Второй звонок
Этот фонтан он сам и спроектировал. То есть, его ребята. Быстро поняли, что нет для начальника цеха большей радости, чем упрощение технологических схем. Выводили из контуров лишние фланцы, обратные клапаны: как бы ни был хорош проект, в эксплуатации всегда есть, что поправить. Энергоблок-то несерийный! И когда во втором контуре обнаружился ненужный насос — тут же убрали, приспособили для фонтана. Вымостили вокруг дорожку, чтобы пенсионеры могли гулять — берёзовая рощица, оставленная строителями за Домом культуры, сразу превратилась в парк. Вот и Георгий Борисович сам теперь один из тех, кто дышит здесь воздухом, ступает по скользким ненадёжным листьям вслед за осторожной палочкой.
Первый раз выходил рано утром. Темно, конечно, зато к пронзительной осенней свежести ещё не примешались автомобильные выхлопы. Прохаживался, временами останавливаясь под фонарём, доставал из кармана записную книжку, чтобы крупными каракулями прихватить очередную мысль. Дома подолгу не мог разобрать, что там нацарапал; но не брать же с собой ещё и очки! С очками, тростью, книжкой, карандашом он точно не справится.
Писательская работа оказалась сложной. Слова, такие бодрые, когда их произносишь, на бумаге коченели, корчились в судорогах, выпячивали отвратительнейшие суффиксы и вступали в предосудительные связи. Знакомый журналист, с которым Георгий Борисович поделился этой бедой, посоветовал писать так, будто беседуешь с человеком. Тогда, сказал, придёт естественная интонация и настоящие слова. «Только выбери, — грудь выпятил, подмигнув, — кого-нибудь прям крутого!»
Сначала Георгий Борисович подумал о Суворове. Я ведь ваши принципы, Александр Васильевич, в энергетике применял. Универсальные они оказались. «Укрепляй фланги двойным огнём!» Лучше не скажешь. Вот мы тогда навалились на систему аварийного расхолаживания реактора. Другой бы решил — да зачем это нам, турбинистам, пусть в реакторном цехе мучаются! Нет, друзья, это наш фланг. Он должен быть под усиленным контролем.
Георгий Борисович постарался поточнее припомнить Суворова, каким видел его на портретах: с широкой голубой лентой через плечо, в пудреном парике. У нас ведь, Александр Васильевич, реактор особенный: на быстрых нейтронах; а теплоносителем служит жидкий натрий…
Хмыкнул, подумал про журналиста: помог, бродяга! С хорошим-то собеседником бодрее получается. Так; теперь надо объяснить про натрий, про его свойство самовозгораться на воздухе, а водой не потушишь: взорвётся.
Тут он отвлёкся, вдруг заметив в утренних сумерках множество чёрных птиц. Это были грачи. Они каждый октябрь на полдня населяли парк, но Георгий Борисович видел их впервые и поразился: надо же, какие чёрные, и как много! Поёжился от налетевшего ветра и заново — парик, лента, панталоны — вообразил екатерининского фельдмаршала, которому намеревался поведать об атомном реакторе с натриевым теплоносителем. Хм-гм… Надо, наверное, всё-таки кого-то поближе.
Птицы расхаживали между берёзами, выклёвывали что-то из земли. Одна, мощно взмахнув крыльями, взлетела, пронеслась совсем близко. Галлай! Галлай, конечно, — и как я раньше про него не подумал? Лётчик-истребитель должен понять.
Однако, стоило представить себя перед Галлаем, как подошва скользнула, мысль сорвалась, ещё миг — и он рухнет с высоты своего немаленького роста — лицом в листья — носом, носом, и лбом! Листья холодные, влажные, трость, конечно, отскочит — не достать… Сосед с первого этажа в прошлом месяце вот так сломал шейку бедра: теперь, считай, инвалид…
Ну, ты, брат, точно писатель, — одёрнул себя Георгий Борисович. Подумаешь, беда — поскользнулся, а уж напридумывал, навоображал!
Однако на следующий шаг оказалось трудно решиться.
Стоял. Сжимал гладкую рукоять трости, старался унять колючее трепыханье в груди, — а эти, цвета обгоревших поленьев, бродили рядом, ворошили клювами листву и задумывались на камнях дорожки.
Понемногу сердце успокоилось. И грозный блеск славы Галлая заодно поутих, как если бы реальный Марк Лазаревич из мундира со звездой Героя над орденскими планками переоделся в халат и тапочки. Ощутив себя в состоянии с ним, таким, беседовать, Георгий Борисович шагнул, наконец, вперёд.
