Живые мышата (часть 1)

Гоголя-94 хоронили тихо. Не было конкурса цитат и носов, не было и париков-каре. Все дело в том, что Гоголь-94 решил не дожидаться кровопускания и обливания холодной водой, которые полагались ему перед смертью, а ушел из жизни сам, не биографично, а вольнодумно. 

В правилах такого не предусматривалось.

Горожане узнали об этом, потому что участковый проболтался о предсмертной записке соседке Гоголя, а та проявила гражданскую несознательность, растрепав об этом всем и каждому. 

– Человека поили и кормили больше двадцати лет, шинели на подкладке выдавали, по заграницам возили, а он вон что! – сказала женщина, похожая на отъевшуюся Вирджинию Вульф. 

Снимите пиявки, поднимите ото рта пиявки, – пробормотал я. 

– Какие пиявки? – спросила женщина. 

– Писательские, – вежливо пояснил я. 

Каждый “живой классик” знает подробности не только своей смерти, но и чужой. Знает для того, чтобы иногда порадоваться, что тебя минует чаша сия, а иногда и посочувствовать. 

Мне надлежало умереть от острой дыхательной недостаточности на фоне отравления алкоголем, но там уж как получится. 

После похорон мы, “живые классики” города Н., собрались в кафе “Забава”, чтобы проводить собрата, решительно свернувшего с натоптанной дорожки.

– Едондер шиш, этот Гоголь-94, – сказал Толстой-76, заказав котлеты из капусты со сметаной. – Нас же теперь проверками замучают. Тестами этими злоебучими. Лекции о сознательности будут читать, а я сам кому хочешь могу такие лекции устраивать.

Наш Толстой мне нравился. В том числе и потому, что он совершенно не походил на оригинал, даже бороду нормальную не смог отрастить, поэтому спасался косовороткой с вышитым на груди профилем Льва Николаевича и грозными бровями. 

– Мы же договаривались без всяких цитат! – взвился Бунин-31. – Что за едондер шиш? Сказал бы, что он сука - и вся недолга.

Толстой красиво насупился, хотя Бунин был прав. Такие вот посиделки в кругу своих были нашей единственной возможностью побыть собой, хотя многие за давностью лет в профессии забывали, что это такое. 

Мне наш Бунин тоже нравился, но уже по причине внутреннего сходства с прототипом. Был он умен, желчен и в отсутствие Куприна обожал раздавать всем сестрам по гранатовым серьгам.

Куприна почему-то в городе не было, зато был я - свежайший классик Летов-5. 

Вообще-то я, когда выиграл в лотерею и получил перечень доступных для освоения классиков, перепутал Летова с Лесковым, но старался об этом не распространяться. 

Летов - так Летов. Жаль только, что дожил он всего до сорока трех, хотя тогда, в юности и это меня не беспокоило. Сорок три, казалось мне, это возраст Мафусаила, возраст легендарных библейских старцев. Тело начинает разваливаться, гормоны посылают осенние поцелуи, а потому, думал я, и жить потом было незачем. 

– Летов, ты о чем задумался? – спросила меня Ахматова-65. – О метафизике жизни и смерти? 

– Процитировал бы я кое-что из себя, да нельзя, – вяло ответил я. – А задумался я о том, что нельзя людям до двадцати пяти лет решать, каким классиком они хотят быть. 

– Кощун! – весело сказал Бунин. – Еретик! Швыряешь камушки в шестеренчатое нутро замечательно отлаженного механизма! Институт живых классиков в том виде, в котором он сейчас существует – главное культурологическое достояние страны, а то и мира. 

Все дружно хмыкнули, но в качестве иллюстрации этого тезиса мироздание направило к нашему столу мужичка-былинку. Ручки и ножки у него были тоненькие, и только голова у него была большая. Хотя это мог быть эффект пушистого толстого кота, который после водных процедур превращался в анорексичную версию себя. Волосы у мужичка действительно выглядели как тучка золотая, ночующая на черепе худого пеликана. 

Мужичок пришел по душу Толстого. Кто бы сомневался. Толстые всегда самые популярные. 

– Лев Николаевич, – прошептал мужичок, прижимая руки к груди. – Простите, что отвлекаю. Мне бы наставление. Для Анатолия. Для меня то есть. 

Мужичок свесил пушистую голову на тощую грудь, и мне стало его так жалко, что раздражение, вызванное его вмешательством, растворилось. 

