cp
Alterlit

Моя Ба [ часть II из II ]

Больше подсказок мне не надо. Опускаюсь на четвереньки, и проползаю под еловыми лапами к корням. Айкаю, ойкаю, шиплю сквозь стиснутые зубы. Каждый прыщ на морде и так саднит, как сигаретный ожог, а тут ещё иголки в них тыкаются. Колют плечи, царапают спину. Но я продолжаю рыть землю, бодро разбрасывая влажные комья. Едва не повизгиваю от радости, как та самая псина, наконец нашедшая запрятанный мосол.

Копаю, копаю, копаю, пока наконец не откапываю совсем не то, чего ожидал. На моей ладони лежат два одинаковых кругляка, размером с крышку от пивной бутылки. Та-а-а-к… Может, это упаковка от детских шоколадных монеток: круглая, твёрдая фольга, имитирующая чеканку, а внутри пакетик с белым порошком? Мну пятаки в ладонях, пытаюсь согнуть их пальцами, пробую на зуб – нифига. Это просто дурацкие, окислившиеся монеты, с какой-то арфой на решке.

Либо у кладмена дебильное чувство юмора, либо какой-то ушлый городской педик зашкурил мою закладку. Именем 228-ой статьи УК РФ проклинаю обоих, и желаю им по десятке строгача, каждому.

Это не я, это ломота в суставах и мышечные судороги вынуждают меня раздобыть желаемое в посёлке. Естественно, качество там «фуфло разбодяженное», но сейчас не до жиру. Одна проблема – Лёнька Калечный. Этот бесстрашный недоумок барыжит прямо на дому, и только за наличку. Сомнительно, что его устроит пара никчёмных монет из моего дырявого кармана.

Это не я, это накатывающая слабость с тошнотой меня подстрекают и подзуживают. Это не я, это всё они подбивают меня на гнилой поступок.

Полчаса пешкодралом – словно полдня ползком. Еле ноги волоку. У щербатого штакетника останавливаюсь и озираюсь. Тачка с навозом стоит на участке, но Ба на горизонте не видать. Тихо, только петли раскрытого окна поскрипывают.

Такую же скрипучую калитку не трогаю, и перелезаю через забор. Обхожу табачные кусты, огибаю тачку. У завалинки скидываю тапки, чтобы не мешались. Мокрую футболку бросаю рядом. Разминаю руки. Хилые, трясущиеся, плюшевые. Подняв их, подпрыгиваю, и хватаюсь за подоконник. Громко попёрдывая от натуги, подтягиваюсь, и кое-как втаскиваю себя через окно в дом, попутно чуть не спихнув треклятое блюдце.

Стараясь не скрипеть половицами, крадусь, как мышка-наркушка. Встаю на колени перед комодом. Здесь, в нижнем ящике, лежат набарыженные барыши. Клад припрятан под ворохом великанских панталон и лифаков-парашютов, в которых я тут же принимаюсь рыться.

Реально – псина. Собачья жизнь у торчков, скажу я вам.

Вот тут некоторые могут заметить, что мой рассказ свернул куда-то не туда. Кто-то скажет: «Эй, внучок-торчок! Ты, вроде, про бабуленьку свою вспоминал, не? Так где же она, а?»

А она – вот она.

ЩЁЛК.

Моя, как всегда, внезапная Ба, возникает позади меня. Меня, копошащегося в её белье, и обосравшегося от её появления.

– Александр! – звучит сверху. – Что ты здесь делаешь, Александр?

В ответ я выдаю, наверное, самую тупую херню, какую только можно сморозить в подобной ситуации.

– Ба, – говорю я. – Это не то, что ты подумала, Ба.

Наверняка, нечто подобное промямлил мой дед в своё время.

– Александр, повернись лицом, когда с тобой разговаривают.

Послушно разворачиваюсь, но не встаю. Втянув голову в плечи, так и остаюсь на коленях. Глаз тоже не поднимаю. Перед самым носом татуированные ручищи разминают костяшки.

ЩЁЛК.

