Непутёвый Лёнька
К прибытию гостей Лёнька стал готовиться с утра – сегодня должны были приехать два старших брата с жёнами и сестра с мужем.
День намечался пасмурным, но сухим. Осенние дожди, лившие целую неделю, прекратились, и ударил крепкий морозец, разом прошив лужи до дна и зацементировав дорожную грязь. Это радовало, поскольку проехать на легковой машине в Залесянку в пору осенней распутицы – дело весьма непростое.
Лёнька поднялся затемно, умылся с хозяйственным мылом, причесался второй раз за неделю, одел чистую, не глаженую рубашку и серый, чуть тесноватый костюм, который сшил себе на заказ ещё на свадьбу. Хотел помазаться одеколоном, но не нашёл пузырька, а ведь должен был быть где-то, если только не выпил на похмелье. Пил же он регулярно или, как он сам говорил, стабильно, по случаю и без случая, больше стараясь проскочить на халяву, а когда не получалось, добросовестно отрабатывал долг. К чести его надо сказать: эту неделю он не брал в рот ни грамма, поскольку пришлось решать ряд неординарных вопросов: ездил в район за тридцать километров, вызвал матери врача, а потом вёл переговоры с сестрой и братьями. А теперь вот готовился к их визиту. Отсутствие спиртного в крови несколько дестабилизировало нервную систему, но сознание того, что сегодня он обнимется со своими кровными родственниками, с которыми не виделся уже пять лет, наполняли его душу особым теплом, создавая ощущение праздника.
Прежде всего он навёл порядок в доме: как мог, вытер пыль и паутину, подмёл полы, вытряхнул половики и покрывала, расставил по местам стулья. Старая бревенчатая изба, построенная ещё отцом, делилась на четыре комнаты. Первой открывалась малюсенькая кухонька с газовой плиткой и столом, за ней шла точно такая же комнатушка, символизировавшая прихожую, а дальше следовал зал с отгороженной справа крохотной спальней, ставшей постоянным пристанищем больной матери. Закончив нехитрую уборку, поменял у мамы постель и вышел по шаткому крыльцу на свежий воздух. Лёгкий морозец бодрил, белый иней поблёскивал на крыше сарая, на сером ковре поникшей лебеды, контрастно прорисовывал чёрные голые ветви деревьев.
Лёнька сразу направился к воротам, попробовал их распахнуть, поскольку они уже несколько лет подряд не открывались. Верхняя петля на одной из воротин развалилась от времени и непогоды, и он подвязал её к столбу куском проволоки. Оставив ворота открытыми, занялся ревизией двора, освободив его от разного хлама и ненужных вещей, чтобы был свободный проезд для машин. И Толик, и Васёк, и Надя – все должны были приехать на своих легковушках. Это у него, у Лёньки, как у непутёвого, столетняя изба и велосипед, у которого в переднем колесе под покрышкой вместо камеры вложен поливной шланг. А они все люди солидные, городские, семейные, зажиточные, одним словом, путёвые. Осмотрев критически двор, стал собирать валявшиеся всюду пустые бутылки и складывать их в погребке в кадушку, пока та не заполнилась с верхом. Когда-то матушка квасила в ней на зиму капусту. Семья была большая, четверо детей, и запасов требовалось много, но она как-то справлялась, успевала одна, не зная устали. А теперь вот лежит в спальне парализованным немым бревном.
Лёнька ещё раз промерил глазами двор и удовлетворённый направился в баню, куда ещё с вечера наносил воды и дров. Разжёг огонь в топке и, усевшись в предбаннике на перевёрнутое ведро, задумался, глядя на пляшущее пламя.
Мать родила его уже на излёте своей молодости, в деревне ведь женщины старятся рано, грубея под солнцем и ветром. В этом году они с ней оба юбиляры: Лёньке стукнуло пятьдесят, а матери сегодня исполняется восемьдесят. Отца своего он знал мало. Помнил, что был тот добрым, хватким, напористым. Про него говорили, что мужик он башковитый.
Работал отец учётчиком на зерноскладе, и поймали его якобы с мешком зерна в телеге. В семье уже было трое детей, когда его посадили в тюрьму, а после его возвращения домой и родился Лёнька.