– Пожалуйте, голубчик, – сказал Толстой, разом входя в рабочее состояние и убирая с лица любые посторонние движения души, кроме заемной. 

Он сделал приглашающий жест, и Анатолий присел на краешек свободного стула. 

– Вот так вот, при всех? – робко поинтересовался Анатолий. 

– Тут, как вы видите, лишних нет, – ласково сказал Толстой. – Напротив, каждый здесь – посланник великого царя – Бога любви, с вестью единения и любви между всем живущим. 

Даже Бунин сделал посланническое лицо, так что мужичок больше не сопротивлялся. 

Обычно к Толстым приходят к вопросами про жен-изменщиц и грехи молодости, но Анатолий всех нас удивил. 

– Остракизма я опасаюсь, – сказал он. – В рабочем коллективе. Мне по состоянию здоровья пить нельзя, а я работаю в ремонтной бригаде автобусного парка. Там, знаете, такая атмосфера располагающая… Все и располагаются. А я не могу. Пробовал неоднократно. Честно. Болел потом так, что даже описать не смогу своих страданий. 

– И что же? Не понимают мужики беды вашей? – спросил Толстой. – Гонят взашей из ремонтной общины? 

– Не просто гонят, – сказал Анатолий. – Подозревают во мне шпиона. Крысу, так сказать, которая потом все разговоры откровенные, из пьяной открытости возникшие, начальству передает. 

Анатолий говорил напевно, как будто на него начала действовать духовная матрица идеализированного крестьянина, уважительно беседующего с барином. 

Толстой откинулся на спинку стула и расставил ноги в сапогах. 

– Я много копался в этих внутренностях в утробе народа и скажу так: мучительно видеть то унижение и развращение, до которого он доведен, – проговорил он. – Перестаньте хоть на один год спаивать его, одурять его, грабить! Запретите водку, запретите вино – и через десять лет вы не узнаете русский народ. 

Я внутренне засмеялся, а отчаянная Ахматова засмеялась внешне. 

– Да я не спаиваю, – Анатолий побледнел. – Какое там! Сам бы эту водку запретил, но ведь пробовали уже, не вышло ничего. 

– Лев Николаевич прозревал будущее, – отсмеявшись, сказала Ахматова.  – Но даже тогда мысли его были слишком революционны. 

Толстой пожамкал губами. 

– Я образно говорю, в вечность, – сказал он. – Так в чем проблема? Вы же не крыса, как изволят выражаться ваши коллеги? 

Анатолий вздрогнул всем тощим тельцем, как если бы его хлестнули со спины. Даже пушистые волосы его поникли. 

– Крыса, – тихо сказал он. – В том-то и дело, что крыса. Они ведь, когда выпьют, начинают хвастаться друг перед другом - этот схалтурил, болты не затянул как следует. Тот масло сливает. Третий новые детали снимает, частным компаниям продает, а вместо них списанное старье ставит. И что мне делать? От этого же безопасность пассажиров зависит. Я начальству анонимки пишу левой рукой, а все равно все догадываются. Лев Николаевич, родненький, вы же сами были на моем месте, когда вы говорили ровно то, что думаете, а вас за этого от Церкви отлучили. Что мне делать? Предать правду и пассажиров? Предать своих товарищей? 

Пока Толстой размышлял, помогая мыслительному процессу шевелением грязными пальцами ног, заговорила Ахматова. 

– Хороший вопрос, – сказала она. – Главное, что не про жену-изменницу. 

Это было верное замечание. Наш Толстой, а возможно, и все остальные, ужасно страдал от того, что он был в первую очередь семейным консультантом для обманутых мужей и мятущихся жен. Неприятно ему было, что народ так узко знал классика-основу.

– Так я овдовел, – с болью отреагировал Анатолий. – Моя-то жена была настоящей святой. Канонизировать ее хочу, она ведь чудеса совершала. Только с церковью сложно все, там процесс долгий. Доказательства чудес нужны. Есть у меня один козырь, но я его хочу приберечь на крайний случай. Пока я и соседей с рассказами о чудесах жены водил, и сам все рассказывал. Хоть бы хны! 

Последнюю фразу он проговорил с такой яростью в голосе, что я даже по-новому на него посмотрел. С интересом. 