Я, Марк Лазаревич, книгу пишу. Хм-гм… Ну, как пишу. Попросили. Опыт, говорят, ваш необходим. В третьем тысячелетии живём: стыдно до сих пор бояться атомной энергии. Даже эти ребята, чайфы, всегда их любил, а такую песню написали: «Я не хочу, чтоб эта гадость была рядом со мной!» Гадость! Это про нашу станцию! Вот книжка-то и нужна, чтоб понимали, кто мы такие, как работаем, и почему Чернобыль больше не повторится. Конечно, какой из меня писатель… Я турбинист, маслопуп. Моя работа — обнаруживать и устранять дефекты оборудования.
Георгий Борисович замер. Ага! Вот как мы её! Стукнул тростью — чёрные птичьи головы повернулись на звук — вот как мы эту книжку-то и прищучим!
Он зашагал уверенней.
Устранять дефекты — это ведь тоже принцип универсальный. Изложу сначала всё, как умею; все истории расскажу, а потом буду рихтовать потихоньку. А историй у меня — много.
Тут его шаг снова стал медленным, тяжким. Много историй… Могло бы, честно говоря, и поменьше быть.
Домой успел вернуться до начала дождя, и первым долгом включил чайник. Татьяна подарила: «Твоё, пап, чудовище со свистком давно пора выбросить». Баловство это, конечно, — электрический чайник, но ведь за минуту закипает. За минуту!
Залил кипятком заварку, с удовольствием принюхался к пару, прежде чем закрыть крышечку; погрел ладони о жаркие фарфоровые бока.
Открыл холодильник. Как в старые добрые времена, тот был набит битком, хотя угощать было теперь некого. А ведь до последнего, даже когда Веру уже в больницу увезли, собирал своих ребят по праздникам и от души кормил. Так кормил — до девятой отрыжки! Помню, Танюша, ты надо мной смеялась: «У тебя, пап, не котлеты, а котлетищи!» Чего там, котлетищи? По ладони лепил. Георгий Борисович посмотрел на свою ещё крепкую крупную ладонь. Хм-гм… Ну, надо ж, чтоб было, чего откусить-то.
Понимаешь, мне это важным казалось. Помнишь, рассказывал тебе… Рассказывал или нет?..
Ничего не достав, закрыл холодильник. Отошёл к окну — проворный дождь уже исчеркал его — тяжело опёрся на голубой, с растрескавшейся краской, подоконник. Потом потянулся к форточке, впустил в дом влажный шелест и шум.
Нет, не рассказывал. Ничего я тебе не рассказывал, Таня… Лет десять мне было — возвращался из школы, брал баночку литровую и уходил в поле. Картошку искал. А её ведь убирали всю, подчистую. То, что находилось, не картошка уже — так, горох. Но всё-таки нас, таких охотников, всегда по этому полю несколько человек бродило. Бродим, еле ноги волочим, на каждом ботинке здоровенный ком грязи налип. Что уж я там приносил в своей банке? Но приносил чего-то. Как сейчас помню, прихожу, отмываю в кастрюльке мелочь эту, а мама варит потом.
Шуму дождя за окном вторил жестяной стук капель по карнизу. Вдруг подумалось: как там эти, чёрные, в парке? Промокнут ведь.
Опять пошёл к холодильнику, достал вишнёвое варенье. Бессознательно экономя оставшийся от жены запас, Георгий Борисович ухитрился растянуть его на целых три года, но эта банка была последняя. Каждый день он зачерпывал оттуда чуть меньше, а варенье всё-таки неотвратимо кончалось.
С кружкой чая — на дне две сморщенные ягодки — прошёл в кабинет, сел за стол. Подумав, поднялся и придвинул ещё один стул — для Галлая. Надел очки, развязал тесёмочки папки, пухлой от вложенных бумаг: тут и грамоты, и поздравительные открытки; фотографии, которые он не поместил в альбом из-за надписей на оборотах; кулинарные рецепты; пожелтевшие газетные вырезки. Сразу, конечно, сунулась в руку та, за май тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Отложил её торопливо: нет, нет, это не надо, а ты вот лучше, Марк Лазаревич, погляди — про моего Колю Баскакова статья. Тоже восемьдесят шестого, тридцать пять лет берег. И не зря: директор он теперь, Коля-то. Директор! За месяц до того, как мне медосмотр завалить, утвердили.
Валентина его ни в какую не хотела переезжать. Скучно ей, видишь, в нашем посёлке казалось. Мелькнёт раз-другой на празднике, простучит каблучками — и фьють.
