоминая детали — «Агата, Агата ее звали». Длинный же сперва представился. Говорит: их бин Длинный, одер Женя. Ви хайст зи? Она «Их бин Агата». Агата — марками не богата!
И снова Фриц предполагал, что Длинный мог ошибаться, и Агата тоже из категории девиц легкомысленных, на что Чашкин поперхнулся нарзаном, и возмущенно принялся доказывать, что покойный продажных с закрытыми глазами определял, потому что через него сотни прошли, и вообще, все бабы шлюхи. К тому же...
— А что за имя — Агата? — Толян спрятал пальцы в телогрейке, сделав из рукавов сплошное кольцо, — как это по-нашему?
— Агафья.
— Во-во, а я слышу что-то знакомое, — кивнул Толька.
— Хотя если бы захотел дело поставить, сауну открыть или с такси завязаться — цены б ему не было. А он шляпа. А мы все да ладно, да потом. Говорил, вот доживу до тридцатника..
— Чего — «доживу до тридцатника»? — поднял голову задумавшийся блондин.
— Что, — пацаны уже раскрутятся, а я посмотрю у кого ловчей, и войду в долю. — Чашкин осклабился, — тогда и возьму у папаши бабла. Ублажу старика! Э-э, трындежник. Оставил нас сИротами. И предков своих. — качнул стаканчиком, выдохнул в сторону, выпил, — Сейчас бы сидели в сауне и торговали бабцом.
— Надо было ему тебя завещать, предкам, — улыбнулся Фриц.
— Конечно! С таким-то папашей я бы горы свернул.
— Прям чтобы официальное заявление. «В случае моей смерти завещаю заботиться о Юрце как обо мне», чисто так. — сказал скороговоркой Фриц, — А почему не завещал?
— Сроков не знал?
— нет, он знал, что только напишет, ты его грохнешь, — сдерживая смех, ответил Фриц, — Секите, наш толстый прибегает на поминке здравствуйте, папа и мама, я к вам заместо Жени! дайте десять косарей"
Начался ржач.
— Да я бы больше стряс! — перекрывая смех, громко фыркнул наследник, довольный неожиданной мыслью, — Что мне десятка?
— Длинный не так говорил. Он сказал — доживу до тридцатника, зароюсь в землянку. — возразил Павел.
— Так а я о чем? — Чашкин жевал новое яйцо, роняя белую яичную скорлупу на плиту, повернулся к изображению, и затряс клешней перед фоткой, — знал ведь, что в яму зароют?! Почему о друзьях не подумал?
— Зарыться в землянку значило жениться и вернуться к предателям — отцу, матери, невесте, дитю чужому. — продолжал Павел, — А он боялся папу предать. А деваться... некуда. Ноги отказывали. Ни денег, ни крыши. Иногда по неделе не жрал.
"Зато на бухло гроши из под земли доставал! — осуждающе вставил Бурый.
— И пил, потому что не знал, проскочит или нет. Ему же либо возвращаться, либо откидываться.. В начале сентября закодировался, записался на операцию удаления вен, тут и умер. Не изменил судьбу.
— Потому и избегал, что чувствовал смерть! — важно пискнул Космос, подняв скрюченный пальчик.
— Не судь-ба, — повторил Павел. Не суть-ба..