Длинный и небо. 2
Отряхиваясь и разминая колени, вылезли из «Газельки». Фриз захлопнул дверь, подергал замки и без предупреждения, не оглядываясь, резво зашагал к насторожившемуся могильному полю. Перелез через первую оградку, вторую... Чашкин, загребая ногами, словно в руках у него были стальные косы, ринулся следом. Был он в серой штормовке на шнурочках, синих штанах, на мясистом затылке бархатился выбритый бобрик. На сильном плече стеклом музицировала пегая дерматиновая сумка, плотно набитая водкой. А над курткой углом выступал желтый треугольник рубахи — некрасиво выступал, лучше бы спрятать, если зеркало существует в доме твоем — они и были, но их Юрец — презирал. Не любил зеркала, сам признавался. Боялся что-то не то там увидеть, или наоборот — не увидеть...
Фриц ежился в вытертой от времени открытой косухе. Шароварами пузырились дутые треники. Обмыленной костью торчала яйцевидная голова. Шел он легко и невесомо, смеялся беззвучно, топыря раскормленного червячка нижней губы, и не трогал Фрица даже и воздух — так всем казалось. А уж ветки, памятники, ограды сами сторонились разведчика — подныривали, отшатывались — лишь бы не задеть ненароком.
Холм, где покоился Длинный, возвышался за балкой и полем. К могиле еще вело и продолжение аллеи, петлей уходящей на вершину горы, но Фриц туда зарулить не решился. Неизвестно, есть ли там разворотка.
«Два года прошло, наверняка площадку построили», — ворчали бригадные, следуя за авангардом, над перилами приподнимая пакеты и сумки.
Щуплый Космос был в черном, болоньевом плаще, серых штанах и тряпичной бейсболке, надетой назад козырьком, похожей на зеленый дуршлаг, из-под которого лапшой просыпались темные патлы. На бедре он фиксировал противогазный подсумок, на брезенте которого красовался звездно-полосатый лейбл, придававший ему вид веселый и модный. Ремешок наискось пересекал щуплую грудь, превращая плащ в поповскую рясу — тугую спереди и свободную сзади. И вышагивал мелкий сварной как индюк, назад чуть откинувшись. Ни дать ни взять — исповедник, Меркурий, настоятель из Вязьмы.
Десантник косолапил в просторной телогрейке, словно это был пегий, ушитый матрац. Плешивая макитра выступала над ним словно шарик в подшипнике. За ним шел Пашка. Красавец Павлентий был в белой ветровке и светлых джинсах. Русые вихры развивались на римском профиле, демонстрируя идеальный пробор. Он, казалось, нарочно сутулился, но это никак осанки не портило. Голова была также идеально посажена на позвоночник, словно для предъявления в какой-нибудь «евгенической» масонской комиссии. В одной руке он нес красный пакет, другой мельтешил у лица.
«Конъюнктивит мучает, — с удовлетворением констатировал Бурый, видя регулярное притирание желез, — а сам себе капли не выпишет. Сорокаградусное — наше главное зелье. А с прочим — отвяньте». Заодно отметил, что женатость на портнихе круче, чем на парикмахерше: стрижешься раз в месяц и эффект на неделю. А Павел в таткиных клифтах-пиджаках годами козыряет, словно в новье.
«Нувориши» увлеклись разговором, бригадные их обогнали, ушли вперед.
Было слышно, как Чашкин кричал возмущенно: «Восемь штукарей! Длинный, восемь — штукарей! Чего ты зассал? Что упало, то пропало! Если ты чурка, так и веди себя как положено чурке, брейся, мойся, выгляди, как нормальный бабай, за баблом следи и не ужирайся, как русская свинья! А ужрался, посеял куртку с куклой — не надейся, сука, на русского — иди, сам топись! А то братство им давай. И ведь смастило — попал на добренького! Нарвался бы он на меня...» — Юрец оборачивался, демонстрируя толстогубое зево налима, — Длинный, говорю, ну как же так? Восемь штукарей с неба. Ну просто — с неба! Это же и на кабинет и на любой бизнес хватило бы, а?«. Ребром ладони бил рукаву на штормовке, делал еще какие-то знаки, говорил, нарочно бася под покойного:
— «ну ла-адно, чего ты нае-ехал, зато приколо-олись». Прикололись, нах, павлин недоделанный.
