Кисти

— Краски? — Я не верю глазам. — Серьёзно?
— Самые лучшие! — гордо отвечает мать, будто не замечая моей реакции. — Ленка из Минска привезла, у нас таких и не отыщешь. Да ты посмотри, посмотри, сколько цветов!

Она шуршит пакетами, достаёт охапку кисточек, палитру, мастихин. На столе оказывается треногий мольберт и связка холстов.

— С днем рождения, сынок!

Я отступаю на шаг, мотаю головой. Меня трясет. Бормочу:

— За что ты так со мной?.. За что?

***

Мне нравилось, когда кто-то наблюдал за процессом. Вот я делаю несколько широких мазков: жирный черный, болезненно-зеленый, грязно-коричневый. А со стороны кажется, что это беспорядочная мазня, и ничего путного из нее уже не выйдет.

— Расскажи о себе, — попросил я.
— Странные вопросы ты задаешь матери.

Она сидела рядом, следила за каждым моим движением. А я смотрел на свою работу ее глазами.

— Чтобы нарисовать хороший портрет, надо знать, кого рисуешь.
— Ну хорошо… — неуверенно начала она. — Валентина Ивановна, тысяча девятьсот…
— Мам, — мягко перебил я. — Ну не так далеко. Расскажи, о чем думаешь в последнее время, что тебя волнует.

Следом шла кисточка потоньше. Одно пятно превращалось в лоб, другое в нос и скулы, мазок чуть ниже стал линией губ.

— Даже не знаю, — смущенно говорила мать. — Работа, хозяйство. Перестройка эта проклятущая. Сам знаешь.

Еще тоньше. Свет, тень, переходы.

Тоньше. Детали, родинки, морщинки.

Тоньше! Эмоция в глазах, мысли в голове.

Я откинулся на стуле, чтобы получше рассмотреть. Препод из художки был бы доволен: анатомия, пропорции — всё как по учебнику. Но этого мало. Осталось что-то еще.

— Это ты всё плохое говоришь. А ты подумай о чем-то хорошем. О том, что любишь.

Я повернулся к матери и долго изучал ее лицо, пока, наконец, не нашел, что искал. Теперь самая тонкая кисточка. Штрихи, заметные взгляду не каждого художника, не говоря уже об остальных. Жизнь.

Мать замерла. Вглядывалась в свое отражение на холсте, боясь пошевелиться; будто даже шею втянула. Слезы текли по смуглым щекам. Она видела весь процесс, от первого мазка до последнего, но для нее это так и осталось волшебством. Я отложил кисточку, вздохнул полной грудью. Мне нравилось, как пахнут свежие краски, отдавая картине свою силу. Как они засыхают на пальцах, делая кожу приятно шершавой.

Я обнял мать и спросил:

— О чем ты думала, мам?
— О тебе, сынок. Конечно о тебе.

***

— Краски? Издеваешься?

Слова рождаются в сдавленной от боли груди, идут тяжело, царапают горло, будто не слова это вовсе, а щебень откашливается. Я подхожу к столу и правой культей сметаю баночки с краской на пол. Левой сбиваю мольберт. Топчу ногой. Хрустит сухое дерево.

— О чем ты только думала?

***

— Гороховидная, трапециевидная, крючковидная…

Бесцветный голос доктора, бесцветный взгляд за тонкими линзами очков — так я это запомнил. И мысль: «Откуда там столько костей?»

— … Ладьевидная, трехгранная…

Он решил перечислить их все. Каждую, от которой остались лишь мелкие осколки. Ему нужно было отчитаться, почему лучшие хирурги области не смогли спасти мне руки.

— Невозможность реконструктивной операции обусловлена…

Он еще долго рассказывал, чем же она обусловлена. Умными словами умного человека, который, как меня убеждали, сделал всё, что мог. Я не слушал. Смотрел на перебинтованные обрубки. Не верил, что это теперь моё.

— Заткнись…

Щёки горели, соленые капли касались губ, спускались к подбородку, падали и впитывались в бинты.

— В период реабилитации необходимо…
— Заткнись. Пожалуйста… пожалуйста, закрой свой рот!

***

Провозившись с тугой дверной ручкой добрых пять минут, выхожу во двор, спускаюсь с крыльца. Бродить вокруг огородов среди лениво гуляющих кур — мое единственное развлечение в последнее время.

Мать нахожу за углом, она рисует прямо на побеленной стене. Краска идёт комками, плохо ложится на неподготовленную поверхность.

— В творчество подалась?
— Не пропадать же добру.