Таким образом, у них с первинкой Надей получилась разница в десять лет. Поскольку он в семье был самым маленьким, все с ним нянчились, всячески оберегали его, баловали, чем Лёнька нередко пользовался. К старшим детям отец был более строг в учении, требовал, чтобы по всем предметам были пятёрки. Сам помогал решать задачи и проверял сочинения, объяснял непонятное и заставлял учить уроки. Он добился-таки своего, выучил всех троих, сумел выпихнуть их из деревни в город, где все они успешно поступили в институты. А вот на Лёньку у него сил не хватило. Крепко заболел он, поскольку из тюрьмы пришёл с чахоткой. Лёнька учился ещё в начальных классах, когда отец умер. Вот тут и началась воля или, точнее, самовольство. Мать особо не вникала в науки, да и не до того ей было, целыми сутками пропадала на ферме, а сынку во всём послабление давала: как же, ведь младшенький он у неё, последушек. Совсем разбаловался Лёнька, а когда закончил восемь классов – бросил школу. Мать на учении особо не настаивала, но иногда корила его:
- Ты бы, Лёнька, со старших пример брал. Надюшка вон у нас булгахтершей в Риге, Толик в Ленинграде – анжинером и партейный, а Васёк в Москве на писателя учится. Один ты у нас – непутёвый.
- Эх, мам, – парировал ей Лёнька, – да если все станут инженерами и писателями, кто же коров станет доить и землю пахать? Поработаю в колхозе до армии, а там видно будет.
«А может, он и прав, – рассуждала сама с собой мать. – Пусть живёт рядом с домом, глядишь, на старости лет какая подмога будет, а то потом разъедутся, всех и не соберёшь».
Лёньке нравилась сельская жизнь, нравилась Залесянка – маленькое село, отгороженное от всего мира стеной леса. Он любил бродить лесными дорогами, пить воду из родника, есть малину прямо с куста и никак не мог понять, зачем нужно ехать куда-то в город от всей этой благодати.
Однако армия изменила его представления о городе, и, вернувшись после службы домой, он вскоре уехал в Ригу к Наде, поддавшись на её уговоры.
Она устроила его на стройку учеником сварщика. Лёнька по натуре был усердным, понятливым, схватывал всё на лету и уже через месяц варил сам на зависть старым мастерам. Пошли хорошие деньги, левые заказы, шабашки. Стройка – дело такое, что если дом не «обмыть», то в нём и штукатурка держаться не будет, поэтому каждый день приходилось что-то «обмывать». За многие мелкие услуги клиенты расплачивались бутылкой. Тут-то и пристрастился он к водочке. На внешность Лёнька – красивый, рослый, сердцем мягкий, простецкий сельский парень, так что, хоть и попивал горькую, девки за ним гонялись.
Выбрал он себе рыжеволосую Настю, расписались они с ней и стали жить на квартире у Нади. Та матери письма пишет и за себя, и за брата: «Лёнька у нас женился, а пьёт беспросыпно, что делать с ним – не знаю. Забери ты его отсюда, может, он тебя слушаться будет. И в кого он у нас такой непутёвый? Отец-то не пил».
Лёнька не любил город, но в деревню всё равно не уехал бы – привык к хорошим заработкам, к лёгкой городской жизни, да и квартиру на следующий год обещали. Однако тут так некстати случился у матери инфаркт. Никак нельзя в такой ситуации оставлять одну, уход за ней нужен. Собрались Фроловы на семейный совет: «Ты у нас, Лёнька, самый молодой, всё у тебя ещё впереди, а пока у тебя нет ни детей, ни квартиры, то и терять тебе в городе нечего. Езжай-ка ты в деревню на исправление грехов своих, там и жильё есть, и матери поможешь, а когда она поправится, обратно в город вернёшься, никуда он от тебя не денется».