Фриц в ответ улыбался: ему чурки понравились.
— Да долбень он, — махнул рукой Чашкин, — Длинный, ты долбень! — выкрикнул и потряс кулаком в сторону холма.
Бригадные коротко обернулись и продолжили путь. Словно бегуны в замедленной съемке брали они барьеры оградок....
А Бурый медленно пинал пожелтевшие стебли орляка, вспоминал за ругательством Чашкина «политику Длинного» и морщился.
Да, мероприятие подходило к своей сути: пьянке и воспоминаниям, и поминать приятеля предстояло ему. В первую очередь. А о чем говорить, будущий мастер не знал. Конечно, приколов о Длинном имелась могучая торба. Длинный-то и жил, словно было б о чем рассказать, чистый комик. Мажор от рождения, он постановил себе жить для рассказов. Вспомнилось время, когда Длинный замещал бригадира нетерпеливо спускался в яму. Доставал из-за голенища (в «Стариках» подсмотрел) скрутку бумаг в пластиковом файле, снимал с нее дежурную цветную резинку, стягивал в хвост гриву волос, по-хипповски бедовавшую на плечах. Это значило, что сейчас он примет позу вождя и начнет изрекать накопившееся. И он поднимал ладонь вверх и вещал: " вау, индейцы, замерли! Виниту говорит. Слушайте, пока не забыл«. Где угодно на него находила стихия к рассказу, хоть в ямах среди работы, хоть упившись, едва мыча. И никогда не повторялся. Это было ему западло. Он болтал, перебалтывал, а слушатели оценку должны были выставить залету. Новому и вполне сознательному. И на лицах чаще всего понятно что рисовалось — слово позорное, что Чашкин среди погоста орал.
«Да, долбень я, — соглашался покойник, — но это политика».
Однажды летним вечером у теплового, где на бордюре курила их честная компания, Длинный неуклюже упал на газон, острые колени в небо наставил, закурил, и объяснил в двух словах суть своих авантюр. А именно — он поступает по жизни, словно дурень из сказки, Иван-дурачок, потому что ничем не рискует. Он упакован, биологический папа только и ждет, чтобы в бизнес позвать, почему бы не жить для рассказов? А какие рассказы без замеров «на дурня»? Да, — сознательные залеты свои называл он «замерами». А себя самого еще — щупом, железякою тонкой, что «замеряет» жизнь на «небесность». Щуп была кличка армейская.
«Я щуп, дурень и долбень, допустим, — скалился Длинный своей лошадиной улыбкой, — Но кто это скажет в лицо, в кенты пускай мне не лезет».
Ага. Фриц с Чашкиным, не такие извратные, какими он всю бригаду, и даже Бурого сделал, частили его и в лицо и за глаза и до последнего ходили в друзьях.
«Ладно, — с неудовольствием думал Бурый, перешагивая через оградки, — хорошо тебе там, ни забот, ни хлопот, артист наш любезный. А тут крутись с этими алкашами. Давай, Щупак, подсобляй. Во тебе какой замер шикардосный — с того света вернуться и своего корифана спасти! Слабо, а?»
Живой-то Длинный так себе подсоблял. Больше трепал языком, и небо разглядывал. Ляжет на траву, закурит сигарету и смотрит на уверенный ход облаков. За месяца два до кончины попросил его Бурый помочь с заливкой фундамента. Небольшого, под веранду на даче, с куб цемента всего. Так покойник два ведра вывалит, а потом бряк на спину и ноги вверх. Штанины падают, а там не ноги, а стиральные доски, хоть белье о них скобли! Синие вены выперли и свисают, словно веревки! Длинный, ну и какой из тебя работник? Знаешь, что больной, зачем соглашаешься? А тот курит и улыбается, а потом вскакивает, и, Бурого копируя; орать начинает, потом опять валится к склянке с водярой и давай байки травить. И по сто, и еще раз по сто...
