Рубаха
— А это дядьки моего рубаха.
Я с раннего детства слышал эту историю, и начиналась она всегда одинаково.
— Он ведь умный был, страсть. Если бы не помер, то наверняка бы главным по науке стал, — продолжил дед, наливая гостю мутный самогон.
В этот раз, значит, дядька из умных. Эта версия была свежей, поэтому я заинтересованно уставился на деда.
— В детстве он придумал устройство, которое воду из колодца само поднимало. Потом бабам услужил — бочку с камнями на речке какую-то хитрую установил. В бочку эту белье закидываешь, а вынимаешь уже чистое. Головастый был. Его даже в церкви несколько раз ладаном обкуривали и святой водой обливали на тот случай, если это в нем нечистые силы резвились.
— И как, была реакция? — спросил гость, закусывая малосольным огурчиком.
— Никакой! Сила умственная вся его была, самоличная.
Гость уважительно покивал, оглаживая влажные усы большим пальцем.
— Что же стало с ним? — спросил он, справившись с усами.
— Уехал в столицу, поступил в университет, выучился на почвенника и вернулся домой — землю родимую кормить и по три урожая с нее снимать.
— Снимал? — гость прищурился.
— Куда там, — сказал дед. — У нас тогда в городе смута началась. Власть менялась по два раза в месяц, никак нельзя было за идеологической повесткой поспеть.
— Значит, не поспел за повесткой, — задумчиво сказал гость. — А вроде головастый был.
— Так ведь умные — они самые упрямые. Им твердишь, что трава — зеленая, новая власть — самая лучшая, а они на слово верить отказываются. Эмпирически, говорят, надо к делу подходить, — дед развел руками.
— Ну так, значит, и к нему кто-то эмпирически подошел? С наганом? — спросил гость, ненавязчиво тронув пустую рюмку.
— Так и есть. В висок его застрелили. Видите у рубахи на левом плече три пятнышка рыжеватых? Сквозь пальто кровь просочилась.
— И вы теперь эту рубаху в красном углу храните, — как будто даже удивился гость.
— Чтим родичей, — проронил веско дед. — Какие есть, да все наши. Даже почвенники.
Я, конечно, таким головастым, как дедов дядька из текущей версии, не был, но понял, что помимо вершков у разговора были еще невидимые мне корешки.
— Все в порядке, дед? — спросил я, закрыв за гостем дверь.
— Пока не знаю, — ответил он.
В голосе его не было и следа хмеля, а это плохо, когда самогон не берет. Значит, не время расслабляться.
На площади опять орал приезжий агитатор. Почему-то агитаторы были все на одно лицо. Прежний был мелким и плешивым, а нынешний — плечистым и вихрастым, но эти мелкие различия терялись за общим выражением грозной уверенности в собственных словах.
— … отравленное молоко в сосцах ее! … племя выкормышей обрекает… будут сметены ветром перемен!
Я давно перестал вслушиваться в слова, потому что гораздо интереснее было всматриваться. Агитатор он ведь не про слова, а про движение эмоций. Пятеро слушателей наклонялись вперед, когда выступающий прижимал руки к сердцу, и испуганно отстранялись, когда он ладонями рубил воздух перед собой.
— Хорошо работает, — восхищенно сказала Оксанка, присаживаясь ко мне на скамейку. — Я от него сегодня новое слово узнала.
— Какое? — спросил я, косясь на ее налитую белую щеку.
— Израдничество, — выдохнула она. — Красиво, да?
Я пожал плечами. Говорю же — слова меня не очень волнуют. Хотя я помнил время, когда слова были для меня свежей водой, спелым хлебом и солнцем с луной.
Благодаря этому и с Оксанкой познакомился.
Тем вечером в гостях у нас был папкин сослуживец. Приехал к нам с посмертной грамотой и значком «За героический труд».
— Хороший мужик ваш сын был, — сказал он, уставившись в стол. — Мы его все любили. Он всегда мог слово правильное для каждого найти. Жаль, что так получилось…
Дед тоже смотрел в стол, на котором красовались шарики, скатанные приезжим из мякиша.
На меня бы он рявкнул за такое, а тут молчал.
— Сын у меня и вправду золотой был, — наконец проговорил дед. — Рад бы сказать, что он в меня пошел, но он копией моего дядьки был. Как внешне, так и внутренне.
Дед махнул рукой в сторону висящей под потолком рубахи.
— Это дядьки моего рубаха… Он ведь поэтом был. Да не каким-то там рифмоплетом, а настоящим мастером слова. Говорят, такие стихи писал, что столичные журналы за него дрались. Критики его самородком называли. Потом у него сложная любовная история случилась, ревнивый муж прямо в сердце выстрелил. Видите ржавое пятно на груди? Все из-за стихов.
— Точно! — вскинулся приезжий. — Сын ваш тоже стихи писал. Поздравительные. Мне вот он на пятидесятилетие так написал: «Всегда тормози у счастливого случая, здоровья тебе и благополучия!». Я ведь тормозные системы тогда обслуживал, это потом на двигатели перешел.
Сослуживец скатал еще один шарик из мякиша и тихо всхлипнул.
Когда мы его проводили, дед поставил грамоту и значок на полку, обнял меня и отправился к себе.
Я же, чтобы не думать про папу, снял рубаху, надел ее в качестве исподнего и отправился гулять.