Честно говоря, Лёнька был рад, что нашёлся повод вернуться назад в Залесянку. Село потихоньку чахло, как неизлечимо больной, но это его не смутило. Приехав в деревню, устроился сварщиком в колхоз и развил такую деятельность, что даже пить бросил. Прежде всего распахал побольше огород, кур развёл, свиней, в доме сам сварил водяное отопление, перекрыл железом крышу. А в комнатах сделал ремонт на городской манер. Насте тоже понравилось их село, только зимой она тосковала по городу, когда всю округу заметало снегом, отрезая пути-дороги, а в доме только музыка печных труб да в телевизоре всего два канала центрального телевидения. Однако на первых порах дело пошло неплохо: мать потихоньку оклемалась, начала сама себя обслуживать, дочь родилась. Казалось бы, только жить.
Но тут как-то летом приехал к бывшим соседям Миличёвым из Москвы какой-то родственник, вольный художник, на этюды. Молодой, но с бородкой, весь такой правильный, начитанный, весь пропахший краской, дорогими духами и табаком – трубку курил.
Оно, конечно, в Залесянке такая природа, что никакой Швейцарии не надо, такие пейзажи, что и Репину не снились!
Иной раз на рассвете встанешь, глянешь на лес, а он весь от солнца золотой, и туман над прудом, как ладан курится, – такая красота, что слезу вышибает.
Вот стал этот художник дивоваться Настиными огненными волосами, приставать стал: давайте вас, Анастасия, рисовать буду, у вас тип лица не стандартный, у вас линия шеи, у вас классическая форма груди, у вас конституция фигуры.
Как будто они сами не знали, у кого какая конституция под одёжкой имеется. В общем, стал он её рисовать, а по осени вместе с дочкой уехала она с ним в столицу – художник-то был холостой.
А Лёнька, как на грех, в то лето опять попивать начал. Расслабился, и произошла у них с Настей размолвка как-то сама собой, без его участия и сопротивления. Возможно, он отнёсся ко всему слишком безрассудно, легко или, может, чересчур доверял своей жене, а когда опомнился – поздно было. Вот тогда-то и запил он по-настоящему – стабильно!
Мать его одёргивала:
- Лёнька, ну что ж ты у нас такой непутёвый! Остановись, сынок, езжай в Москву за Настей. У Васька поживёшь, на работу устроишься, глядишь, всё и образуется. А я уж тут сама помаленьку справлюсь.
Посмотрел Лёнька, как мать от колодца до крыльца полведра воды в три присеста несёт, и сердце кровью зашлось. Может быть, если бы жил он где-то в городе далеко да про это ему кто-нибудь рассказал, может быть, и стерпел, но когда видишь всё своими глазами…
- Нет, мать! – сказал он твёрдо. – Если я ей нужен, пусть сама ко мне едет. А пока мы с тобой вдвоём поборемся годок-другой. Окрепнешь, тогда и уеду.
Зимой по почте пришёл ему от Насти развод. Стало быть, хорошо ей там в белокаменной с художником живётся, может, счастье своё нашла. Понял он, что не собирается она гробить свою молодость в глухой древне рядом с мужем-алкашом и больной старухой. Разом как-то потускнел для него мир, жизнь потеряла вкус, и он вдруг отчётливо осознал всю её бессмысленность. Из него, словно из ткани, выдернули нитки канвы и основы, и узор, начатый было им, стал расползаться в разные стороны. Лишь когда выпивал, набирался он бодрости, уверенности в своих силах, веры в свою необходимость для матери. А время шло.
Провели в Залесянку наконец-то газ, большое подспорье для села, но только слишком поздно – народ-то уже разбежался, выпустили из великана молодую кровь. С каждым годом всё больше появлялось заколоченных домов, всё больше прибавлялось крестов на кладбище, а вот дети по деревенским улицам не бегали. Сначала закрыли детсад, потом – школу. Почту и сельсовет перевели в соседнюю Криушу, убрали магазин и клуб.
Потом начали разваливаться колхозы. Волна всеобщего бардака и безвластия захлестнула деревню. Работы не было никакой. Каждый выкручивался и выживал как мог. Лёньке помогала материна пенсия, да и сам он не упускал ни единой возможности подработать, и за что бы ни брался, всё получалось, этот дар у него от отца был. У матери дела с выздоровлением не продвигались, а напротив, ей становилось всё хуже.