Нет, поначалу Длинный нормально шустрил. То челночил в Польшу, таскал что попало, в мединститут поступил, от службы отмазался, с ректорской дочкой не расписался едва, пока в армию не угодил. И после крутился: то фирму откроет, то в кабинете у отчима лавэ срубает, то с Чашкиным шузами на развале торгует. Пробовал, восходил! А дальше что-то не так пошло. Он и ВУЗ свой забросил, и с отчимом разбрехался, и Чашкина с бизнесом общим послал. На ямы к ним устроился «перекантоваться», «о жизни подумать». И как запил в теплосетях, так и не слез с бутылки, а под конец и вовсе стал бесполезнее инвалида.
Так себе подсоблял он живой. Так себе. Впервые, можно сказать, услугу оказывает реально. «Что скажешь, приятель? — Бурый снова вообразил блаженного разгильдяя, разложившегося на травке в просторных, не давящих на вены серых ситцевых брюках и синей футболке, растянутой на шее, с вечной лошадиной улыбкой, сосредоточенно, “по булькам” отмеряющего в видавшие виды ребристые стаканюги прозрачные дозы, — Сейчас-то не подведи. Вона меня как прижали! Намекнул бы, о чем распинаться. Это ж — замер!».
Бурый сплюнул.
Под ногами хрустели ветки и палые листья.
Нет, мертвяк в делах не помощник.
Так на что же надеяться?! Выпив, он, конечно, народ удивит. Но надолго ли хватит эффекта?
Накануне, представляя собрание, он почти согласился тихо отбыть номер, набубениться ядой и, подкосев — повиниться: виноватый я, братцы, новую шару вровень поделим. И сам же взбрыкнул: «новую — ясно, а с этой-то как? Виниться — делиться, а с какого просера? Забей».
Утро вечера мудренее. Бурый понадеялся на сельскую здоровую явь. В ней спасительные ходы и мысли сокрыты. Будет нужда — к слову придут.
Пока не приходили.
Под ноги попадались битые стекла, камни, мятые алюминиевые банки, втоптанные в песок.
А можно и напрямки поговорить, пока эффект от развязки господствовать будет Объяснить, что такие порядки. Наехать дажа! Сто пудов, Пашку он перетянет. А Толяна? А Космоса? Эти ж поцы напрочь безответственные! А с ними и Пашка выходит чистым козлом.
Дошли до ложбины. Коричневый, обрывистый край выглядел угрожающе. Бригадные по очереди спрыгнули вниз, на тропинку, скрылись в овражке. Через секунду заскользили по гречишного цвета суглинку напротив, цепляясь за корни, и по одному поднялись на плато. Следом спустились новые русские. Над обрывистым краем Владимир услышал охвостье беседы.
— ... про какого отца говоришь?
Это спрашивал Чашкин.
Фриц в ответ что-то буркнул неслышно.
— Первый папец был СтанИслав, доктор который. Но он с его мамкой развелся и в Москве по расчету женился. А потом прикатил дальнобойщик ВиктОр-р! Витюша-лохуша. Вот он и стал для Жеки отцом. А Станислава, когда Виктор погиб, Жека би-осом сделал. Биологическим папой. Ненавидел до смерти.
Юрка закряхтел и попытался внести свою тушу с разбегу, но поскользнулся и застрял на пол пути, ухватившись руками за корни. Фриц легко обогнал его у земляного карниза, по-футбольному пнув ступней по квадратному заду. Чашкин, не обращая внимания, невозмутимо забрался следом, сорвал пук травы, поспешил за приятелем. Протер руки, выбросил на могилки. Бурый облизнул губы, задержался на краю. Детство Длинного ему бесполезно, а все же и вдруг?