Хочется поблагодарить язвительно, что напомнила цену красок. Все деньги с картин ушли на лечение, мать вынуждена работать и следить за хозяйством одна, а моей пенсии не хватит прокормить даже дворового кота. Сдерживаюсь.

— Как тебе?
— Отвратительно, — говорю честно. — Никакого понятия о тени и композиции. И где ты видела такие цвета?

Она равнодушно пожимает плечами.

— Ты сейчас и так не можешь.

Стискиваю зубы. Злит меня, нарочно провоцирует.

— Лучше бы я сдох под той березой.

Она поворачивается ко мне с таким выражением лица, что мне хочется прикрыться своими обрубками, сбежать от этого взгляда обратно в дом.

— А разве нет? Разве ты себя еще не похоронил?

***

Следователь выкладывал на стол фотографии. Я смотрел на них и отрицательно качал головой.

— Пойми, пацан, мне нужно хоть что-то. Рожи их, рост, комплекция. Может, шрамы, родинки, наколки?

Мне было нечего ему дать.

Те двое искали деньги отца. Я удивлялся, что у человека, отмотавшего полжизни в лагерях, вообще могут быть какие-то деньги.

«Общак скрысил», — пояснили мне. Я смотрел, как они устраивают в доме погром, как лезут в хлев, пугая кур и поросят. Молился, чтобы мать не вернулась с работы раньше положенного.

Бросился бежать, улучив момент, но меня догнали у старой березы, растущей за огородами. Прижали к земле.

«Папашке привет передашь», — сказал один, замахиваясь молотком.

Не помню боли, помню лишь, как с каждым ударом расплывался мир, будто в его краски добавили слишком много воды. А вместе с миром расплывались и лицах тех двоих. Теперь в моей памяти на их месте сплошные мутные пятна. Врачи сказали, так бывает.

— Они не вернутся? — с надеждой спрашивала мать.

Следователь хмурился и неопределенно качал головой.

— Даже по воровским понятиям это беспредел. Одно дело на счетчик семью поставить, другое… вот так. Теперь на них даже свои косо смотреть будут. А вот если папка ваш объявится, то сразу мне звоните!

Но папка не объявился. Через месяц мы узнали, что его нашли с финкой в шее на каком-то пустыре. Передать привет мне так и не довелось.

***

Не знаю, откуда она постоянно приносит эти газетные вырезки. Рассказывает мне про людей, о которых я ничего не хочу слышать.

Леонид Птицын. Подорвался на мине еще подростком, остался без рук. Смог научиться рисовать и даже поступил в Ленинградское художественное. Выставляется в России, США и Японии.

Я отворачиваюсь. Я ругаюсь и ухожу в другую комнату. Упрямая женщина не даёт мне покоя, таскается за мной, зачитывает статьи из медицинских журналов. В Германии придумали протез, где специальными тросиками можно регулировать положение пальцев.

— Даже ручку можно держать! Или кисть. Представляешь?

Я представляю, что на такую игрушку нам не собрать, даже если продадим дом.

— Скоро новое тысячелетие, сынок. Представь, сколько всего еще придумают!

Она пользуется тем, что мне без нее никуда. Чистит мне зубы и рассказывает о мальчике, который родился без рук. Родители отказались от него сразу, но на фотографии в газете он улыбается так беззаботно, что мать закатывает глаза от умиления.

Я сплевываю зубную пасту, цежу яд по капле:

— Наверное, он такой довольный, потому что ему подарили краски. А его другу без ножек — сандалики.
— Какой же ты противный! — Мать больно щипает меня за ухо. — Я смотрю на него и думаю: дети, когда учатся ходить, постоянно падают. И ты падал, прямо на ручки. Но для этого малыша упасть значило удариться лицом или головой.
— И?
— Он научился вставать без рук. И тебе придется.

***

Эти несколько дней я правда пытаюсь.

Мать помогает мне расположить кисточку между пальцами ног, и я делаю несколько неуверенных мазков на холсте. Чувствую себя странно, глупо и немного смешно. Кисточка во рту еще более нелепа. Точность выше, но постоянно хочется сглотнуть, облизнуться, расслабить челюсть. Деревянная ручка противная на вкус.

Технику Птицына оставляю напоследок. Кисточка зажимается между культями и… норовит выскочить от каждого неосторожного движения. Как старик это делает? Нажим, направление, поворот — всё не то. Это невозможно контролировать!

— Говнище, какое же говнище…

Пинаю мольберт, вытираю испачканный в краске обрубок о штаны.

