Белый шиповник. Часть 2, заключительная

Работа не хотела отпускать: постоянно кто-то звонил, писал на электронную почту, и надо было опять и опять рассказывать, что я уже не... С каждым рассказом факт укреплялся, тяжелел, становился ношей, которая пригибает к земле.

 

Пакеты оттягивают руки. От запаха сирени начинает болеть голова.

— Слу-ушай! — вдруг выдаёт Галошева. — А давай магазин откроем! Цветочный.

Иногда ей просто не знаешь, что сказать.

— Галя… Ты ведь даже не разбираешься в цветах.

— Как это не разбираюсь? — обижается она. — У меня дома фикус есть. Ты думаешь, это так, тьфу? Между прочим, в тропиках растёт целая роща из одного фикуса. Ему три тысячи лет. Христа ещё не было! А фикус был.

Повертеть пальцем у виска мне мешают пакеты.

— Ничего не получится, — говорю. — Мы с Игорем уезжаем послезавтра.

— Куда ещё? — подозрительно спрашивает Галошева.

— В Башкирию, на майские.

 

Вот говорят: русское гостеприимство. Это те говорят, кто башкирского не испытал. На столах горячий шашлык. Маринованные помидоры обмякли в желтоватом рассоле, а от свежих лепёшек такой сытный дух, что раз вдохнёшь — и будто уже поел. Столы вынесены прямо во двор, и мы сидим под солнцем, под цветущими яблонями. Когда налетает ветер, нам в тарелки сыплются их белые лепестки.

— Тимерхан! — кричит мужчина рядом со мной. — Тимерха-ан! Беги, конфетку дам.

Подбегает пухлощёкий малыш. Пытаясь затормозить, хватается за моё колено — бездумно, будто это дерево или стул. Худенькая черноволосая девушка, сидящая напротив, смотрит на малыша с улыбкой.

Игорь наливает кумыс.

— Кумыса выпьешь, — комментирует отец маленького Тимерхана, — так можешь ведро водки в себя влить, и не опьянеешь. Ну, или в туалете весь вечер просидишь, это как повезёт.

Мы переглядываемся с черноволосой и одновременно фыркаем.

За дальним столом кто-то играет на курае. Откуда берётся мелодия, непонятно: это ведь самая простая дудка, курай. Его вырезают из стеблей растений — кажется, тех самых, с белыми зонтиками, что и у нас растут вдоль реки.

— Башкиры — народ кочевой. В любом месте срезал новую дудку — и веселись, — отец Тимерхана, видимо, знает всё на свете. А сам Тимерхан, умяв конфету, не убежал, запросился остаться: пухлощёкий, важный — сидит на отцовских руках, с превосходством поглядывает на всех.

Черноволосая девушка слушает мелодию курая, опустив голову, и водит вилкой по пустой тарелке.

— Ты ешь, ешь, Динка! Тебе теперь много надо есть! — пихает её в бок соседка-старушка. — Вот, возьми мяска-то кусок пожирнее…

Распахиваются глаза, тонкая рука прикрывает рот — девушка вскакивает из-за стола и убегает. И тут Игорь… мой Игорь встаёт и идёт за ней.

 

***

— «Оазис»! — Галошева, звоня по телефону, сроду не здоровалась. — Анька, слышишь? «Оазис»! Я название для нашего магазина придумала!

— Да ну… что за слово… Как будто кто-то зевнул... И вообще… Знаешь, сколько таких… «Оазисов»…

— Аня? Аня, ты что? Плачешь, что ли? Из-за названия? Да боже мой, я другое сочиню!

 

Мама Игоря не плакала. Сказала, отводя от меня сухие глаза:

— Не надо было зимой его одного отпускать. Приехал как бешеный, дома  не ночевал. Ну, думаю, к друзьям ходит, пусть. Кто ж знал, что не к друзьям. А эта Динара за ним ещё в школе бегала…

Я смотрю в её лицо, вдруг ставшее совершенно чужим, и в голове крутится, что Игорь совсем на мать не похож.

 

В семейном альбоме есть фотография, где мы с ним на море. В кадре я, он, и здоровенный богомол у него на плече. Помню, Игорь скосил глаза, ахнул, взял его на ладонь.

— Надо же! Я про них передачу смотрел...

И долго потом вспоминал эту встречу с настоящим богомолом, которого не чаял когда-нибудь увидеть.

— Это, — говорил, — прямо событие в моей жизни!

