У любви, как у пташки, крылья (часть 2)
— Мама дорогая, — присвистнул закоренелый холостяк Вазякин и подавился дымом от сигареты.
— Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты, — вспомнил классика хронический троечник по литературе Венька.
— Тули Йалля? — пискнул Эдик, забыв вопросительное слово «где».
— Да, — рассмеялась девушка, показав розовый язычок и два ряда белоснежных зубов. — Tuli jälle (опять приехали).
И спрятав в глубоком вырезе вышитой рубашки приготовленные деньги, которые волшебное видение ловким движением быстрых пальчиков выудило из рук окаменевшего Вазякина, фея удалилась в таящий туман, грациозно покачивая полными бёдрами.
— Интересно, — задумчиво произнёс Венька. — Чем она отбеливает зубы?
— Какая жопа, — мечтательно выдохнул Вазякин.
«Женюсь!» — решительно и бесповоротно определился Эдик.
С этого утра каждый день начинался с явления красавицы-молочницы трём товарищам. Её звали Салме. Теперь она хозяйничала на хуторе вместе с отцом. Мать её давно уехала в Финляндию и там потерялась, а теперь туда же подалась Туйя, обнаружившая в соседней стране забытую за годы Советской власти старшую сестру. Старая ведьма отбыла к родственникам в слабой надежде, что need venelased (эти русские) туда не скоро доберутся. По твёрдому убеждению Вазякина эстонская родственница Бабы Яги улетела туда в ступе с метлой наперевес. Перед отлётом она продала хутор племяннику двоюродного брата.
Поставив на стол принесённые продукты и не забыв припрятать на своё место деньги, Салме торопилась уйти. Но иногда она оставалась ненадолго, и тогда заезжие ухажёры, забыв о рыбалке, гарцевали перед ней почище породистых арабских скакунов на Кентуккском дерби. Казалось, ещё чуть-чуть, и они забьют копытами и издадут призывное ржание. Салме охотно смеялась их шуткам, из которых половину не понимала, обнажая ненароком круглое плечико, а перед уходом касалось легким прикосновением щеки каждого претендента, изображая поцелуй, от которого приятелей кидало в жар.
Зависая с удочкой на берегу озера, Эдик забывал следить за поплавком и непрерывно думал о Салме. Назначив её в своих мечтах героиней ещё не начатой книги, Грудницкий набирал эпитеты: ослепительная, неземная, прелестная, дивная, неповторимая, искренняя, изумительная, восхитительная и, самое главное, не такая.
Тематика ежевечерних споров под свежую уху на костре также претерпела значительные изменения. Пообсуждав для приличия клёв, погоду, курс доллара и Путина, Грудницкий и Вазякин приступали к Салме. Венька, отягощенный трёмя дочерьми, ипотекой на дом и стоматологической клиникой на паях с тестем, выступал в роли арбитра.
— Зачем она тебе? — возмущался Вазякин. — У тебя есть Клава.
— А у тебя много Клав, — парировал Эдик.
— Много — это значит никакого нет, — кипятился Вазякин.
— Ты бабник и легкомысленный человек, — стоял на своём Грудницкий.
— Мужчина — существо полигамное, — подводил научную базу Венька, вспоминая свой лёгкий флирт со старшей медсестрой в потёмках рентген-кабинета.
— Коля, побойся Бога, ты годишься ей в отцы, — шипел Эдик.
— Я старше тебя всего на пять лет, — злился Вазякин.
— Любви все возрасты покорны, — вновь обращался к классике Венька.
— Ты себя в зеркале видел? — Эдик старательно втягивал вывалившийся из-под футболки живот.
— А ты себя? — выпрямлял спину Вазякин.
— Разговор книгопродавца с поэтом, — впадал в литературный экстаз Венька.
— Ты сделаешь её несчастной, — шёл в атаку Грудницкий.
— А ты, можно подумать, счастливой, — разражался гомерическим хохотом Вазякин. — Сколько у тебя на счёте?
— Не в деньгах счастье, — философствовал многодетный отец Венька.
— Правильно, — не унимался Вазякин. — Не в деньгах, а в их количестве.
— Дуэль??? — вставал в позу дуэлянта Грудницкий, обдумывающий роман о романтических временах рыцарей и прекрасных дам.
— Жррребий??? — рычал приземленный Вазякин.
— Это пошло, Коля, — морщился Венька.
— Мы же интеллигентные люди, живём в двадцать первом веке, — вспомнил неожиданно Эдик. — Пусть выберет сама.
Салме выбрала Грудницкого. Расстроенный Вазякин вновь вспомнил маму, но уже в непечатном контексте, а Венька утешил себя, что ещё неизвестно, каков был бы результат, если бы не его семейное положение.