Мать убирает мой бардак с завидной невозмутимостью. Распаковывает новый холст, расставляет краски в нужном порядке, моет палитру, кладет кисточки на самый край стола, так, чтобы мне было проще браться. За несколько дней мы не сдвигаемся с места, я всё еще беспомощней первобытного человека, рисующего бизонов на стенах пещеры.

Моя глупая старая мать. Это ее вина. Хочет, чтобы я рисовал, подумать только! Я лишь мечтаю снимать и надевать штаны без чужой помощи. Злость клокочет где-то внутри, горчит на губах, когда я стараюсь поддеть женщину, что разучилась меня понимать. Я отыгрываюсь даже в мелочах, даже по пустякам. Эти шпильки — единственная моя отрада.

— Гречку совсем не солила?

Демонстративно сплевываю обратно в тарелку. Спустя секунду остатки каши летят мне на голову. Теплыми комками сползают за шиворот. Улыбка матери говорит: «Врешь, не возьмешь!»

Посмотрим, думаю я. А вечером в моей комнате снова свежий холст и аккуратно сложенные на краю стола кисточки.

***

— Звонил Балтинский. Спрашивал, не возьмешься ли ты доработать материал для выставки.

Я недоверчиво щурюсь. С чего бы ему звонить мне? Тот поезд давно ушел, калекам в него не запрыгнуть. Спустя какое-то время мать сдаётся.

— Ну ладно, это я ему звонила, только не злись. Но! Он сказал, что готов обсудить…

Злюсь. Кричу на нее. Она снова лезет не в свое дело, снова пытается вернуть меня в рисование своими уловками. В сердцах порываюсь стукнуть кулаком по столу, но понимаю, как это нелепо будет смотреться с моими обрубками, и вовремя одергиваю себя.

— Ты даже не пытаешься! А ведь у тебя почти состоялась выставка в Ленинграде! У кого еще в твоём возрасте есть своя выставка? Если ты прекратишь жалеть себя…

— Ничего не будет, мама! Я здесь не единственный калека, если ты ослепла и не замечаешь очевидного. Не будет картин и выставок. Рук моих не будет. Я понимаю, что тебе теперь сложно любить такого сына: не талантливого, беспомощного… бесполезного. Но теперь я такой, ты извини. И если не можешь больше любить, то хотя бы потерпи, сделай вид, что я тебе нужен таким…

Вижу ее реакцию и осекаюсь. Когда у человека душа идет трещинами, художник замечает это первым. Мать молча, с окаменелым лицом выходит из комнаты, а я вцепляюсь зубами в правую культю. И вою, пока от боли не начинают расплываться перед глазами цветные круги.

***

Спал в чем был, никто не помог мне переодеться перед сном.

Утром дом пустой, нет и привычных запахов завтрака. Осматриваюсь во дворе, иду вдоль огородов. Мать копает, но зачем-то так далеко, около самой березы. Подхожу и вижу яму — вытянутую, не слишком глубокую, совсем как…

— Полезай.

Лопата втыкается в землю, мать устало опирается на черенок, смахивает пот со лба. Я стою и глупо таращусь то на нее, то на яму, всё ещё думая, что это шутка. Но голос у матери совсем не шуточный.

— Полезай, говорю. Ты же хотел.

Такие, значит, правила игры, да? Молча буравлю эту безумную женщину взглядом. Не помогает.

— Ну!

Делаю шаг к могиле. Спускаюсь, ложусь. Земля холодная. Противно. Полночи я думал над извинениями, но сейчас хочется вернуться лишь к ругательствам.

Первый ком земли падает на грудь. За ним другой. Мелкие комочки залетают в нос и рот, отплевываюсь. Бьет озноб. Убеждаю себя, что это от холода. Земли всё больше, она уже почти скрыла мои бедра, живот и грудь. Между березовыми ветвями вижу небо. Очередная горсть прилетает совсем близко к лицу, зажмуриваюсь.

Наверное, так будет правильно. Перестать быть обузой, а превратиться в удобрение для этого проклятого дерева. Но почему тогда стучит так сердце, и тянет вверх, подальше от липкого холода и скользких червей?

Не сразу понимаю, что земля перестает падать. Слышу, как плачет мать.

— Мам, — зову ее тихо. — Я больше не хочу. Помоги мне выбраться, а?

А хочу я умыться, согреться и позавтракать. Какие постыдные и низменные всё-таки могут быть желания у того, кто совсем недавно был готов добровольно записать себя в мертвецы.

***

Плохо сплю. Снится береза. Ее корни оплетают мои руки, дробят кости.