Еще мне стало безумно любопытно, какое чудо, помимо способности любить мужчину-палочника, совершила эта невероятная женщина. К сожалению, Толстой не дал возможности задать уточняющий вопрос, потому что отыскал в недрах памяти подходящую цитату. 

– Тот конфликт, который вы испытываете, и как о том думаете – очень хорошо, – начал Толстой, игнорируя почившую жену. – Но не хороши те условия, в которые вы себя поставили: в эти условия поставил вас не Бог, не жизнь, а ваше рассуждение. А рассуждение всегда ошибочно. Вы хотите жить с теми, что честны и чисты, а не с теми, кто есть. И есть соблазн, подобный тому, что человек в жару мечется с места на место, думая, что на новом месте воздух будет прохладнее – среди новых людей будут лучше мои отношения к людям. А люди не столько одинаковы, но они все - один сын человеческий. 

Анатолий слушал, странно сложив руки на груди, как укладывают руки покойника в христианской традиции. 

– Простите, я ничего не понял, – после долгих раздумий сказал он с мученическим выражением лица, окончательно став похожим на того, кого провожают в последний путь. – Мне не следует реагировать на поступки коллег, потому что все мы - суть одно? Не стоит искать решения проблемы, потому что проблемы нет, а я ее только выдумал в размышлениях своих? Так соскочит колесо у автобуса – и вот она проблема у всех пассажиров. Это и есть правда. Объективная реальность, данная нам в очень неприятных ощущениях покалечившихся людей.

Мужичок становился все интереснее, а Гоголь-94, которого мы поминали, все дальше. 

Об этом подумал, вероятно, не только я. 

– Знаете что, – с прежней ласковой интонацией сказал Толстой. – Приходите ко мне в усадьбу. Еще поговорим. Сейчас не совсем подходящее время и место для таких непростых бесед. 

– Понимаю, – сказал Анатолий. – Обязательно приду. Спасибо. Только я хотел бы, пользуясь случаем, еще пару наставлений от многоуважаемых классиков получить. Вдруг у меня в голове философский пазл сложится – тогда и повторно мне вас беспокоить не придется, Лев Николаевич. 

 Все молчали. 

Толстой безмолвствовал, потому что явно был задет тем, что выходец из народа хотел чужого мнения. Все остальные, включая меня, потому что мучительно лень было обдумывать вопрос и вспоминать что-то подходящее. 

– Устав живых классиков гласит, что они не могут отказать тому, кто делает запрос, – напомнил нам Анатолий. – Я и жалобу написать могу. Простите. 

Первым на откровенный шантаж отреагировал Бунин, что было неудивительно. 

– Хотите деталей для философского пазла? – сказал он с любезной улыбкой. – На здоровье, голубчик. У меня есть подходящая цитата: “Какая это старая русская болезнь, это томление, эта скука, эта разбалованность – вечная надежда, что придет какая-то лягушка с волшебным кольцом и все за тебя сделает: стоит только выйти на крылечко и перекинуть с руки на руку колечко!”. 

– Спасибо, – сказал Анатолий. – Вы, конечно, издевались, но в самом деле это ценная деталь. 

Потом он повернулся ко мне и спросил: 

– Извините, а вы кто? Остальных я вроде узнал. 

– Егор Летов-5, – ответил я, распахивая кожаную куртку, чтобы показать нагрудный именной значок. 

– Потрясающе! – почему-то оживился мужичок. – Скажите мне что-нибудь, и я пойду. 

– Вам, значит, про правду и моральный выбор? – уточнил я и предупредил. – Только я без гитары. Так спою. 

И я спел. Голос у меня для Летова был не совсем подходящий, но голос в летовых не главное. 

Возлюби свою похоть

Возлюби свою слабость

Возлюби свою подлость

Возлюби свою вонь

– Низкий вам всем поклон, – сказал Анатолий, впитав мудрость, и ушел. 

– Сложил, наверное, пазл, – сказала Ахматова, дождавшись, когда он выйдет из кафе. – А Гоголь-94 был, конечно, сукою, но надо отдать ему должное - он убил сразу двух зайцев вместе с собой. Ни помирать в мучениях не надо, ни… 

Она замолчала, но все понимающе закивали, даже ревнивый Бунин, не спешащий признавать правоту кого бы то ни было. 

***

Толстой был прав, последствия гоголевской самоволки воспоследовали. 