Вернувшись в Питер, Эдик завёз друзей к Вазякину и, как порядочный человек, помчался расставаться с Клавой. Надо было торопиться — в триста тридцати одном километре или в четырёх с половиной часах езды его ждала Салме.
Прощание вышло громким. Клава собирала вещи театрально — показательно:
— Я отдала тебе лучшие годы, — кричала Клава, бросая в чемоданное брюхо лифчики размера DD. — Как ты мог, после столько лет, подонок, негодяй, мерзавец!
Грудницкий предусмотрительно молчал, повинно опустив голову и украдкой поглядывая на наручные часы.
— Где бы ты был, если бы не я, — вслед за лифчиками в чемодан полетели фланелевая пижама в слониках и домашние тапочки. — Тебя бы выгнали с первого курса.
— Уверен, отечественная стоматология потеряло бы немного, — робко пошутил Грудницкий.
— Он ещё и издевается, — сообщила Клава невидимым зрителям. — А твои безграмотные сочинения? Ты бросаешь в текст запятые, как горох на грядку, у тебя до сих пор в слове «участвовать» есть буква «в», ты не знаешь, когда надо писать «-ться» с мягким знаком, а когда без! Кто, скажи мне, кто будет править твои опусы? Она? Эта деревенщина?
«Редактор», — подумал Эдик, но благоразумно промолчал.
— Ты вообще обязан мне жизнью, я тебя практически выкормила в девяностые, — не успокаивалась Клава, поправляя волнующийся бюст. — Ты бы умер голодной смертью со своими книжонками, если бы не вставные челюсти моих пациентов.
— Клава, — проникновенно проговорил Эдик, положа руку на сердце. — Я буду благодарен тебе всю оставшуюся жизнь. Я упомяну тебя в мемуарах.
— Иди ты со своими мемуарами… Ты бы лучше подумал, что скажет твоя мама? — Клава вспомнила про свою эрзац-свекровь и задохнулась от праведного гнева. — У неё будет инфаркт, нет, инсульт, нет, и то, и другое.
— Не трогай мою маму, — шаблонно сообщил Эдик и попытался найти для Клавы что-то положительное в создавшейся ситуации. — Зато теперь наконец-то ты сможешь закончить свою диссертацию.
— Смогу, смогу, — с новой силой заверещала Клава. — Вот мы ещё посмотрим, что ТЫ сможешь без меня! Скажи мне, о чём ты будешь с ней говорить: обсуждать надои молока? Жирность творога? Или, может быть, пупырышки на огурцах?
— В семейной жизни, Клава, это не главное, — зарделся Эдик.
— Даааа? Это мы ещё посмотрим, — усмехнулась Клава, неожиданно успокоившись. — И вообще, помоги мне закрыть чемодан.
— С удовольствием, — неосмотрительно ляпнул Грудницкий, чем вызвал у Клавы новую звуковую волну, способную разрушить Эйфелевую башню.
«Нет ничего на свете, что не могло бы стать сюжетом для рассказа», — подумал Эдик в порыве профессиональной деформации, с облегчением захлопнув за Клавой дверь, подумывая, куда бы вствить эту душераздирающую сцену.
После победы над российской бюрократией — «Вы женитесь на иностранке? А вот ещё такую справочку и такой документик, подпись что-то нераборчивая, печать размытая» — и вежливой эстонской неторопливостью — «Зайдите, пожалуйста, зааавтра… Что Вы таааак нервничаетеее, боитесь, что невестааа передууумаееет? У нааас много красииивых девочек, но не все, к счастью, тааакииее идиоооотки!» — Эдик привёз Салме в Питер и счастливо выдохнул.
Устраиваться в новой жизни Салме начала с хозяйской основательностью. Эдик, в первый же день своей полноценной семейной жизни вернувшийся домой после эмоционального объяснения с родителями, где основным рефреном звучало «Папа, я уже большой мальчик! — Ты дурак, Эдик, и не спорь! — Променять поликлинику обкома на хутор? — Мама, обкомов давно нет! — Обкомов нет, а поликлиники есть!», обнаружил идеально убранную квартиру: вымытые окна пугали своей незаметностью, отполированный до блеска пол с успехом мог заменить зеркало, выстиранные занавески благоухали ненавязчивым ароматом цветущей лаванды. А на письменном столе Эдика красовался натюрморт — тюбик женской помады цвета «старая фуксия», три шпильки, крем для рук Nivea и, конечно же, необъятный лифчик весёленького розового цвета, напоминающий по размерам упаковку для узбекских дынь сорта «жёлтый хандалляк». Растерявшийся Эдик вмиг осознал, что получившая отставку бывшая подруга, невзирая на всю драму, таки пометила свою территорию по примеру мерзкой соседской шавки по кличке Пенелопа, оприходовавшей все углы в радиусе километра. И если наличие крема ещё можно было как-то объяснить, то остальные предметы вдребезги разбивали клятвы Эдика, что до встречи с Салме он «ни-ни». Девушка одарила Эдика таким взглядом, что он быстро понял, насколько обманчивой может быть ангельская внешность. Речной перламутр серых глаз новобрачной в мгновение ока превратился в леденящий холод крупповской стали. Хорошо ещё, что скромный запас русских слов не позволил Салме сопроводить эту сцену словесным комментарием.