Чтобы как-то избавится от мерзкого холодка могилы под кожей, мараю холсты. Кисточку получается держать крепко, но движения все еще медлительные… Слишком. Меньше чем через час начинают болеть плечи и почему-то локти.

Нужно знать, что рисовать. Можно начать с чего-то простого, геометрии или натюрмортов. Вновь почувствовать себя на школьном уроке: «А сегодня мы изобразим вазу!» Но я будто разучился видеть природу вещей, образы слипаются в бесцветный ком, как остывшая гречка, и не желают ложиться на холст.

Рисую размытые пятна. Играюсь с цветами и оттенками. Что это? Лица? Яблоки? Не разобрать даже спустя семь часов. Даже спустя семь недель. За окном выпал первый снег, я больше не хожу гулять. Рисую, спасаясь от ночных кошмаров, спасаясь от того стыда, который до сих пор не позволяет мне заглянуть в глаза матери. Размытые пятна снятся мне, но я не могу рисовать ничего другого.

Со временем у них проявляются черты. Лбы, носы, рты и скулы незнакомцев. Чужие глаза, которым никак не получается придать выражение. Нужно знать, кого рисуешь. Иначе это лишь мазня, из которой не выйдет ничего путного.

У меня не заканчиваются краски, не заканчиваются холсты. Даже не думаю, сколько мать тратит на это денег. Мы почти не разговариваем, но она может часами стоять у меня за спиной. Молчать. Знает, что если похвалит раньше времени — не прощу.

Изо дня в день рисую одни и те же лица, пока однажды… Буквально пару мазков ложится иначе, пара новых штрихов заставляет меня вздрогнуть и выронить кисточку. Я прошу мать подать другую. Потоньше. Мой голос холоден, как сырая земля.

Нужно знать, кого рисуешь. И теперь я знаю. Я рисую мразь. Я рисую подонков. Я рисую тех, кто отобрал у меня всё.

***

Следователю хватило одного взгляда на портрет. За этими двумя тянулся кровавый след по всей карте бывшего Союза. Но о том, что их поймали, я узнал только сегодня. Спустя шесть лет. Одного застрелили при поимке, второй надолго отправится на нары. Кто из них держал меня, а кто молоток, я так и не разузнал. Некогда вдаваться в подробности, у меня занятие.

Студенты сосредоточенно смотрят то в мою сторону, то в свои холсты. Меняют кисточки от широкой к узкой. Я сижу перед ними и рассказываю. Они должны знать, кого рисуют. С выставками в бывшем Ленинграде у меня так и не заладилось, зато у моих учеников — да. И не только в Питере, но и в Минске, Москве, Киеве, даже в Париже.

Сергей спрашивает, не собирался ли я срубить к чертям ту березу. Я смеюсь в ответ. Поначалу обязательно бы срубил, если бы мог, но сейчас это снова просто дерево. Сергей рисует левой, правую он потерял после нападения бродячих псов.

В конце занятия смотрю работы, указываю на ошибки. В целом портреты очень хороши. На моих лицах запечатлены пережитые боль и страх. Но и гордость за учеников, и новая надежда.

Лишь на одном холсте в моих глазах читается любовь.

— Мне показалось… — робко говорит Лиза и краснеет. Половину ее лица перекрывает повязка, Лиза потеряла глаз из-за инфекции. — Я рассмотрела… нет, даже почувствовала.

Я забираю этот портрет домой, показать матери.

— О чем ты думал, когда тебя рисовали? — спрашивает она.
— О тебе, мам. Конечно же о тебе.

 

Больше историй 

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 23
    13
    253

Комментарии

Для того, чтобы оставлять комментарии, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться в системе.
  • natashka

    Чувство передано хорошо.

    Да и вообще хорошо.

  • Venemars

    Замечательно. 

  • bard-punk-shanson

    Кстати аффтар, тех бандюганов которые от язвы потом умерли вполне можно с этими объединенить. Типа теже самые. Подумай. Тут при должном старании такая киновселенная Марвел вырисовывается, что моё почтение... Зловещая банда дробителей кистей художников и по совместительству грабителей престарелых ГРУ шников... Кстати папку который общак крысанул зря умертвил, он вполне мог бы быть тем самым Джеймсом Бондом на пенсии. 

  • YaDI

    душещипательно

    зы. мне одному кажется, что на картинке изображена нарезка свинячей грудинки?

  • bbkhutto

    хороший текст 

    несколько слишком мелодраматичный, особенно финал, но ..

    цепляет