Я, Monique, польская водка и волнистый попугайчик в клетке с видом на кладбище…
Я сидел на тесной кухоньке заброшенного дома, с омерзением пил теплую польскую водку и смотрел в засиженное мухами окно.
Через все стекло пробегала голубоватая трещинка и как ни странно именно она казалось мне единственно реальным фактом из всего того что происходило со мной в настоящее время.
Кресло-качалка, несомненно, найденное на помойке, впрочем, как и все в этом доме, подо мной тоскливо заскрипело и я с неприятным удивлением обнаружил, что сижу совершенно голым.
Первым моим порывом было желание вскочить, сбегать в соседнюю комнату и попытаться среди скомканного белья, полуживой мебели и обнаженных потных тел отыскать свою одежду, ну хотя бы носки – мужик неглиже, тем более, если ему за пятьдесят и к тому же без носок, зрелище отвратное.
Но сделав еще пару глоточков и качнувшись в кресле, я подумал, что впрочем, наверное, особо торопиться и не стоит.
Тем более, что в комнате, несомненно, темно, все спят, да и кто в конце-то концов кроме полусонных мух, здесь, на кухне, может лицезреть несовершенство моей фигуры?
- Никто…
Решил я и поудобнее уселся в кресле.
Старинная, потертая временем лоза больно защемило мою левую ягодицу и я заплакал.
Я вообще в последнее время стал необычайно сентиментально - плаксивым, а уж в пьяном виде и подавно.
Итак: я сидел в кресле-качалке на третьем этаже заброшенного дома и сквозь слезы смотрел на старинное кладбище расположенное буквально в двух шагах от меня.
Или я от него?
Впрочем, это, наверное, и не суть важно.
Вдоль темной кирпичной стены, окружающей кладбище, белели идеально-ровные (словно вкопанные по шнурке) ряды каменных крестов.
В этом контрасте белого, на темно – кирпичном, было нечто отталкивающее, бутафорское. На мой вкус, наши родные православные кладбища, по большей части неухоженные и неаккуратные, затерявшиеся среди пыльных тополей, были мне, несомненно, ближе и роднее.
От осознания этого открытия, слезы мои потекли еще более вольготно и интенсивно.
Отчего?
Да хрен его знает!
Быть может от того что я русский, православный, крещеный и венчанный мужик, сижу голым на кресле-качалке, пью мерзкую теплую польскую водку и смотрю на католическое кладбище. И то, что и я, и кресло-качалка, и кухня в заброшенном доме и даже католическое кладбище, находятся на Богом забытой окраине древнего Парижа, меня по большому счету не успокаивало.
Скорее наоборот, тревожило.
Своей нереальностью, неправильностью, какой-то показушной дикостью.
Да к тому же еще и польская водка.…
В одиночку…
Без закуски…
Над моей головой довольно громко завозилась какая-то сволочь и я, хрустнув шейным позвонком, взглянул на потолок. Там, где у нормальных людей висят люстры, или хотя бы лампочки Ильича, на свернутых в жгут проводах, покачивалась клетка, в которой беспокойно сновал взад и вперед маленький волнистый попугайчик странной голубоватой, педерастической окраски.
– Ну, вот и собутыльник образовался.
Обрадовался я и, плеснув водки в пустую жестянку из-под Русской красной икры, поспешил угостить птаху.
В отличие от меня, попугаю, водка понравилась. Уже через несколько минут он смотрел на меня сверху вниз тусклым взглядом алкоголика, вышагивая по дну клетки неверным строевым шагом.
Затем, прижавшись грудью к гнутым спицам клетки, громко и старательно проговаривая каждую букву, трижды прокричал нечто подозрительно ненашенское: «Pourquoi sommes-nous venus ici? La mère de dieu...»**
После чего откинулся на спину и, прикрыв голову голубым крылышком, прикинулся дохлым.
Я снова взглянул на кладбище и мне, вдруг стало неловко сидеть перед этими крестами неглиже.
Кладбище оно и в Париже - кладбище.
Утерев слезы, я осмотрелся.
На жестяном крючке в виде голубого кукиша, прикрученном к стене, возле облезлой раковины, висел кокетливый фартучек с клубничкой на кармашке. Больше ничего из одежды я, к сожалению, не обнаружил и, плюнув на двусмысленность данного наряда, с сожалением встал с насиженного места и, подойдя к раковине, в грустном сомнении подвязал тесемки фартучка у себя над ягодицами.
Наверно это выглядело пошло? Даже, скорее всего это выглядело пошло, но покачиваться в кресле перед усопшими с обнаженными чреслами, наверняка было бы еще отвратительнее.
И тут я почувствовал необычайный голод. Польская водка натощак больше меня не прельщала, как не прельщает седая глуховатая и подслеповатая старуха молодого любовника. Тем более, если у нее на данный момент в плоском ее кошельке ничего путного нет, разве что кроме нескольких затертых и просроченных квитанций из ломбарда. Мысленно оценив это сравнение, я открыл залапанный холодильник с закругленными, обшарпанными углами.
На средней полке, в прозрачном пластмассовом блюдце, лежала увядшая свеколка с тонким и длинным хвостиком, необычайно похожая на издохшую мышь.
К свеколке этой меня манило еще меньше чем к польской водке и я, наконец-то решившись перебороть свою врожденную интеллигентность и нерешительность, поправив фартучек, направился в соседнюю комнату.