От движения мышц под загорелой кожей кажется, будто наколотое сердце размеренно бьëтся. Тогда, как моё бахает до звона в ушах. Или это оплетённый колючкой колокол звонит? И по ком он звонит?

«По тебе звонит, крыса! – щебечет ласточка. – По тебе, кидала!»

Ба возвышается надо мной, нависает. Каждое её «Александр» – как оплеуха. Не по звучанию – по ощущению.

– Александр, – говорит она. – Покажи руки.

Вены у меня чистые, дорожки в другом месте. Ходить и ссать порой больно, зато без социального палева. Смело вытягиваю руки вперёд, внутренней стороной предплечий вверх.

– Александр, ладони. Покажи мне свои ладони.

Неужели Ба шарит за плюшевые ручки? Медленно разжимаю кулаки. Растопыриваю вспухшие, трясущиеся пятерни.

ЩЁЛК.

Сверху раздаётся глубокий вдох. Всё, сейчас прилетит прямо по темечку. Зажмуриваюсь. Но вместо удара просто тяжёлый выдох шевелит волоса у меня на макушке.

– Александр, я давно знаю, что ты подворовываешь у меня деньги. Но это, – руки Ба размыкаются, правая вытягивается в сторону, на что-то указывая. – Повесь на место.

Исподлобья смотрю куда, направлен указательный палец Ба – на гвоздь, одиноко забитый в стену над кроватью. С гвоздя перевожу взгляд на ворот халата Ба. Он достаточно раскрыт, чтобы разглядеть серые с зеленцой следы на еë шее и ключицах. Опускаю глаза на свои руки. На свои потные плюшевые ручки с такими же серо-зелёными разводами на влажных ладонях.

Это не я, это меня жëстко подставили.

– Ба да ты что Ба да я б не в жизни Ба клянусь те Ба! – тараторю я, захлёбываясь словами. – Ба мне очень надо ну то самое Ба ты понимаешь деньги это да Ба но вот это Ба я б не стал ни за что Ба я не трогал даже Ба!

Да чтоб мне провалиться!

Не под землю, так хоть в погреб. Рухнуть вниз и подохнуть там по-тихому, чтоб никто не слышал. Как раз и монеты пригодились бы – на глаза положить.

– Ба я взял кой-чë и вышло вон чë Ба щас погоди Ба я покажу Ба! – я хлопаю себя по карманам шорт, роюсь в них, но нахожу только дырки. – Ба это всё он Ба кидала поганый Ба а ты ещё молочком ему проставляешься Ба ну не я это Ба не я Ба ну Ба ну Ба это всё ливерпуль твой вонючий или как там его лабрадор... лигалайз… ТЬФУ!

– Александр, не по понятиям в хате харкаться.

Я выставлю ладони вперёд то ли в примирительном жесте, то ли в защитном. А потом, за каким-то чёртом, поднимаю голову, и глазами встречаюсь с тем самым взглядом моей Ба.

ЩËЛК.

Вот допустим, убирает человек лоток за питомцем. Или, например, меняет младенцу подгузник. Или же склонился с ëршиком над унитазом.

То есть, человеку предстоит иметь дело с некоторым дерьмом.

Если приглядеться к лицу этого говноборца, можно увидеть, насколько оно напряглось. Ноздри не двигаются – тут всё просто, дыхание задержано. Губы сжимаются плотно-плотно, до побеления. Становятся звёздочкой-снежинкой из складок. Всё, рта больше нет. Чтобы случайно не вдохнуть и не блевануть следом. Глаза, их тоже вот-вот не станет, уже превратились в узкие щели. Кажется, сейчас вообще зажмурятся. Но к сожалению, надо видеть, что делаешь, иначе сам вляпаешься. Противно смотреть, но приходиться.

Вот такая брезгливая сосредоточенность.

Вот как смотрела моя Ба.

На Лёньку, на ту шпану, что меня гоп-стопнула, на каждого должника-забулдыгу. Взгляд человека, готового замарать руки. Уверен, такой взор словил на себе дед в последние мгновения своей жизни.

Именно так моя Ба смотрит на меня сейчас.