Он взял на себя всю домашнюю работу, хозяйство потихоньку спустил, потому что с кормами стало проблематично, но по-прежнему держал большой огород, обеспечивая себя всем необходимым из основных продуктов. Он понимал, что надо бежать, что его любимая, ненаглядная Залесянка – это мышеловка, которая вот-вот захлопнется, но мать держала его надёжнее всякого якоря, повисла кандалами на ногах. Баба Груня, его единственная соседка по всей улице, видя, как он пьяный возвращается домой, выговаривала ему:
- Эх, Лёнька, Лёнька! Был бы ты путёвый – жил бы в городе, и мать при тебе была. Мыслимое ли дело – бобылём в деревне маяться?! Ты бы остепенился немного, бабёнку себе какую подыскал, ведь ещё не старый.
- Да где ж её, бабёнку, найти? У нас в Залесянке одни пенсионерки остались.
- А ты в Криушу сходи. Я точно знаю, там есть бабы одинокие.
- Это какая же дура из Криуши в нашу дыру попрётся? Велик ей интерес за больной старухой ухаживать.
- Ну, тогда пей больше! – гневно махала рукой баба Груня.
И Лёнька пил. Выпивка на какое-то время раскрепощала его, давала возможность уйти от реальности этого мира, забыться, окрыляла мечты. Но с другой стороны, алкоголь незаметно разрушал плоть, убивал желания, старил. Постепенно из зрелого парня он превратился в рядового сельского мужика. Ему уже было за сорок, а в деревне его по-прежнему звали Лёнькой, как привыкли, как звали его в семье, потому что он – младший.
Пять лет назад мать парализовало, отнялась вся правая сторона. Она потеряла возможность самостоятельно передвигаться и говорить. Из великого многообразия русских слов ей всего легче давались слова: «Лёнька», «О, Господи!» и мат.
Все прочие выражения требовали невероятных усилий и сосредоточения. Иногда ей приходилось несколько минут подряд строчить, как из пулемёта, отборный мат, чтобы в конце сказать: «О, Господи!» Лёнька перепугался не на шутку, даже пить бросил.
Всем братьям и сестре отослал телеграммы: «Мать в плохом состоянии». Они явились тотчас же, дружно, обсудили сложившуюся ситуацию, привезли из района врача. Тот осмотрел больную и сделал заключение:
- Паралич – следствие рассеянного склероза. Болезнь, по-видимому, будет прогрессировать, может быть, растянется на несколько лет, как сердце выдержит. Пока что больная не подлежит транспортировке, ей нужен покой.
Три дня сестра и братья жили в Залесянке, накупили всяких лекарств, продуктов, а потом уехали, договорившись за общим столом, что раз мать не транспортабельная, то пусть лежит дома, а Лёнька за ней ухаживает. Дело это для него привычное, в деревне он уже обжился за двадцать лет, да и человек он свободный – ни детей, ни плетей, ни работы постоянной.
- Ты бы женился, – посоветовал Толик, – будет тебе в делах помощница.
- А на ком жениться? Разве что на бабе Груне, – засмеялся Лёнька.
-
Ну, на ком-нибудь, – пожал плечами брат. – Короче, ты тут пока похозяйствуй. Мы бы мать с собой, конечно же, взяли, но не выдержит она переезд. Так что ты уж потерпи, пригляди за ней, а мы тебе материально поможем.
Вручили они брату мобильный телефон – большая редкость по тем временам, показали, какие кнопочки нажимать, на том и расстались.
Первое время материальная помощь действительно поступала: кто тысячу, кто две присылал каждый месяц. Потом всё стало как-то забываться и наконец денежный поток иссяк, баловали только на праздники и на дни рождения.
Лёнька понимал, что они в городе ежедневно заняты своими бесконечными делами и за суетой порой некогда вспомнить о нём. Но он и не настаивал, не напоминал, ведь деньги, как известно, портят отношения.
Медсестра десять дней ездила на велосипеде из соседней Криуши, ставила матери систему, а колоть уколы Лёнька научился сам. Потом она стала наведываться раз в неделю. Ежедневно он звонил сестре, а та уже обзванивала братьев. Связь в Залесянке отвратительная, чтобы поговорить, надо было выходить на бугор за село либо залезать на крышу. Селяне порой судачили между собой:
«Лёнька сегодня опять на трубе сидел, видать, с Москвой разговаривал!» Деньги ему на телефон переводили старшие Фроловы, но со временем, убедившись, что мать жива и не собирается умирать, поостыли.