Отмечали мы, помню, Новый год в кафе «Улыбка». Смотрел я на неё, смотрел… Брови такие, знаешь, тонкие, платье в цветах. Согласись, Марк Лазарич, лучше наших женщин на свете нет! Ездил я во Францию, так только двух красивых встретил там: одна из Москвы, другая из Ленинграда. «Феникс» мы тогда изучали, во Франции-то. Нет, ты скажи, есть у людей соображение: реактор фениксом назвать? Хм-гм… Да, про Валентину. Смотрю, значит, на неё: сидит, скучает. Не против, говорю, Коля, я твою жену на танец приглашу? Она мне ручку свою лёгкую этак на плечо положила. А я: «Вы почему препятствуете развитию атомной энергетики?» Опешила. Ну это я так, слегка усугубил, конечно. «Инженер, — говорю, — не может работать спокойно, если его мысли о семье, которая далеко». Квартиру двухкомнатную дали им в тот же месяц, проблему с детским садом я тоже решил. Танюшка моя обижалась: мол, собственную внучку отказался в садик устраивать, а чужим людям — пожалуйста… Так ведь у меня работать было некому! Ты представь, Марк, оператора, который турбиной управляет. Я ведь до дела не допускал, пока не увижу, что человек оборудование знает не хуже меня. А у нас его, знаешь, сколько? Коля как-то раз показал, как он к моему экзамену готовился: рулон от самописца метров на сорок исписан!
Он меня на пенсию и провожал. Пропуск на территорию выдал — бессрочный. Ну, я им не пользуюсь, конечно...
Георгий Борисович опустил голову. Ему до зарезу хотелось знать, что сейчас происходит на станции. Четвёртый блок ведь строим, ещё один быстрый реактор, весь мир за этим следит! Но вот заявится он, допустим, на оперативку. Костюм напялит, который уже год без дела висит в шкафу. Войдёт в конференц-зал, втиснется в кресло… Гостевое, не за столом, а у стены… Нет. Пропуск, конечно, больше не пригодится.
Он допил чай, вытряхнул в рот набухшие в горячем и уже не сладкие ягоды и раскрыл свой гроссбух.
На чём я остановился? Натрий. Жидкий натрий, да…
Говорят: вода дырочку найдёт, так и натрий тоже — найдёт обязательно. Тонн двадцать сожгли на испытательном стенде, пока нашли способ его тушить.
Георгий Борисович усмехнулся, вспомнив, как при первой протечке натрия пожарные, прибывшие по тревоге, бестолково тыркались, его ребятам только мешая: «Ну а воду, воду-то когда подавать?» Он им показал потом воду. Специально отвёл на полигон, дал полюбоваться взрывами, раз уж у бедолаг в школе по химии двойка была.
Знаешь, Марк… Никто ведь на самом деле мне эту книгу не заказывал. Просто так пишу. Сам.
Он тяжело поднялся и, шаркая тапочками, сходил вымыть кружку. Потом подошёл к стоявшему на полированной тумбочке телефону. Поднял трубку, подержал, послушал гудки. Опустил: занята ведь ты, наверное, дочка... Какой-нибудь симпозиум или у филинов брачный период.
Георгий Борисович до сих пор корил себя, что не поехал тогда провожать Татьяну в аэропорт: энергоблок выводили из ремонта. Не поехал, не обнял на прощанье, только мысли в голове крутились, мысли-шахидки, каждая со своим смертоносным зарядом. Первая: что ж ты внучку-то от меня увозишь, разве ж я смогу на Кунашире её навестить! И вторая: а чего ты ждал, старый хрыч? — каково семя, таково и племя.
Закололо сердце. С таблеткой под языком прилёг на диван. Лежал, ждал, пока отпустит, а потом задремал незаметно.
Приснилось то самое поле. Он шёл по нему, едва волоча ноги, шёл почему-то в тяжёлом зимнем пальто и хороших ботинках. Земля раскисла, ноги вязли — с трудом вытягивал их и шёл. Рядки позади простирались до самого горизонта. Выходило, что это он уже отшагал столько: и когда успел? Совсем близко был край поля с налысо облетевшим кустарником. По сухой вылинявшей траве бродили чёрные птицы. Пахло костром: где-то, видимо, жгли картофельную ботву. Георгий Борисович нёс литровую банку, куда собирал оставшуюся после уборки мелочь. За каждой картошинкой приходилось нагибаться, выковыривать из земли, отчищать от липкой грязи, а воздух наполнял переливчатый звон.
Открыв глаза, он ещё чувствовал в руке скользкую округлость литровки. С трудом сел, медленно сознавая, что звонит телефон. Нашарил у дивана тапочки и побрёл к аппарату, который не умолкал — видимо, звонивший осознавал, что нет уже у Георгия Борисовича прежней прыти.
— Пап, я тебе зачем мобильник покупала? Чтоб ты его отключал всё время?