Смотрит как на говно.

– Знаешь, Александр, – говорит она. – Есть такая примета: в Ирландии, если заходишь в дом с чёрного хода, то и выходить надо через него же. Как вошёл, так и выходишь. Иначе можно не вернуться.

Сомнительно, что у ирландцев есть подобная примета, но намёк понятен. Выхожу из окна радостный тому, что не вылетаю. Случайно задетое блюдце со звоном разбивается снаружи дома. Едва ли это на счастье.

Цепляюсь за проём и свешиваюсь. Спрыгиваю и вскрикиваю. Кузнечиком скачу на одной ноге, пытаясь достать керамический осколок из стопы. Так и прыгаю, орошая землю каплями крови с молоком, пока потерянное равновесие и гравитация не приземляют мой зад во что-то мягкое. Оно тëплое, густое и вязкое. Как манная каша.

Сидя в тачке с навозом, пялюсь в окно, из которого моя Ба смотрит на меня, как на говно. Теперь в буквальном смысле.

А потом очередные полчаса пешкодралом.

Сегодня меня мотает от посëлка к озеру, как говно в проруби. Солнце опускается к горизонту, когда я, рухнув на берегу, наконец-то опускаю голову в долгожданную прохладу озёрной воды. Умываюсь, отплёвываюсь, фыркаю. Открываю глаза, и чуть не подбавляю говнеца в свои без того уделанные шорты.

Из озера на меня смотрит он.

У него на голове нет дурацкой зелëной шляпы с заткнутым за еë ленту клевером. Во рту не дымится крошечная курительная трубочка. Разве что рыжие всклокоченные лохмы и жиденькая бородёнка – больше никаких волшебно-сказочных опознавательных знаков.

Но я почему-то сразу понимаю, что это он. Тот самый мелкий рыжий говнюк. Гадкий вор и обманщик.

Прямо из воды он перит на меня свои красные выпученные зенки, по-дебильному раскрыв гнилозубую пасть и оттопырив нижнюю губу. Когда образина дëргается, по его покрытой язвами харе пробегает рябь. А из волос и бороды в рассыпную улепëтывают головастики.

Проморгаться не помогает, наваждение не испаряется. Вздымая брызги, с воплем шарахаюсь от водной глади, которая, впрочем, остаётся спокойной. Никто из неё не выныривает, чтобы меня сожрать. Только пауки-водомерки шныряют туда-сюда.

Мелкий рыжий говнюк не спешит показываться снова. Затаился, козлина. Глюком прикинулся.

Прям как в детстве. Бывало, нанюхаюсь клея, и тут же появляется какой-то мужик с чёрным целлофановым пакетом на башке. Страшный, гад. Частенько мне глючился. Под «Моментом» вообще чего только не привидится. Но вот так, на чистую – это уже шиза.

Сижу на берегу и на измене. Не сводя глаз с озера, говорю:

– Эй, ты чего беспределишь-то? – кидаю я воду свою робкую предъяву. – Ты ведь должен был у меня что-то забрать в ответку. У меня, слышишь?

Немного осмелев, вскакиваю на ноги и кричу:

– Ну? И зачем ты щас жвало своё страшное высунул? Всё! Спёр у старухи её цацку – радуйся теперь, урод! – ору я, меряя шагами берег. – Чё ты ещё хочешь, а?! Чё те надо от меня?!

Мои шорты, сплошь покрытые коркой засохшего навоза – они жёсткие и ломкие, как папье-маше. Трут кожу, хрустят при каждом движении. Хрустят и позвякивают. Я, конечно, мудозвон редкостный, но тут дело не в этом. Звякнув друг об друга, из дырявого кармана вываливаются в песок – как, сука, вовремя! – два металлических кругляка.

Ну ладно, гад. Понял тебя.

– На, мразь, – подбираю монеты, и что есть мочи забрасываю их в озеро. – Подавись!

Бульк, бульк – и всë. Только круги по воде идут.

Солнце прячется за горизонт. В подступающих сумерках подкрадываются те, о ком я как-то подзабыл. Озноб и жар, ломота и судороги, тошнота и слабость. Совсем скоро мне захочется родиться назад.