Вечер был свежим и ветреным, мы сидели у моря на холодной и твёрдой гальке. Море дышало и двигалось, раскачивалось, словно готовясь выплеснуться — вечно готовясь, но никуда не деваясь. Пахло водорослями, йодом; в небе висел круг луны. То есть не круг, а шар — небесное тело. И мы сидели на небесном теле тоже. На планете. Мы сидели на планете, и с шумом ходило туда-сюда вечное море.

На той фотографии у нас такие счастливые лица, даже, кажется, у богомола.

 

***

Всё время хочется спать. Нет, «хочется» тут не подходит. Не хочется вообще ничего. Сон ловит меня, набегая цветными бликами, солнечными пятнами — солнце светит, как от него ни закрывайся, проникает сквозь штору, которая надувается от ветра из открытой форточки. Со двора доносятся летние голоса детей. Являются первые вестники сновидения: Игорь с пауком Иннокентием на плече… Я ещё сознаю: это снится… А потом — раз! — и накрыло, и я внутри сна, и нашлось там занятие: запихивать в самолет средних размеров змея горыныча. Змей упирается, пыхтит, дышит огнём, я тащу его за мускулистый чешуйчатый хвост. Спровадив чудище в индийский город Тривандрум — почему-то подумалось, что там ему самое место — встаю, лезу в ванну и долго сижу на дне, глядя, как из крана с шумом вырывается вода.

Она должна быть источником энергии, силы. Но откуда взяться силе у воды, замученной хлором, загнанной под землю, запертой в трубы?

И неизвестно, что теперь делать.

— Как что? — Галошева говорит. — Работать. Давай работать, Ань! Цветы нужны людям.

 

Да, цветы нужны людям. Это прекрасно, когда в кадушке распускается, например, олеандр. Узнаешь, что муж своей однокласснице сделал ребёнка — возьмёшь и добавишь ему в суп ядовитого растительного сока. Или диффенбахия вот. В старину преступникам давали жевать её листья: язык с глоткой у них распухали, наступала смерть от удушья. Золотые времена человечества!

Но для цветочного магазина мы не нашли помещения.

 

То, что нашли, оказалось совсем крошечным: если расставить горшки и вазы, то покупатели не войдут. Прежний хозяин торговал здесь леской, крючками, блёснами, немножко — удочками, а ещё мотылём, мормышем и малинкой.

Рыбак шёл, должно быть, с утра. Неторопливый, крупный, с плотным запахом реки, сырости, тяжёлого прорезиненного плаща. Втискивался со своим рюкзаком, разворачивался, выбирал в коробочке красный праздничный поплавок. Кашлял, отсчитывал мокрую мелочь. А потом переселялся на берег, и уж до самого вечера никого не было, хоть магазин закрывай. Вот хозяин и закрыл его совсем, оставив нам узкие полки по стенам да клубок спутанной лески в углу.

— Зря мы, наверное, всё это затеяли… — сказала Галка.

— Ну, давай не будем продавать цветы, — я пожала плечами. — Давай будем продавать что-нибудь другое.

— Что?

— Не знаю. Сувениры. Для них не много надо места.

Галошева скривилась.

— Давай уж сразу гвозди тогда. Для них ещё меньше места надо. И учти, я название передумывать не буду! А оно ни про какие твои сувениры дурацкие. Оно про любовь, молодость и цветок.

Так появилась сувенирная лавка «Белый шиповник».

— Тоже мне, дело, — реагировал отец. — Вот в редакции ты была человек. Профессионал. А теперь что?

 

Кажется, упихав горыныча в самолёт, я так и не проснулась.

Вот мы приезжаем на склад за товаром. Видимо, это была церковь когда-то — склады любят размещать в бывших церквях. Окон здесь нет, освещения тоже. Под высокими сводами гулко отдаются Галкины каблуки. Служитель идёт впереди, светит фонариком. Бледный электрический зайчик выхватывает из темноты чугунные фигуры. Прямо перед нами возникает огромный чёрный ворон, и Галка больно вцепляется мне в плечо. За вороном виднеется уродливая голова с маленькими кривыми рогами. Так вот ты какое, знаменитое каслинское литьё…

И вдруг сверкнуло что-то: весёлое, яркое, золотое. Мы бросились, протянули руки — «Это вам не надо, — служитель говорит. — Это — ручки гроба».

 

Конечно, сон. В реальности я мчу к Игорю со свежей газетой — как вкусно пахнет она типографской краской! — а вовсе не стою за прилавком, глядя на входящую к нам старушку в ситцевом платье, детских сандаликах и белых носках.

— Я так только, посмотреть, — говорит старушка.