Вообще, к огорчению Эдика, оказалось, что реформа школьного образования, предпринятая на заре обретения Эстонией очередной независимости и построения юной демократии, отозвались Салме, пошедшей в школу именно в этот период, крупными пробелами в знании великого и могучего.
Но Салме оказалась хорошей ученице, способной уже довольно скоро постоять за себя в любой очереди, объяснить сантехнику, откуда у него растут руки и словесно определить вектор движения мешающим пройти пешеходам. Источниками знаний для неё становились весьма разнообразные ситуации. Однажды она огорошила мужа очередным филологическим вопросом:
— Что значит шааалаааава? — мелодично растягивая гласные, пропела Салме.
— Откуда? — заполыхал Грудницкий алым цветом. — Откуда ты взяла это слово?
— Тут приходила одна, — не найдя подходящего слова, Салме сложила перед собой руки, воспроизведя форму немецкого хлебного изделия «брецель», повторяющую пышные очертания жены предприимчивого булочника. — Хотела говорить тебя.
— С тобой, — автоматически поправил Эдик, догадавшийся с одного раза, что речь идёт о Клаве.
— Да, — согласно кивнула Салме. — Я сказала, что тебя нет, а я твоя жена.
— Ну, правильно, — вспотел Эдик, предполагая дальнейшее развитие событий.
— А она сказала, что я не жена, а, — и Салме с видимым удовольствием повторила новое для себя слово, — А шаалаава.
— Любимая, — пробормотал Эдик, поискав глазами на книжной полке словарь обсценной лексики Мокиенко. — Это, как бы, не очень хорошое слово, не надо его запоминать. А эта, — тут Эдик повторил жест Салме в виде скрещенных на груди рук. — Больше не придёт. Я тебе обещаю.
— Да, хорошо, — опять кивнула Салме и улыбнулась детской улыбкой, буднично добавив, — А если она придёт опять, я убью её. Или тебя. Идём кушать, я картулипорсс приготовила. И пирог из ревеня.
«Метафора? — задумался на мгновение Эдик, проштудировавший справочник «Художественные приёмы в литературе», не замечая горячо презираемое им слово «кушать». — Или «обтекаемое выражение»? Нет, все-таки метафора!»
Несмотря на определённые житейские шероховатости, Эдик наслаждался жизнью, превратившейся в долгий медовый месяц не только от сладости ощущений, но и от дурманящего запаха гречишного мёда, похожего на вяжущий аромат коры старого дуба и заполнившего каждый миллиметр окружающего пространства. Именно этот мёд, по разумению Салме, полагался к непременным утренним оладьям, которые она пекла из всего, на что падал её кулинарный взгляд — из яблок, кабачков, капусты белокочанной и цветной, творога, кефира, тыквы и не только. Казалось, если кинуть Салме на кухонный стол горстку гвоздей или насыпать мелких камушек, она и из них умудрится напечь по-быстрому воздушных, как летнее облачко, оладушек и обязательно щедро полить их гречишным мёдом. А уж душистый медовый запах, исходящий от накрахмаленного до хруста постельного белья, доводил Эдика до состояния полной нирваны. «Моя колдунья», — шептал он на ушко Салме, зарываясь в её пушистые волосы. — «Minu nõid» (моя колдунья).
Конечно, с годами обнаружились и определённые недостатки в характере Салме: она хронически не переваривала любой критики в адрес её готовки, запоем читала женские детективные романы, не прочтя при этом ни одного произведения собственного мужа, никуда не отпускала Грудницкого одного, не собиралась самореализовываться ни в одной сфере полезной деятельности, по-простому, не хотела никуда идти работать и не планировала обзаводиться детьми.
— Жена успешного писателя может позволить себе не вкалывать на дядю, — адвокатствовал Грудницкий в ответ на недовольство матери.
— И на солнце бывают пятна, — успокаивал свой внутренний голос Эдик, укладывая в кладовке штабелями Донцову, Маринину и Платову.
— Как вкусно, — восторгался Грудницкий в очередной раз, тайком добавляя соль в пресный суп, не забывший о последнем наказании трехдневным отлучением от тела за подсоленное пюре.