— Витюша катал, катал себе по заграну, а училка его старую любовь закрутила. Чего он ждал? По месяцу дома нет. А как узнал, поехал за арбузами и в пропасть нырнул от обиды. Вот так...- Чашкин подкинул на плече торбу с бутылками, те звякнули, — А им конкурента и хоронить не пришлось — телеграммка-то есть, вон, сгорел в пропасти, могила в ауле Ищи-нах-свищи. И маман полюбовника на порог, принимай нового старого папу сынок! А? Учись комбинации. — Чашкин похлопал в ладоши, потом потер друг об дружку, словно ополаскивая под водой. — И Длинному это вышло самое то. Смотри, отцы же они вроде ступени ракеты. Первая ступень, вторая... Мой вон тоже в детстве был щедрым, а как я подрос, начал меня ревновать, и теперь снега зимой не проси. А бабок нагреб, я ипу. Чего? — ускорился, приблизил бритый затылок к лысому черепу друга.
Последние слова Вовка не слышал. Он быстро соскочил в овражек, торопясь не упустить ничего из бесплатной исторической лекции, и быстро, в несколько скачков, оказался наверху. Пощупал с удовольствием пульс — почти не ускорился! Так-то.
— Любой может скурвиться. Сейчас все сами челночат, кому нужна его польская вшива. А так, один папаша в утиль, и вот вам новый, свеженький, с комплексом, хочет загладить вину! Сынок? Сы-но-ок?! — пропел Чашкин, снова бренча стеклотарой, — ты Витька-то забудь. Я тебе другого папашу достала, специалиста-проктолога, мастера по проходу в узких местах. Он тебя жизни обучит! Это не по заграну кататься, здесь — перспективы, — Чашкин довольно захрюкал, сделал ладони подзорной трубой и поднес их к глазам, — А сынок такой: "мама-мама, а папа мой где? Да сгинул твой дальнобой, за саклей у чурок зарыли. Вон, телеграмма. Прочти и сожги. И заруби на носу — не было у тебя другого отца...
«Да, разгильдяй-дальнобой сыночка-то баловал. От говорят: кровь, кровь! А Длинный его родным до конца почитал! Сначала они жили в квартале оврагов, а потом переехали в центр. Там сошлись как соседи. И Бурые знакомство удачно использовали. Мать им молочку и мясо с деревни таскала, а Витька заказы брал на тряпье. Мамка его впрок накупила, словно чуяла брака непрочность. Рубахи, обувку и джинсы — на вырост Володьке-сынку. В тех обалденных атласных «ливайсах» — брюках и куртке — Вовка дурре Верке своей башку и вскружил.
Тут же розовым цветом вспыхнула юность: вечер бабьего лета, липовая аллея роняет желтое золото, прогулка под шумными окнами кирпичной женской общаги в четыре этажа. У высокого крыльца он отставал от Пашки и Жеки, и ждал, чтоб от кружка девиц оторвалась эффектная, с пышным бюстом, блондинка с косой... Друзья языками прищелкивали, большой палец показывали: Саманта, Сабрина! А она павой по ступеням спускалась, под локоток его цепко брала, другой с джинсы на плечах перхоть снимала. Оборачивалась к подругам, стайкой плюющим подсолнухи, усмехалась: горюйте, профуры — мой козырек!
Бурый испытал прилив удовольствия.
«Да-а! Когда ж Верка в козу превратилась? А когда за здоровьем пошел. Хотя, ей жа прибыль, чего не понять?! Ну ладно, сегодня явлюсь гашенный, вспомнишь еще, как с алкашом пробавляться.»
— А он могилку-то папы в Чечне отыскал? — слова Фрица, обращенные к Чашкину, наполовину съедались ветром, но Бурый их понял.