Так закончился тот самый день, когда я пожалел, что Ба не оставила меня в детдоме.

А буквально позавчера я узнал, что бухлом она больше не барыжит. Один знакомый бухарик вскользь обмолвился: «Всë. В Безродном посёлке годного самогона… Вернее, потина… Да, конечно, потина, теперь не прикупить. Прикрылась лавочка».

Где-то с полчаса назад Лярвовна передала мне ключи от дома моей Ба. Протягивает такая связку, и говорит:

– Ну хоть так бабку навестил, внучок. Сколько ж не показывался-то? Год, али больше?

«Иди на хер, лярва старая!» – хочется сказать мне. Но я – не моя Ба. Поэтому бормочу:

– Шесть.

Можно сказать, в тот самый день внучек наконец-то съехал от бабуленьки. Отправился в самостоятельную жизнь верхом на тачке с навозом.

Цокая языком, соседка уходит. А я остаюсь дальше пялиться на фотографию в рамке с чёрной ленточкой в правом нижнем углу. Фотографию какой-то милой старушки, которая ну никак не моя Ба. Вот совсем. От её озорных морщинок-лучиков возле глаз действительно становится тепло внутри. Словно тарелку манной каши прихавал. И можно только позавидовать счастливцу с той стороны объектива.

Как ни странно – там я. Фоткаю Ба на свой первый мобильник с камерой – её подарок на моё какое-то там дцатилетие.

Да ну, не. Не-не-не, это какая-то левая бабаня-улыбаня. А у моей Ба даже на свадебной фотографии лицо, как с протокольного снимка.

Молоко в блюдце на подоконнике скомковалось, превратилось в творог.

Душно.

Маленький, я спрашивал у своей, такой большой, а верящей в сказки, Ба, зачем она подкармливает этого своего лепрекона.

– Сашулёк, он ведь с детства со мной. Хранит меня, оберегает от всякого. Вон в какую даль следом потащился. Ты только представь, Сашунь, как тяжко ему, чужаку, с местными домовыми да лешими вопросики обкашливать. – рассказывала Ба про это сказочное чмо, как про что-то реальное.

– А так, – говорила Ба, наливая парное молоко в блюдце. – Я даю ему понять, что не забыла его.

Моя Ба, в чьей картине мира Христос легко уживался с лепреконом, а христианская добродетель не мешала гнать самогон, эта самая моя Ба говорила:

– Духи, божества, боги – они ведь не агнцами на заклание питаются. Не человечьими сердцами с алтаря, и не молоком из блюдца. Им важен сам факт подношения. Они существуют, только пока их помнят. Тем и живут. Чем от людей особо не отличаются.

Вот такое порой выдавала моя философская Ба, помимо ирландских примет и блатных прибауток.

Душно.

Кроме испарений скисшего молока, дышать вообще нечем. Распахиваю окно, и ворвавшийся в дом сквозняк колышет простыню, закрывающую зеркало. Боковым зрением замечаю: там, под тканью, есть что-то.

Принято считать, что душа усопшего может отражаться в зеркалах. За тем их и прячут. Чтоб не обделаться со страху, случайно заметив в отражении покойника. А что, если всё не так? Может, мы понимаем этот обычай неправильно? Вдруг зеркала завешивают, чтоб мы не видели в них себя? Это как бы намëк, что пора перестать заниматься самолюбованием. Типа: эй, хватит уже разглядывать свою скорбную мину. Ты тут не главный сейчас. Так не отсвечивай. Подумай лучше об умершем. Что он для тебя значил? Вспомни всё хорошее. Всё-всё. Ну или плохое, раз ты такая злопамятная скотина. Хлопни стопочку за упокой. В конце концов, поминки – это праздник в какой-то степени, раз их справляют. День рождения наоборот.

Хватаю застиранную простыню за край, и вздымая в воздух пыль, рывком сдёргиваю её с зеркала.

Из зеркала на меня смотрит он.