— Да, в наш магазин многие ходят, как в музей.

— А я в любые магазины теперь хожу, как в музей, — старушка улыбается малозубо, по её маленькому личику расходятся морщины. — Иногда хочется колбасы, рыбы. К сыну приду, поем. Самой не купить… Корова-то, это копилка, что ли? — корявый сморщенный палец осторожно гладит глиняный коровий бок. — А как оттуда денежки доставать потом? Её разбивать придётся? Жалко же — разбивать…

Старушка глядит доверчиво. Хочет, чтоб я сказала: нет, конечно, нет, совсем не придётся  разбивать эту прекрасную корову.

 

В октябре из Сергиева Посада присылают коробку с матрёшками. Матрёшки блестят, пахнут лаком; новенькие — открываются с тугим скрипом, и сыплется при этом древесная пыль.

Я сижу на полу, вытряхиваю эту пыль, заодно проверяя, не выглядит ли случайно самая маленькая матрёшка посланцем ада. И то сказать, там рисовать-то почти негде. Галошева в это время сортирует скопившуюся в кассе мелочь, чтобы отнести её в банк.

Вбегает дама — ресницы в густой туши, на щеках малиновые пятна. Взгляд мечется по углам.

— У вас целлофановые пакеты есть? — дама резкая, как гюрза.

— Вам для чего? — Галка интересуется.

— На голову надеть!

Матрёшка падает у меня из рук с деревянным стуком.

— Вот, возьмите, — Галошева протягивает даме прозрачный подарочный пакет.

— А он мне подойдет? — интересуется сумасшедшая.

— Примерьте, — невозмутимо советует Галка.

Дама надевает пакет на голову: ей как раз. Немного подворачивает его спереди, чтоб край был на уровне носа — даже психам, видимо, надо как-то дышать. Платит девять рублей и выходит на улицу. Я встаю посмотреть в окно: неужели так и пойдёт? Да, она идёт. Идёт, но уже не кажется сумасшедшей — на улице дождь.

 

На улице — дождь. Спасайся, как можешь. Прячься в подъезд, под зонт; ныряй в такси, надевай на голову пакет. Чтоб не размыло румяна, не потекла тушь, чтоб никто не увидел, что не так ты красив, не так наряден, не так бодр и улыбчив, как хочешь казаться. Обманывай всех, лги, притворяйся — любой ценой сохраняй иллюзию! Что у тебя за душой-то, кроме неё?

Но дождь смывает иллюзии. Каждый прохожий становится тем, кто он есть — сиротой. Идут старушки, которым не на что купить в магазине колбасы и рыбы. Кандидаты философских наук, мечтавшие в юности играть на похоронах.

 

Работа, этот внешний смысл жизни, наложенный на неё, как гипс на сломанную ногу, помогает как-то переваливать из одного дня в другой. А ещё она даёт чувство, что ты всё-таки не совсем напрасно болтаешься меж людей, а приносишь какую-то пользу. Не зря же человек, захваченный врасплох вопросом «Вы кто?» обычно называет профессию. То есть не говорит, в частности: «Я алкоголик пятидесяти трёх лет» или, там, «Я дура безмозглая, забеременевшая от чужого мужа» — он скажет: «Я мэр». Или: «Я учительница».

 

— А ты — спекулянт!

Отцу в очередной раз приспичило меня обличать.

— Мне не нравится то, что ты делаешь. Вы же ничего нового не производите — только перепродаёте!

Я быстро прощаюсь, едва управляя скрипучим от обиды голосом, но эта мысль — насчёт нового — остаётся в голове, сидит в ней, как гвоздь. В конце концов я иду с этим гвоздём к Галошевой.

— Галь… А ведь у нас никто не торгует сувенирами с символикой города. Может, займёмся? Начнём привозить что-нибудь такое… с гербом? Только не магниты! Что-нибудь, что реально нужно людям.

— Рюмки! — оживляется Галошева. Но тут же начинает сомневаться:

— На использование герба, наверное, разрешение надо?

— Можно к мэру сходить.

— Точно! Когда пойдёшь?

— Я думала, — говорю осторожно, — пойдёшь ты.

— Не-не-не! Это без меня! Ты же знаешь, у меня с чиновниками отношения всегда плохие.

 

Обнаружилось, что горе — будто костюм супермена: всё нипочём. «Алкоголизм — наша общая проблема» вошёл в городе в поговорку, а я, вместо того, чтоб скрываться от Малышева до конца дней своих, сама записываюсь к нему на приём.