Голые ступни противно липли к грязному линолеуму и отрывались от него с влажным громким треском.
- Ну и засранцы…
Отрешенно констатировал я, приоткрывая тяжелую дверь с рифленым стеклом по центру.
…Сквозь неплотно прикрытые ставни на окнах, тонкими расплющенными пучками падал свет, в котором мельчайшими блестками вспыхивала пыль.
На полу, на надувном матрасе слегка прикрытая несвежей простыней лежала дебелая негритянка, практически незаметная в полумраке темной комнаты и лишь явно крашенные, ярко-рыжие кучерявые волосы на голове, смелыми мазками художника-экспрессиониста, светились вызывающе и нагло.
Тяжелые груди женщины, увенчанные темно-багровыми сосками расплылись бесформенно и нелицеприятно.
- Да неужели я, которого в свое время любили довольно красивые и независимые женщины, там, в далекой и заснеженной России, мог в эту ночь заниматься любовью с этой особой?
Вопрошал я себя в молчаливом крике, без стеснения разглядывая спящую.
– Нет. Не мог…
Успокоился я после довольно долгого прислушивания к своей памяти и тут заметил, что вся моя одежда, включая носки и белое нижнее белье, аккуратно висит на венском стуле, отчего-то окрашенном в густо-зеленую краску.
Подхватив одежду, я как мог быстро оделся и, положив на стол два маленьких фантика, две радужные купюры по десять евро, вышел из квартиры.
Пройдя всего лишь один квартал по направлению к гостинице, , я вдруг увидел большую стеклянную витрину магазина, в котором торчал пыльный манекен вечно-молодого мужика и, все вспомнил.
Сразу.
В одночасье.
…Я стоял возле витрины и разглядывал сквозь стекло длинные ряды разноцветных коробочек с французскими духами.
Магазин уже был закрыт, хотя по московским меркам было еще слишком рано. Ну да, еще не было и восьми часов вечера.
– Долбаная демократия!
Ругнулся я закуривая.
– Где это видано, что бы в субботу, в самую торговлю, магазин уже в восемь часов не работал!?
Я был сильно раздражен. И то сказать, побывать в Париже и не купить парижских духов, да как же такое возможно?
Моя жена, дочери и внучки, подобного просто не поймут…
- И будут совершенно правы!
Вслух констатировал я и только тут заметил, что возле меня трется пожилой негр с коротко остриженными черными, скорее всего очень жесткими волосами, кое-где тронутыми сединой..
-Monsieur souhaite la vodka ?***
- Я недоуменно посмотрел на негра, но услышав и осознав, знакомое слово, грустно выдохнул.
- Водки? А почему бы собственно и нет?
После чего, не задавая лишних вопросов, поплелся вслед за малоразговорчивым афро - французом.
На третьем этаже заброшенного дома, нас встретила тоже чернокожая, высокая, крепко сбитая, но как ни странно, рыжеволосая девица лет тридцати…
- Наверняка дочь, хотя быть может и любовница…
Лениво подумалось мне, а я уже проходил на кухню вслед за странным семейством…
- Mon nom est Monique. C'est mon père, Christian.
Представилась молодая женщина и, протянула мне черную с наружи и какую-то бледно-лиловую, изнутри, ладонь.
Я пожал её руку.
Поцеловать черную ладонь, я отчего-то не смог…Быть может я скрытый расист?
Впрочем не суть… Я напряг память и выцарапал из школьной программы, нечто галантное.
- My name is Vladimir. I from Russia... There is such country – Russia!
Я уступил молчаливому жесту рыжеволосого старика и пустился в печально скрипнувшее подо мной плетеное кресло.
- Russia…
Понимающе повторили отец с дочерью почти одновременно и из морозильного отделения голодно дребезжащего холодильника, появилась тронутая инеем бутылка польской водки. Как оказалось не последняя.
…Я брел вдоль шумной парижской улицы, утомленно разглядывая коренных парижанок, поджарых, словно русские борзые, устало - не красивых и отчаянно элегантных.
Несмотря на самый центр Парижа, вокруг было довольно много смуглых женщин в хиджабах и абайюсах, женщин с короткими ногами и широкими бедрами.
Я брел по направлению своей гостиницы, аккуратно швыряя окурки, в урны, упакованные в черный целлофан и, думал, думал, думал….
Я вспоминал Петровского любимца - Ганнибала, что влил в древнюю боярскую кровь капельку своей и не без удивления понимал, что подобное кровосмешение пошло только на пользу уставшему дворянскому роду.
И как это ни странно, где-то глубоко в моей душе, мне вдруг отчаянно захотелось, чтобы, когда-нибудь, лет через десять, на парижскую мостовую выбежит смуглый мальчишка с черными жесткими волосами и зелеными глазами и во весь свой мальчишеский голос, крикнет на всю улицу радостно и непременно на идеально правильном французском языке.
- Maman, maman...J'ai appris à écrire de la Poésie! Tu veux l'écouter?*
…А еще я думал: что же я отвечу тому, бесконечно беспристрастному и справедливому, когда он наконец-то спросит меня, возле своего порога.
- Ну а как ты соблюдал мои заповеди, сын мой?
*Мама, мама...Я научился писать стихи! Хочешь послушать?