Потянулись однообразные дни, переходящие в годы. Лёнька по-прежнему выполнял всю домашнюю работу: полол огород, заготавливал дрова, мыл полы, стирал, готовил обеды. Всё свободное время отнимал уход за матерью. Как бы там ни было, но к ней постоянно требовалось наведываться: то подстилку поменять, то подать судно, то чаю налить. Рядом с кроватью на стене он приколол лист бумаги, на котором было крупно расписано, что в какое время нужно делать и какие лекарства давать.
Через две недели мать немного отпустило, к ней вернулась речь, увереннее стали движения, и теперь во время ухода за ней она старалась всячески помогать сыну здоровой рукой и ногой. Особенно сложно давалось купание. Для этого Лёнька застилал кровать клеёнкой, рядом на табуретках ставил корыто и переваливал в него мать, крупную ширококостную женщину. Обмыв её и обтерев, закатывал обратно в постель и убирал клеёнку. Первые разы он стыдился материнской наготы, но постепенно привык, как привыкает хирург резать по живому. Мать во время купания плакала:
- Эх, Лёнька-Лёнька! Да разве же это мужское дело – сранки за мной стирать! Прости ты меня, сынок, Христа ради! Купи мне крысиного яду или дуста какого, а я сама выпью.
- Ну что ты, что ты, мам! Прорвёмся! – бодро отвечал он ей, дюльдюкнув перед купанием стопарик для храбрости. – А как же ты нас на своих руках нянчила? Теперь наша очередь, и нет тут ничего зазорного.
Два острых и противоречивых чувства боролись в нём: с одной стороны, ему хотелось, чтобы весь этот кошмар как можно скорее прекратился и мать настиг её естественный конец, с другой стороны, Лёньке было страшно жалко мать и он не мог представить свою жизнь без неё, без заботы о ней.
Поэтому чтобы уравновесить свои мысли, он добросовестно заливал их самогоном. Добыть его тоже стоило труда. Он занялся рыбалкой, кормился сам, а излишки отдавал без веса за бутылку. На рыбу у стариков всегда был спрос. Иногда брал в долг, якобы матери на компрессы и для уколов. Потом отрабатывал: возил сено, колол дрова, ремонтировал сараи. Хорошо было примкнуть к какой-нибудь компании. Мужики в селе пили часто: от безделья, от безысходности, от бессильной злобы на жизнь, на правительство, на самих себя. Но каким бы пьяным Лёнька ни был, он всегда соблюдал свой регламент и порой вставал из-за стола, не дождавшись конца застолья:
- Ну, мужики, я пошёл. Мне мать кормить пора.
Он не относился к той категории пьяниц, которые были готовы вынести из дома всё до нитки. Лёнька наоборот всё тащил в дом, от любой пьянки старался поиметь какую-то выгоду. Поэтому у него всегда был запас дров для бани, огород был вспахан вовремя, а для поездки в райцентр находилась попутка.
Сложнее дело обстояло с деньгами, так как трудно было найти работу. Порой попадались мелкие шабашки не за самогон, а за деньги. Иногда фермеры, живущие в Криуше, зная о его мастерстве, приглашали на сварочные работы или ремонт техники. Осенью Лёнька обменивал на деньги солому и зерно, причитающиеся ему за пай земли, находящийся в аренде у фермеров. Во время долгих отлучек просил подежурить рядом с матерью соседку бабу Груню. В основном, жили на пенсию матери. Шесть тысяч Лёнька делил пополам. В первую очередь платил за газ, за свет и налоги, чтобы не было долгов, чтобы не отключили что-нибудь. На оставшиеся три тысячи покупал самое необходимое: хозяйственное мыло, чай, подсолнечное масло, лавровый лист, лезвия для бритья и пузырёк одеколона. Остальные деньги шли на лекарства. Соль и сахар закупал оптом – один раз в год. Муку, крупы и макароны брал у фермеров на крупорушке в обмен на работу. Одежду приобретал лишь по случаю, при необходимости.