— Хм-гм… это батарейка села, наверное.
Во время разговора с дочерью Георгий Борисович топтался у тумбочки и твердил про обузу, балласт, тяжкий груз; упомянул даже неизвестно откуда взявшийся оберемок. Что он значит, «оберемок» этот? — сроду я таких слов не произносил…
Положив трубку, прошёлся по квартире, безо всякой надобности открывая дверцы шкафов. Затем отправился в кухню, постоял у окна, заложив за спину крупные свои руки, скрывая сам от себя факт, что они дрожат. Потом вернулся в кабинет, к столу.
Работать надо. Посмотри, Марк, во что я превратился. Рассиропился, как последний салабон… Она мне говорит: варенья твоего любимого наварю. Книгу, говорит, ты и у нас можешь писать, а я хоть за Лёлишну буду спокойна: девка питается одними чипсами с кока-колой, котлеток бы ей твоих, котлеточек… Лёльке-то тринадцать теперь. Пять лет её не видел — а, нет, на похороны они приезжали… три, значит, года не видел…
Работать не получалось. Подошёл к книжному шкафу, потрогал тесный ряд корешков. А вот их я куда, к примеру? Чехова двенадцать томов, ЖЗЛ вся, практически. Кое-что, наверное, можно городской библиотеке отдать… Или школе, где Танюшка училась.
Он внезапно ощутил прилив энергии. Нажарю-ка я, точно, к обеду котлет! Где-то у меня были наморожены.
Повязался фартуком, который подарили его ребята на семидесятилетие — со значением подарочек, с вышивкой. Любят всякое выкамаривать! Молодые они, вот в чём дело. Молодость — это когда не нужно выбирать: на всё время есть, на всё сил хватает.
Он уже выложил котлеты на сковородку (влезли только две), когда телефон зазвонил снова.
— Да, Танюша? Что?
— Добрый день. Это Баскаков.
Георгий Борисович выпрямился и торопливо, комкая, стянул с себя фартук.
— Слушаю, Николай Васильевич.
Эх, поймал бы меня тогда кто, на картофельном-то поле, грязного, оборванного, в желудке свистит, сопли бахромой… Поймал бы, взял за пуговицу, сказал: ты, пацан, не на какую-то там валенковаляльную фабрику пойдёшь — будешь эксплуатировать лучший в мире реактор на быстрых нейтронах!
Георгий Борисович желал страстно, чтоб и сейчас его кто-нибудь взял за пуговицу и рассказал, что нового появится в энергетике через двадцать лет. Термоядерный синтез? Что-то ещё, совсем непредставимое, как для Суворова расщепление атомного ядра?
Оставив котлеты шипеть и трещать на сковородке, достал из папки ту проклятую газетную вырезку, расправил на столе. Бумага на сгибах потёрлась, но фамилии, которые лишились по этой причине букв, он мог назвать и так.
Девчонки из химцеха тогда сразу поехали в Москву. Всех, кто лечился в шестой клинической больнице, срочно выписали — новые же пациенты поначалу ничем не отличались от прежних: так же лежали под капельницами, шутили со своими сиделками… К одному, двадцатипятилетнему парню, приходила беременная жена.
Да, поначалу они не отличались… только лица становились всё темнее. Ядерный загар. Через кожу на руках сочилась кровь. Потом начали уходить… «От сердечной недостаточности», — сообщалось официально.
Георгий Борисович потёр грудь. Восемнадцать человек умерло на руках у наших девчонок. Их, пациентов шестой клинической, и хоронили потом, как хоронят ядерные отходы: под слоем бетона.
Нельзя было допустить, чтоб дело тоже погибло!
А оно едва не погибло. Чернобыль подорвал доверие к отрасли. Строительство замораживалось, проекты закрывались — и какие проекты: замкнутый топливный цикл! плавучая АЭС! Главное же — институты сокращали подготовку людей. Столько лет потом не принимали новых сотрудников, а прежние уходили, старели… Вот так и вышло, что нет сейчас на станции никого, кто знал бы на опыте, что такое пуск энергоблока — некому курировать монтаж. Вот и звонит Николай мой Васильевич: «Рабочий день не больше четырёх часов, ежедневный врачебный осмотр…» Хм-гм… Интересно, он только мне позвонил лично, или всем остальным тоже? Наверное, всем. Да и кому там звонить-то? Косаргин, говорят, пьёт. Суклета без ноги на своих северах остался, Макарихин умер месяц назад…
А к Татьяне я поеду. Обязательно поеду, годика через три, когда блок пустим. Она поймёт. Знаю, что поймёт: каково семя — таково и племя.
Пойти померить костюм. Сидит ли?
Должен сидеть.