— Они с местным таксистом несколько сел объехали, старейшин там расспрашивали. Вроде че-то сыскали. Да я не интересовался. Это Пашка рассказывал.. По мне так полный дебилизм рисковать за идею. й есть алкаш! врагов, а потом переехали в центр. ед самой войной, ху. вихры — рукой. Были б там права на наследство, освидетельствование или что, я еще понял, а от Витьки ж ничего не осталось, ни связей ни денег. Малосемейку городу сдали. Вообще ничего, прикинь? Остались от Якима пыль да крапива, как и не было чувака!
— А он же детдомовский?
— Да.
«А ведь правда, зачем он к отцу на могилку поперся?! — вспомнил Бурый их разговор на заливке фундамента, где он в том числе допрашивал Длинного о смысле вояжа в Чечню накануне войны. Длинный тогда говорил, что жить не мог, пока не обустроена могила отца, — И потом, где наши ипеня и где Кавказ? Не намотаешься за могилкой ухаживать. К тому жа, буча уже назревала. Хорошо — не попал»...
Тропа взобралась на поле с редким подлеском. На другом конце у подножья холма — яма с дружочком засыпанная. Не на самой горе закопали, поздно ушел. Не под небом. «Знал бы, раньше бы умер». — уверенно подумал мастер.
Чашкин и Фриц остановилась у четверки помпезных массивных крестов, однотипных уверенных крепышей на фоне чехарды кладбищенских обелисков. Тихо заспорили, но не остановились, дальше пошли.
Поравнявшись, Бурый скосил глаза: на перекрестьях, где обычно рисуют изображение Бога, смотрели крепкие, бритые парни с уверенными, чистыми лицами. Немудрящие имена, Иван да Серега, простая житуха и жатва простая — девяносто девятый, июль. Жарким летом их прикопала «Черная метка». Бурый уважительно тронул кепку, прошагал по чистому гравию, и снова заскрипел модной обувью по суглинку.
Тихий ветер чересполосицей холодного и теплого духа накатывал на лицо.
А ведь раньше он мертвяков боялся до ужаса. Два года назад, когда в мрачном закутке больничного морга, где еле расположились знакомцы, с крестом на стене и гробом на постаменте, по новопреставленному чин отпевания исполняли, а в изголовье с дымящим кадилом последние акафисты поп унылый бубнел, Бурый в предбанник ретировался. А ушлые напарники там давно и покуривали. Только он рядом привстал, как вдруг из соседней двери в грузовую «Газельку», что только вот подкатила, гробы понесли с номерами. Цифры были написаны синими фломастерами на красных, клеенчатых крышках. Грузчики в сиреневых халатах укладывали гробы в штабеля на площадке грузовичка. И бригадных вдруг скорчило — они отшатнулись, носы защемили. Смрадный дух долетел! Мока даже в спазме согнулся. А вот Бурому хоть бы хны, не услышал он запаха.
— Здоровье в силу вступило, вот и не почуял я смраду! Опять же, колеса от курения жру, тоже накладывает! Разве не так? — восклицал за завтраком Вовка, искренне полагая, что и жена разделит его восхищение. А Верка возьми тут и брякни, что свое, дескать, не пахнет.
Тут у Бурого планку и сорвало! «Это что ж по-твоему, я как трупак?!» — домохозяин взвился над столом, и не помня себя, двинул Верку кулаком по щеке. Жена упала, завыла, попыталась вскочить и убежать, но насевший коршуном Бурый в ярости нанес ей еще несколько ударов. Супруга заголосила, что и на Луне услыхать, и только тут Бурый опомнился... Верка выскользнула, с воем пролетела в сыновнюю комнату, забаррикадировалась.
Между параллельных оградок узился прямоугольник болотины со стоячей водой. Бурый поднял крупную гальку с обсыпки могилы, бросил — камень шлепнулся с мелкими брызгами, и остался торчать, не утоп. На носках пробежал мелководье. Впереди колосились фигуры напарников.
Вот что он чувствовал, слыша про смерть! Вот на что был готов!
А сейчас — ничего. Дажа странно.