Два раза в неделю в Залесянку приезжала автолавка, где можно было купить хлеб и все ходовые продукты. Зимой, во время непогоды, хлеб приходилось закупать впрок, и жители хранили его в сенях замороженным. В целях экономии Лёнька бросил курить, но перестать пить никак не получалось. Это была отдушина, самозащита психики, дверца, через которую он уходил внутрь себя, отгораживаясь от всего мира.
Его уже не интересовали женщины, высокие материи, богатство, он твёрдо уверовал, что ничего уже нельзя изменить в этой жизни, и просто плыл по её течению, расслабившись на время, следя, чтобы не утонуть, но и не делая никаких попыток прибиться к берегу.
Через год матери стало хуже, она престала говорить. Единственное, что ей удавалось произнести, было имя сына, и когда что-то ей требовалось или не нравилось, бубнила монотонно: «Лёнька… Лёнька… Лёнька…» Но самое главное, что она стала терять разум, не знала меры в еде, не чувствовала позывов в туалет. Теперь Лёньке приходилось по нескольку раз на день менять под ней тряпки, следить, чтобы не сделала чего лишнего. Подпив, он смело, голыми руками вынимал из-под неё обмаранные простыни, складывал в таз, приговаривая:
- Не дрейфь, мать, прорвёмся!
Потом вымачивал бельё в корыте и бросал в стиральную машинку. Когда машинка сломалась, стал стирать в бочке. При этом приходилось топить баню почти каждый день. Хуже всего дело обстояло зимой. Чтобы высушить бельё, он развешивал его на трубы отопления. Запах стоял соответствующий! Но он привык, привык ко всему, как привыкает молодой актёр к исполнению ненавистной ему роли, навязанной режиссёром, играя её добросовестно, чтобы не выгнали из театра.
Доктор, приезжавший осматривать пациентку, разводил руками:
- К сожалению, от смерти лекарства нет, а мы – не боги.
Медсестру, продолжавшую уже столько лет подряд наблюдать мать и выписывающую ей лекарства, Лёнька всякий раз просил:
- Лена, ты уж нам что подешевле.
- Да знаю я, дядь Лёнь, – сочувственно вздыхала она, – но дешевле только вода.
Лёнька добросовестно колол лекарства, давал пилюли и капли, но матери уже ничего не помогало. Старухи, прежде ходившие навестить мать, больше не показывались: чего ж являться, если поговорить не с кем? На улице они спрашивали Лёньку:
- Ну, как там Нюрка?
- Чудит! – отвечал тот.
- Ты её хоть кормишь?
- А как же!
- Терпи, Лёнька, терпи! Она же тебе мать. Живьём в землю не закопаешь.
И Лёнька терпел. Но вот этим летом мать ударил второй инсульт и она полностью обездвижела. Теперь приходилось ворочать её, как бревно, следить за пролежнями, кормить с ложки. Он поделился своими опасениями с сестрой по телефону, что мать эту зиму может и не пережить. Тогда Надя и предложила всему семейству Фроловых собраться вместе в Залесянке, пока ещё осень, пока зима не отрезала село от трассы, отметить матери восьмидесятилетие, устроить для неё праздник, а заодно и на неё посмотреть и самим показаться.
Первой через открытые ворота въехала серебристая «Тойота» Толика. Он сразу прокатил её почти до конца двора, остановив у бани, давая место для других машин. Вместе с ним приехала его жена, крашеная лахудра, как называл её про себя Лёнька. Недолюбливал он Любу за то, что вечно из себя питерскую принцессу корчит, хотя все знают, что она мордовка из такого же глухого хутора, как Залесянка, давно исчезнувшего с карты. Хозяин двора выскочил из предбанника им навстречу. Обнялись, поцеловались.
- Какой ты старый, Лёнька! – сказала Любка. – Что же не бритый?
- А вот сегодня баня, там и побреемся, – весело ответил он.
Прошли в дом к матери. Та встретила их безумными провалами чёрных глаз:
- Ы-ы-ы… ы… ы…
- Что она хочет сказать? – спросил растроганно Толик.
