Родильня № 17

За Семнадцатой Игорь наблюдал долго, недели три. Все никак не мог понять — подходит она ему или нет. Родильня ее была крошечной, не больше дамской сумочки, но размер ни о чем не говорил. 

У самого Игоря Родильня тоже была небольшой — с дорожную сумку, но он в свое время доставал из нее и лестницу-уроборос, и венок сонетов из сорока стихотворных цветов.

Семнадцатая обещала многое и ничего. Она подолгу сидела на ступенях набережной, всматриваясь в воду, и по лицу ее тоже бежали легкие волны рефлексии. Пальцы ее то переплетались, то безвольно распускались, как будто к рукам был подключен электростимулятор, работающий с перебоями. 

Однажды к ней на набережной подошел молодой парень с дедовскими уловками. Семнадцатая ответила ему грубо, без воображения и элегантности посыла. «Отвянь», — вроде сказала она. Или даже: «Греби нахуй отсюда«, что было бы еще хуже, потому что означало прямые ассоциативные связи и отсутствие смысловой запутанности. 

Игорь не запоминал конкретики, потому что в этом не было нужды, он запоминал только реакцию Родильни на действия хозяина. 

Ее Родильня безмолвствовала, не сокращаясь и не пульсируя. 

И все-таки чутье подсказывало Игорю, что глубина насыщенного раствора внутри Родильни могла быть такой колоссальной, что до поверхности не доходили толчки подсознательного. 

Когда он все-таки решился, что возьмет Семнадцатую в коллекцию, все было просто. Они все шли за ним. Игорь был чист так же, как была чиста его Родильня. Стенки ее были прозрачными, а внутри клубился искрящийся и подсвеченный изнутри раствор. 

Каждый просил Игоря достать что-нибудь из его Родильни. Игорь не отказывал, доставал. Раз за разом одно и то же — детские меховые наушники на зиму с блекло-розовым мехом. Люди надевали их на себя, глупо посмеиваясь, и лица их разглаживались. Безмыслие поглощало их, родниковость чувств растворяла. 

Когда Игорь вел за руку свое новое безвольное приобретение в меховых наушниках, встречные люди улыбались. Еще бы они не улыбались. 

Семнадцатая надела на себя наушники, но лицо ее почти не изменилось. Она даже что-то сказала. Может, «хорошо-то как». Или «заебись». Игорь не запомнил. 

Он хорошо заботился обо всех. Они, все семнадцать, лежали рядком, переодетые в голубые больничные сорочки, а розоватый, как молоко бегемотов, мех наушников отбрасывал на лица отсвет закатной невинности. 

Родильни их были рядом, каждая у своей кровати. 

У Третьего Родильня была покрыта черной плоской чешуей, Игорь до сих пор вытаскивал из нее прекрасные метафоры — плотные, работающие, в которых каждое слово было сцеплено с другим шестеренчатыми зубцами. У Десятой Родильня была похожа на кристалл молочного кварца со срезанной верхушкой, из нее выходили муми-тролльские облака со вкусом сахарной ваты и самые сочные ругательства. 

У Одиннадцатого Родильня была похожа на простой деревянный ящик, но Игорю безмерно нравилась шелковая глубина, плотность среды, в которую входила рука. Из ящика-Родильни он подолгу ничего не мог вытащить, пока не понял — нужно просто подольше держать там руку, вокруг которой происходила кристаллизация смыслов. Смыслы были хороши, на них Игорь и держался. Потребив последний смысл из добытого в ящике, он даже проведал мать, которую не видел лет пять. Смысл был такой: «Родители показывают, каким мыслям мы дали или не дали ход». Мать была полупрозрачной, как и ее Родильня. Она много молчала и почти не смотрела на Игоря. Казалось, что равнодушие растекается вокруг нее лужицей собачьих слюней. 

Игорю не понравилось то, что он увидел, но правоту ящика признал. 

Входное отверстие в Родильню Семнадцатой было прикрыто кожистым клапаном. Впервые Игорю стало немного не по себе. 

«Поиски себя в себе обречены на неудачу», — вспомнил он один из ящиковых смыслов. — «Ищите себя в других». Он покатал на мысленном языке округлость смысла и почувствовал ранее непойманную кислинку. 

Рука вошла легко. В Родильне Семнадцатой было никак. Не было ни плотности, ни свежести, ни жара. Смыслы, облака или сонеты не тыкались в ладонь бархатными мордами. 

Подождав минут пятнадцать для верности, Игорь все-таки признался самому себе — он ошибся в Семнадцатой. Ее Родильня была такой же, как и у него. Пустой. Разве что его утроба продолжала еще механически выдавать наушники, словно образцовая матка термитов. 

Мысль о том, что можно вынимать руку, прошла по самому краю сознанию. Зато вслед за ней появилось другая — мясистая и увесистая. Хорошо-то как. Заебись. 

Игорь представил себе, как залезает в Родильню Семнадцатой целиком. Как сначала в нее уходит плечо, потом голова — и дальше он медленно соскальзывает в это чудесное ничем не пахнущее ничто, в котором нет ни жара, ни свежести, ни плотности. Представляя себе это неторопливое поглощение, он возбудился. Пульсация крови доходила до кончиков пальцев. 

Родильни лежащих тоже запульсировали. Из одной выплыло стадо муми-тролльских облаков, из другой вывалился дохлый бобр, шлепнув по полу тяжеленным хвостом. Родильни исторгали из себя метафоры, ругательства, оплаченные квитанции за коммуналку, полуночную жалость к себе, реконструированные головы и руки Ники Самофракийской. 

Люди на кроватях зашевелились. Первой встала Семнадцатая, не успевшая впасть в мышечную вялость. 

— Это что, блядь, такое? — грозно спросила она у пульсирующего пространства, снимая с себя наушники. 

Ей никто не ответил. 

Шестнадцать ее коллег не ответили по одной уважительной причине, а Игорь по другой. Лицо его было облеплено ватой муми-тролльского облака, похожего на сахарного лицехвата.

— Отмучился, — жалостливо сказала Семнадцатая. — И заяву писать не надо. 

Когда она помогала подняться обладателю ящика-Родильни, ее посетила явно чужая мысль. Там было что-то вроде того, что пустота не может вобрать в себя только пустоту. Или что не надо стоять под стрелой. Или что-то еще насчет техники безопасности, но Семнадцатая не запомнила.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 109
    22
    648