Такое я проделывал уже не в первый раз. Первый был в глубоком детстве, когда я услышал историю про дедова дядьку, который был невероятным силачом и храбрецом. Убит он был выстрелом в живот, о чем свидетельствовало почти выцветшее пятно крови на уровне пояса. Меня тогда соседские мальчишки донимали, так что я был готов на все, лишь бы дать им отпор. Ну, отпор я им дал. Они меня, конечно, завалили, но я так рычал и плевался, что мало им не показалось. Сработала тогда рубаха.
Вот и тогда, после истории о дядьке-поэте, я рассчитывал на чудо.
Она шла по вечерней улице, и лучи заходящего солнца обрисовывали ее тонкую фигурку. Следом за ней на почтительном расстоянии шла городская шпана.
Шпана свистела. Она делала вид, что не обращает внимания.
Все дело в том, что Оксанка, а это была именно она, была совершенно невозможной для нашего города. Во-первых, она была с короткой стрижкой. Во-вторых, она была в штанах. В-третьих, она прямо на ходу дымила папиросой, и я уж даже не знаю, сколько на ее остывающих следах осталось лежать в обмороке впечатлительных старушек.
— Про штаны в полоску и папироску уже выкрикивали? — спросил я, поравнявшись с ней.
Обратиться к незнакомой девушке оказалось легко. Настолько легко, как будто я каждый день так делал.
— Выкрикивали, — ответила Оксана. — И еще много чего другого. Ужасно стереотипные у них мысли. Скучные.
— Понимаю вас, — сказал я. — Давайте я тоже чего-нибудь им наговорю. Уязвлю словом. В плане физических воздействий я не слишком эффективен.
Оксана милостиво кивнула и последовала дальше, не слишком торопясь.
— Ведет нас женская краса, — начал я, поглядывая на приближающуюся шпану, — как на поводочке пса.
В чем нельзя было отказать шпане, так в чувствовании смысловых оттенков. Шпана немедленно обиделась и крепко меня отпинала, но я рычал и плевался, как и в далеком детстве, так что от меня быстро отстали.
— Оксана, — она протянула мне сухую маленькую ладошку и помогла подняться. — На лето к бабушке приехала подальше от столичных волнений.
Так мы с ней и познакомились.
— Ты о чем задумался? — нынешняя Оксана ткнула меня в бок. — Агитатор опять новые слова использовал.
— Новые слова — это полбеды, — сказал я. — А вот новые жесты говорят, что дело плохо.
Агитатор и вправду разошелся. Он бил кулаком о ладонь, как будто на что-то намекая.
Плохие предчувствия навалились на меня. Я поднялся со скамейки и, коротко извинившись перед Оксанкой, побежал к дому.
Деда как раз выводили из дверей. Во главе шел сегодняшний гость, от чьих усов наверняка еще пахло свежевыпитым дедовым самогоном. Деда под руки держали двое молодцов, неуловимо похожих друг на друга так же, как были схожи между собой агитаторы.
— Молчи, — остановил меня дед. — Я — материал отработанный, а тебе жить да жить.
Дед с мольбой посмотрел на усатого гостя.
Тот улыбнулся и потрепал меня по голове.
— Конечно! Молодежь — это наше будущее. Я видел, как он внимательно слушал нашего сотрудника, который на площади разъяснял про новый миропорядок в отдельно взятом поселении.
В голову мне пришла стихотворная строчка про миропорядок, который создается после пары перезарядок, но я ее озвучивать не стал.
Я смотрел на уходящую процессию, но видел только деда. Его прямую спину, лысую трогательную макушку.
В тюрьму я пришел вечером.
— Его на рассвете расстреляют, — прошептал мне дядя Коля, наш сосед и тюремный работник по совместительству. Тройка его дело рассмотрела, приговор вынесла, завтра и в исполнение приведет.
— Может, отпустите его, а? — сказал я, ни на что не надеясь. — Он же ничего не сделал.
— Ты мне это брось, — посуровел дядя Коля. — Власти приходят и уходят, а служебный долг остается.
— Можно я тогда на рассвете приду? — спросил я. — Чистое белье принесу. Попрощаюсь.
— Это можно, — оттаял дядя Коля.
Я пришел к тюрьме задолго до того, как встало солнце. Сидел в тюремном дворе, смотрел на то, как потихоньку воздух становится розовым и золотистым.
Деда вывели во двор, когда по улице проехал, дребезжа бутылками, молочник.
— Вот, — забормотал я, бросаясь к усачу, — я чистую рубаху принес. Чтобы по-человечески дед ушел.
Рубаха и впрямь была чистой. Ни на плече, ни на груди, ни на уровне пояса не было никаких ржавых пятен.
— Это дядьки его рубаха, — продолжал говорить я. — Он был престидижитатором, такие трюки показывал, уму непостижимо. Выступал на лучших столичных площадках.
Усатый слушал меня внимательно.
— А как же дядька-почвенник?
— Это другой, — соврал я. — По материнской линии.
Расстреливали деда у стены. Молодцы подняли винтовки и по команде усача выстрелили в деда, который в белой рубахе выглядел молодым и свежим.
Два кровавых пятна расплылось по белой ткани, и дед медленно обмяк.
Дядя Коля разрешил мне загрузить дедово тело в тележку, потому что нет ничего более хлопотного, чем похороны.
Я бережно вез деда по утренней пустой улице, но он все равно охал и ругался, когда тележка подскакивала на брусчатке.
— Престижи что? — просипел дед, когда мы добрались до дома.
— Престидижитатор, — сказал я. — Оксанка научила этому слову. По-нашему фокусник.
Дед повесил рубаху на законное место.
Два свежих пятна алели на белой ткани. Ничего, совсем скоро они станут цвета ржавчины.