- А Бог её знает! – ответил Лёнька, привыкший видеть эту картину ежедневно. – Сейчас воды дам.
Вряд ли мать понимала, кто перед ней и что, собственно, происходит, но Толик заговорил с ней со всей серьёзностью и сочувствием.
- Здравствуй, мама! С днём рождения тебя, с восьмидесятилетием! – Он поцеловал её в морщинистую щёку. – Прости, что не приезжал.
- Ы-ы-ы-ы, – бессмысленно промычала в ответ больная.
Люба подошла, погладила положенные поверх одеяла жёлтые, в синих прожилках руки, похожие на листья сгоревшего под солнцем лопуха.
- С днём рождения, дорогая!.. Ну, лежи, лежи. – И сразу же направилась к окну открывать форточку. – Лёнька, что ж у тебя здесь вонь такая? Ты хоть проветриваешь?
- Не лето сейчас проветривать, – буркнул он в ответ.
Вышли во двор. Толик критически осмотрел подворье, сказал с сожалением, с недовольством:
- Да, пять лет меня в Залесянке не было, а такие изменения, как будто Мамай прошёл. Какое селище было, и не осталось ничего!
- Бегут все, – подтвердил Лёнька. – Этим летом пять семей выехали.
- И чего людям не хватает? Лес есть, вода под боком, чернозём такой, что хоть на бутерброд намазывай. Почему бегут?
- Жить хотят.
- А ты, я смотрю, всё пустил на самотёк, – продолжил Толик. – Ворота на проволочке висят, сарай вон того и гляди завалится.
- А кому он нужен, сарай-то? Скотины всё одно нет.
- Сад совсем запустил, – не слушая Лёньку, вздохнул брат, – пруд рядом – и не поливаешь!
По заросшей тропинке он направился через сад вниз, к пруду. Лёнька с Любой молча шли следом. Не найдя воды, Толик спросил удивлённо:
- А где же пруд?
- В половодье плотину прорвало, а запрудить некому, колхозов теперь нет.
- Ну и дела! – гость развёл руками. – Живёте вы тут все – абы день прошёл.
- А вы в Питере живёте по-другому?
- Нормально живём!
- Так, может, вы и живёте там хорошо, потому что мы здесь живём плохо?
Толик ничего не ответил брату.
Вернувшись во двор, выглянули за калитку. В конце улицы, между зарослями бурьяна и остатков брошенных домов, показались две машины: первой шёл чёрный «Лексус», за ним «БМВ» вишнёвого цвета.
- Наши! – радостно вскрикнула Люба. – Васёк с Надюшкой едут!
Громко сигналя, машины въехали во двор и встали друг за другом. Первой из «БМВ» вылезла Надя – постаревшая, погрузневшая, копия матери. Прижимая к груди огромные белоснежные хризантемы, она поспешила к братьям. Следом появился её муж – Геннадий. Васёк на минуту задержался в салоне, решая какой-то вопрос. Наконец, он вывалился из-за руля весь круглый, толстый, краснощёкий и поспешно открыл вторую дверь машины. Из неё вышла молоденькая девушка с кукольным лицом, сжимавшая в руке букет красных роз.
Василий за руку подвёл её к собравшимся родственникам:
- Знакомьтесь, моя новая жена – Ляля.
Перезнакомились, перецеловались.
- Как там мать? – спросил Васёк.
- Увидишь, – сокрушённо махнул рукой Толик.
Четверо вновь прибывших направились к юбилярше.
Первой из дома на улицу выскочила Ляля, уже без букета, зажимая пальцами нос. Следом появился Геннадий, вытирая платком рот и шею, чертыхнулся с досадой:
- Как есть – пенёк с глазами! А какая красивая женщина была! Сильная, как молодая кобыла. Помню, зерно с нею получали в мешках. Я приготовился вдвоём их носить, за один конец уцепился, а она мне говорит: «Ты сиди, зятёк, тебе тяжело будет, я сама». И берёт так спокойно себе на грудь по мешку и складывает на телегу...
Затем на крыльцо выкатился Васёк с покрасневшими глазами. Сказал растерянно:
- Не думал я, что всё так… Не предполагал.
Последней из дверей выглянула Надя:
- Лёнька, что же у тебя мать мокрая лежит?