Он щурится поверх моего плеча, говорит:

— Знаете, что? Нам иногда наносят визиты… Разные люди из «средних эшелонов власти». Так мы с вами на эти изделия, пожалуй, заключим договор. У вас ведь есть расчётный счёт?

— Спасибо, Сергей Петрович, — сдержанно благодарю. — А это, вот, вам. Колокольчик. Валдайский. Он нечистую силу прогоняет.

Малышев усмехается, смотрит мне в глаза.

— При вас, на всякий случай, не буду звонить.

 

И наша лавочка обогатилась адресной продукцией: рюмки, ручки, подставки под зубочистки. Всё это пользовалось спросом, о «Белом шиповнике» заговорили, появилась надежда, что мы когда-нибудь выберемся из долгов.

 

За ручками приходит Фомина. Верная себе, она выглядит так, что хочется сделать ей книксен.

— Дай мне штук двадцать их, Анечка, мы на фестиваль едем. А магнитиков нет?

Она всматривается в моё лицо.

— Ты какая-то другая совсем. Что случилось?

— Ничего.

Зрачки Фоминой сужаются, превращаясь в острые точки.

— Анна! Я спектакли ставила, когда ты ещё не родилась!

Кому ты врёшь, мол?

 

В общем, я всё ей рассказала. Про то, как вернувшись из Башкирии — четыре часа мёртвой тишины в машине — мы сидели на кухне, и в углу плёл свою паутину трудяга Иннокентий, а Игорь, не решаясь взять меня за руку, всё повторял: Анька… Анька моя… Ну какой развод, что ты? Ты ведь знаешь, что море — вечно, и как бы ни казалось, что оно вот-вот выплеснется из берегов, всё равно не денется никуда. Куда ему деваться? И конечно же, он, Игорь, будет во всём помогать Динаре, а я должна, должна простить его за тот единственный случай, когда он был раздёрган, несчастен, думал, что совсем мне не нужен, что мне только работа моя нужна… Я сказала: мне надо подумать, дай мне время подумать.

О чём тут думать? О том, что он станет для своего сына денежным переводом, чужим весёлым голосом в трубке?

Этот будущий сын представлялся мне черноволосым и пухлощёким, как Тимерхан, который там, под яблонями, бежал со всех ног — не за конфеткой, а просто потому, что позвал отец.

 

В дверь протискиваются мужчина и женщина. Оба толстые, с шуршащими пакетами, зычными голосами. Дама с порога кричит:

— Только не надо нам помогать!

Фомина начинает говорить — понизив голос, чтобы тем двоим не было слышно. И во мне такая вдруг вырастает надежда! Ведь она столько всего знает, чего я не знаю ещё, и расскажет сейчас, и я сразу пойму, как жить дальше.

Но посетители перекрикиваются, заглушая. Как будто не в крошечную сувенирную лавку зашли, а впёрлись на огромный галдящий базар.

— Коля, ты посмотри, какие туесочки!

— Да на что они тебе? Давай лучше нож купим!

Я подвигаюсь ближе к Фоминой. Ведь явно же она говорит, что выход есть, совсем простой выход — что ещё можно говорить с таким уверенным видом? Но слышу только проклятого Колю.

— Эх, какой нож! Вот это вещь, не то, что твоя древесина!

 

— …честное слово! — завершает Фомина. Забирает купленные ручки и уходит.

— Ф-фу, я уж думала, она никогда не выкатится, эта бабка! — заявляет Колина жена. — Трындит и трындит…

— Вы уже всё посмотрели? — я нашариваю в ящике скотч: сейчас приклею на дверь какое-нибудь объявление и уйду, не могу работать сегодня.

 

Что же она всё-таки такое сказала? Что?

 

 

3.

Наступил декабрь, и всё стало тёмным на свете.

Слово-то какое: д’ка-бррь. В нём — холодрыга и мрак. И вечно в декабре на людей валятся всякие беды, будто в небесной канцелярии спохватывается кто-то: ах, у нас же не выполнен план по несчастьям!

Я этот месяц  не люблю с детства. В декабре развелись отец с мамой, и в Индию она уехала два года назад — тоже в декабре. «Надолго ты туда, мам?» — равнодушным голосом, обязательно равнодушным. «Пока на год, детка. На вашу свадьбу не получится приехать, прости... Ты лучше сама приезжай потом ко мне вместе с Игорем. Там знаешь, как красиво! У нас в декабре холодно, а в Индии — лето, солнце…»

Да уж, здесь вам не Индия. Столько надо надеть на себя тяжёлого, колючего, неудобного, чтобы спастись от мороза, и на работу идёшь в темноте, возвращаешься — тоже, а Петрович, наверное, снова запил, и кто бы его осудил за это, но ведь стало некому следить за дворниками, и снег на улицах не чистят, так что люди ходят гуськом, протаптывая в сугробах узкие тропинки, пробираются медленно, горбясь и спотыкаясь, — угрюмые, мрачные тени.