— В уборную она тоже с тобой ходит? — гадничал Вазякин, глядя на Салме, застывшую на презентации новой книги за спиной Эдика статуей Командора.
Что касается детей, то этот факт не очень волновал Грудницкого, в отличие от его родителей. Дети, конечно, мило, но писки, визги, бессонные ночи, а у него ещё столько творческих планов. Да и квартиру пришлось бы менять, а он так привык спать в самом центре города, как говорила покойная бабушка, ногами на Невский.
— А куда ей спешить, — гася в голосе нотки ревности, вещал Вазякин. — Вот станет молодой вдовой, тогда и родит от кого помоложе.
— Мне всего сорок семь, — обижался Грудницкий, ужасаясь, как быстро пролетели тринадцать лет совместной с Салме жизни.
— Зато ей тридцать пять, — веселился Вазякин, наслаждаясь запоздалой местью.
— Завидуешь? — злился Эдик.
— Боже упаси, — крестился Вазякин.
А ещё она храпела. «Никто не идеален», — утешал себя Эдик, перебираясь досыпать посреди ночи на диван в гостиной. Храпела Салме талантливо, с фантазией, выводя неповторяющиеся рулады с мастерством Шаляпина в песне варяжского гостя из оперы «Садко». Оставалось только удивляться, как такое нежное существо могло выдавать столь мощные пассажи, начинающиеся умеренно, так музыкально меццо пьяно, меццо форте, форте, и поднимающиеся крещендо ввысь до уровня трагического фортиссимо. Под утро обычно звуки как бы опадали и напоминали больше нежную соловьиную трель, что впрочем, мешало Эдику спать не меньше, чем ночные громовые раскаты.
«Может, эта сволочь Вазякин и прав», — думал Грудницкий по дороге из издательства. Нет, конечно, он любил Салме, всё такую же привлекательную, стройную, волнующую его по ночам. Но вот днём. Эдик давно уже боялся признаться себе, что ему стало скучно — всё было обыденно, неинтересно, уныло. Конечно, любой многолетний брак превращается в какой-то степени в рутину, но не в скуку же! С Салме даже поспорить не получалось: она или обижалась, если считала, что права, или соглашалась, если прав по её мнению был Грудницкий. Вот Клава имела своё мнение по любому поводу, от запора до Сартра! Эдик вспомнил, как они подрались подушками после фестиваля свободных искусств «Солнцеворот». Одним из спонсоров фестиваля был секс-шоп, который расплатился с устроителями своими изделиями, а предприимчивые организаторы устроили из этих изделий в женском туалете «Балтийского дома» грандиозную выставку под названием «Традиционный петербургский вертеп». Тогда они ещё не знали, что вертеп — это совсем не то, что думали советские граждане. Возмущенная Клава кричала, что нельзя превращать искусство в бордель, а Эдик убеждал её, что и из борделя можно сделать искусство! А Салме в театр ходить не любила:
— Вот ведь взрослые люди, — морщилась она, глядя на сцену. — А кривляются, как дети. Лучше бы огород посадили или корову завели, если делать нечего.
Новым впечатлениям тоже неоткуда взяться — путешествовать Салме не хотела, ездили только летом на хутор, традиционно рыбу половить и отца навестить. А там даже разговоры всё те же: клёв, погода, курс доллара и Путин. Вот и приходилось сюжеты в интернете искать да в телевизоре с Салме в вечерних мелодрамах подсматривать. Буржуй Вазякин со своими бабами то в Париже, то в Лондоне, то на Мальдивах! Венька сто раз к себе приглашал, даже на свадьбу к его старшей не поехали: «Это далекооо», — капризничала Салме. — «Лететь двенадцать часов. И дорого. Лучше новые обои купим, я в спальне переклеюююю». Хозяйка Салме хорошая: дома всегда чисто, пироги, обед из трёх блюд — суп, второе, компот, опять же оладьи на завтрак, на балконе летом — петрушка, укроп в аккуратных ящичках, зимой — банки с огурцами и зелёный лук на подоконнике.
В квартире было тихо, привычно пахло мёдом и покоем. Блестели начищенные до состояния ледового катка полы, на кухне шумела вода, а на диване валялась очередная Донцова в мягкой обложке. «Моя колдунья», — как обычно хотел позвать позвать жену Эдик, но слова впервые застряли у него в горле.
«Вот гад!» — уже вслух помянул Эдик своего издателя и, не сказав Салме ни слова, заказал по телефону два билета на рейс Аэрофлота.
Все четыре часа полёта Салме дежурно дулась, Грудницкий же безмятежно посапывал, не торопясь восстанавливать дипломатические отношения.