- Так ведь только что менял.
- Значит, чаще менять надо! Идёмте, девочки, перестелем.
Ляля тотчас же выставила растопыренные пальчики, словно птичка крылышки:
- Нет, нет, это, пожалуйста, без меня!
Лёнька пошёл с женщинами. Когда вошли в комнату матери, лахудра спросила его:
- А ты нам резиновые перчатки найдёшь?
- Может быть, вам ещё и противогазы дать?
Он молча, ловким натренированным движением аккуратно выдернул из-под больной подстилку, сухим краем вытер ей ягодицы и свернул ткань конвертом. Так же быстро открыл стоявший рядом шифоньер, достал из него сухую простынь и подал сестре. Та, глядя на её землистый цвет, спросила:
- А ты с чем бельё стираешь?
- С хлоркой, – ответил брат.
- Отбеливатели надо покупать и стиральные порошки. А если сам не умеешь стирать, попросил бы бабушку Груню.
- Да бабушке Груне самой по весне восемьдесят стукнуло.
- Ну, к тёте Фросе сходил бы.
- Померла она, ещё прошлым летом.
- Котиных попросить можно, они нам свои.
- Котины обе в доме престарелых.
- О, боже! – вздохнула сестра. – Какой кошмар!
Что Надя имела в виду под словом «кошмар», она так и не объяснила: то ли качество стирки, то ли отсутствие в селе тех, у кого можно было просить помощи, и поскольку она продолжала в задумчивости стоять, Лёнька выхватил у неё простынь из рук со словами:
- Собирайтесь-ка вы в баню, а я тут сам.
Когда он появился на пороге дома, то увидел, что все прибывшие гости копошатся возле своих машин, дверцы и багажники которых были открыты, выгружают оттуда привезённые с собой запасы провизии. Вскоре всё крыльцо было уставлено банками, бутылками, коробками и пакетами, ящиками с фруктами и овощами, упаковками с пивом и газировкой. Увидев, что Ляля несёт две пластмассовые пятилитровые канистры, на которых написано «Питьевая вода», Лёнька удивлённо спросил:
- А вода-то зачем? Колодец же есть.
На что та ему ответила:
- Пусть с вашего колодца скотина пьёт. А мы люди.
- Москвичи грёбаные – вода им в колодце не та, – буркнул про себя Лёнька, но спорить не стал.
В баню первыми пошли женщины по-быстрому, а потом мужчины – с пропаркой. Наконец, все собрались в доме, выпили по граммулечке, чисто символически, перекусили по крошке с чайком и взялись за организацию основного празднества. Мужская половина занялась технической стороной дела, дамы колдовали на кухне, несколько раз призывая к себе на помощь Лёньку: наточить ножи, найти сковородки и разделочные доски, слазить в погреб.
В зале передвинули мебель, принесли из сарая лавку. Разложили старый круглый раздвижной стол, покрыли его целлофановой скатертью. Вскоре на ней появилась одноразовая посуда и весь запас хрусталя из серванта. Мало-помалу, под шутки и разговор стол начал заполняться закусками и блюдами до такой степени плотности, что уже некуда было поставить лишнюю рюмку. Уж что-что, а поесть и выпить Фроловы любили, это у них в крови. Любой вам в Залесянке подтвердит, что столы у них всегда были обильные, а тут же ещё и друг перед другом похвастать хочется. Толик решил позвать кума Серёгу – своего школьного друга с женой Валей, и вскоре привёл их, весёлых и нарядных. Уже слегка вечерело, когда в сервировке стола была поставлена последняя точка и все расселись по своим местам.
Дверь в спальню матери прикрыли, чтобы освежить воздух в зале, да и не досаждать больной шумом. Хлопнуло шампанское, и веселье началось.
Первый тост взяла Надя по праву старшей в семье. Она долго и сбивчиво говорила, благодарила мать за то, что та родила её, что подарила годы жизни, позволившие ей дожить до пенсии. Потом поднялся Анатолий и повторил всё сказанное сестрой. Василий, как истинный поэт, подняв на вытянутой руке полную стопку, прочёл длинное стихотворение, посвящённое матери, которое заканчивалось словам