В сумке звонит мобильный.

— ИП Буранова?

При звуке этого голоса я чувствую, как начинают гореть под шапкой уши.

— Марк Демидов беспокоит, газета «Понедельник». Удобно вам сейчас говорить? Дело в том, что у нас есть рубрика «Сам себе хозяин», в ней мы рассказываем об успехах местных предпринимателей. Могу я с вами встретиться? Анна Петровна?

— Марк, ты обалдел, с каких пор мы на вы?

— А… Анька, ты, что ли? — в его голосе радость. Ничего, кроме радости. — А почему Буранова вдруг — Ильясова же.

— Ну, развелась! Девичью фамилию вернула.

Слова на морозе становятся облачками пара.

 

***

Это оказалось так странно: не брать, а давать интервью. Да ещё самому Марку! Вспомнилось, что он ведь работал на войне, отправлял репортажи из самого пекла, и был ранен, и чуть не умер. А потом пожалел, что не умер — когда выяснилось, что никогда не сможет ходить — и стал писать книгу, чтоб избавиться от таких мыслей... В общем, я оробела и даже отказалась от предварительной вычитки текста. Обе мы с Галошевой прочитали статью уже в газете.

 

«Выбор сувениров, который предлагают Анна Буранова и Галина Ошева, необычный. В магазине «Белый шиповник» вы найдёте павловские платки, посуду с новгородской росписью, сибирские берестяные туеса, уральские малахитовые шкатулки. Латунные колокольчики, отлитые на Валдае. Охотничьи ножи от оружейников Златоуста, тульские самовары. Каждую такую вещь хочется долго держать в руках, она будто говорит с тобой. Одним словом, в этой сувенирной лавке представлена история и бытовая культура нашей большой страны».

 

Галошева, дочитав, уставилась на меня. Какое-то время мы молча пялимся друг на друга, потом я говорю:

— Галь… В Таволгах есть завод, я в интернете читала. Керамический. горшки там, кувшины… Давай после Нового года съездим?

 

***

Если лечь на пол и лёжа смотреть в окно, то видно только небо. В детстве я любила вот так себя обманывать: когда небо безоблачно, то кажется, будто за окном лето. Легко представить, как сейчас выскочишь во двор в одном платье, пробежишь по дорожке, вдоль которой уже вымахали лопухи и крапива, обхватит тебя тёплый воздух с запахом нагретой земли, солнце положит чёткую границу: вот тень, а вот свет.

Я вздыхаю, поднимаюсь с пола и плетусь наряжать ёлку.

 

Раньше наряжали её вместе с Игорем, и у меня что-то не то получается в одиночку: пластиковая наша ёлочка стоит в углу, как пришедший не вовремя гость.

 

В девять вечера в дверь звонит Галошева. На её румяном с мороза лице нарисованы изумительные соболиные брови. Ставит у порога звякнувший пакет.

— Давай, — говорю, — Галка, вспомним всё плохое за этот год. Выпьем и забудем к чёртовой матери!

Мы садимся за стол и принимаемся вспоминать. Мы вспоминаем плохое по очереди, по кругу. От прошедшего года мы переходим к целой прожитой жизни, и вспоминаем плохое там. Очень скоро жизнь начинает казаться чередой проблем и несчастий. Мы ревём, мы выпиваем всё, что было в пакете, — в конце концов Галка, зажав рукой рот, уносится в туалет.

А я подхожу к окну и гляжу на улицу. В свете фонарей хорошо видно, как с неба идёт снег. Идёт тихо, спокойно, легко объединяя бесконечную небесную даль с земной твердью и основательностью.

 

За десять минут до курантов звонит отец.

— Слышь, дочь… Я тут машину продал. Вам, наверное, для этого вашего… как его… ларька? — оборотных средств не хватает. Скинь мне, что ли, номер своей карты, я переведу. И давай там… — он откашлялся, — с наступающим, в общем.

Он отключился, а я всё стояла, прижав телефон к уху, и слушала гудки. За ними был ещё какой-то гул, как будто набегали на берег морские волны.

В туалете рвало бедолагу Галошеву. Но и в этих прозаических звуках слышался непреходящий шум вечного моря.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 2
    2
    290