Ко мне пришел инспектор Бордов с бутылкой коньяка. Бухать я не любил, а вообще-то должен был. 

– Вы, Егор, вообще молодец, – начал с позитива испектор. – Аттестацию прошлогоднюю, говорят, вы прошли невероятно успешно. Второе место среди Летовых. 

– Среди всех шести? – восхитился я. 

Бордов пожал плечами, как бы говоря, что много Летовых не надо, потому что тесно им будет. 

–  Как у вас настроение? Нет ли у вас суицидальных мыслей?

Из всех инспекторов Бордов был самым прямолинейным и долгих бесед не разводил. Никогда мы с ним не допивали приносимые бутылки. 

– Настроение у меня хорошее, – сказал я. – Суицидальных мыслей вроде нет. 

– Вроде? – уточнил инспектор. – Какое-то неуверенное слово. 

Я подался вперед и сделал решительное лицо. 

– Это уверенное “вроде”. Я просто понимаю, что на сознательном уровне не все может проявляться. 

Инспектор немножко вспотел. То ли от коньяка, то ли от моих психологических  познаний. 

– Довольствие вы получаете? – решил зайти Бордов с другого конца. 

– Получаю, не жалуюсь, – ответил я. 

– В отпуск хорошо съездили? 

– Отлично съездил. 

– Тогда что за “вроде”?! – вдруг рассердился Бордов. – У вас и нагрузка минимальная. Чай не один из Тройки. Их-то заебывают, а к вам, дай Бог, раз в неделю какой-нибудь эстет-маргинал подойдет - вот и вся служба.

– Я всем очень доволен, – сказал я примирительно. 

– А самочувствие как? 

– В пределах нормы. Позволите иллюстрирующую цитату? 

Бордов кивнул, хотя мог бы и улыбнуться, распознав в вопросе долю риторичности. 

– Мой хуй –  бледный как Ленин, – начал иллюстрировать я. – Мой хуй - железный как Сталин. 

Бордов обдумал мои слова и спросил: 

–  То есть проблемы с кровообращением есть, но дисфункция еще не наступила? Все работает? 

– Все бы так расшифровывали цитаты, – вновь восхитился я. – Все работает, спасибо. 

– Ну так и вам хорошей работы, – сказал, вставая Бордов. – У вас впереди еще целый год плодотворной службы. 

Это он зря сказал. Мне действительно оставался только год до того момента, когда мне помогут окончательно совместить жизненную траекторию с траекторией Летова. 

– Слушайте, а почему нас просто на пенсию не отпускают? Нет, я знаю официальный ответ на этот вопрос. Про то, что очень важен аспект слияния с оригиналом, готовность разделить с ним не только идеи, но и жизненный исход. Тогда, мол, настоящая личностная правда и начинает сквозить сквозь чужие слова. А в самом деле ведь в бюджете все дело, да? Живые классики и так недешево обходятся, а тут можно пенсию не платить? Помирали ведь, болезные, в основной массе рано. Вы моргните, если я прав. 

Бордов застыл с широко распахнутыми глазами. Он надевал ботинки в прихожей выделенной мне государством квартиры, а пересохшие его выпученные глаза уже слезились. Видать, боялся моргать, чтобы ненароком не подтвердить мою бюджетную догадку.

– Или вы опасаетесь, что по улицам будет бродить куча полусумасшедших людей, которые, освободившись от правил Устава, станут рассказывать всякие гадкие истории про бывших себя? Или драться будут с новыми собой? Достостенка на Достостенку. Если я прав, то выйдете из квартиры. 

Положив руку на ручку двери, Бордов застыл. Он повернулся ко мне и потер глаза. 

–  Ну почему вы все к концу жизни наглеть начинаете? – с искренней обидой сказал он, отчаянно моргая. – Я к вам, Егор, по-хорошему. С коньяком. Но могу ведь по-плохому, вы сами знаете. 

– По-плохому - это без коньяка, – понятливо сказал я. – А вообще вы уже второй раз озвучиваете, что скоро мне на покой нужно отправляться. Если вы и нашему Гоголю такое говорили, я понимаю, почему он так поступил. 

Раунд был за мной.  Бордов это тоже понял, так что просто махнул рукой и все-таки вышел. 

В ту ночь мне плохо спалось. Мне снился Летов, который тащил меня к пропасти во ржи - и не было никого, кто смог бы меня поймать. 

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 23
    13
    481