С нашей последней встречи он ещё больше загнил и сильнее запаршивел. Отощал, осунулся без подгонов моей Ба. Трясётся весь. Не жуткий – жалкий.

Говорю этому бедолаге:

– Облажался ты, однако.

На всякий случай, отступаю от зеркала на пару шагов.

– Не уберёг подопечную? Или инфаркт – не твой профиль? – спрашиваю я.

И он мне отвечает.

Ну, не так чтобы прям словами отвечает, я ж не шизик. Он отвечает шелестом табачных листьев со двора. Отвечает скрипом оконных петель, и шуршанием занавески:

«Уберёг».

Бульканьем браги из погреба он говорит:

«Уберёг. Война родина. Уберёг. Муж предатель. Уберёг. Острог чужбина. Уберёг. Дочь отступница. Уберёг. Внук одержимый. Уберёг. Всегда берёг. Кончились листья клевера. Много берёг. Время вышло».

Витиевато он так изъясняется для глюка. И для моего скудного умишки. Треском старого комода он спрашивает:

«Приблуда. Зачем вернулся?»

Спасибо, что напомнил.

Наверняка Лярвовна со своим недоумком уже всё здесь обнесли. Вон, от телека только прямоугольный след на пыльной тумбочке остался. Но проверить стоит.

В нижнем выдвижном ящике, под ворохом белья обнаруживаются две толстые, увесистые пачки. Жаль, что не бабла, а писем.

Первая пачка перевязана розовой ситцевой лентой. Раньше, при выписке из роддома, такими лентами перевязывали одеялко с завёрнутым в него младенцем. Голубые ленты – мальчикам, розовые – девочкам. На каждом конверте в этой пачке старые советские марки. Ни одно письмо не вскрыто, не прочитано. Послания без ответа. Эх, Ба, надо было всё же накалывать голубя, а не ласточку.

Вторая стопка писем опутана гроздьями чёрных бусин на цепочке с медальоном и крестиком. Розарий моей Ба.

Странно… Соседи его не тронули.

И выходит… Раньше его тоже никто не забирал.

Конверты во второй пачке новые, и чистые. На них не указан адрес получателя. Ба попросту не могла его знать. Ведь адресат последние шесть лет только и делал, что скитался из притона в притон, из бомжатника в бомжатник. Из ИВС в СИЗО.

Где-то там, на глубине двух метров под землёй, на разлагающейся, гниющей коже руки ласточка щебечет: «Доставлено!»

Тетрадные листочки исписаны старательным школьным почерком, со школотронскими же ошибками.

Не-не-не, моя Ба всего этого не писала. Кто-то подделал еë почерк. Это написал кто угодно, только не она. Всё, что моя Ба записывала, это имена и клички алкашей в долговой тетради. Тут же, ты только посмотри: «Родненький», «Кровиночка», «Сокровище моë» – это слова какой-то другой, обычной бабушки, но никак не моей «Брагу не разлей» и «Бутыли не побей» Ба. А ещё в каждом письме есть вот такое: «Прости дуру старую» – подобного сроду не дождёшься от моей Ба, которая не раз клялась, что прощенья станет просить только у Святого Патрика.

И почему строчки в некоторых местах пляшут? И что ещё за круглые пятнышки? Словно какие-то капельки упали на письмо, и размыли тушь на бумаге. С моей Ба если что и капало, так это трудовой пот ручьями, да смачные харчки в соседский огород. Моя Ба в жизни бы не развела такие сентиментальные сопли. Узнай она, что её пытаются выставить в подобном свете, сама стала бы причиной чьих-то кровавых соплей.

Не-не-не, это точно не моя Ба. Это какая-то подстава, постанова! Кто бы тут воду не мутил, он совершенно не знал мою Ба!

– Твои происки? – спрашиваю я у зеркала. – Твои подлянки?

Тетрадные листы с шорохом сыпятся из рук. Я закусываю губу, и как шкодливый кот, своей плюшевой лапкой спихиваю блюдце с подоконника. До груди задирая колени, принимаюсь со всей дури топтать опрокинутое подношение.

Сколько посуды нужно перебить, чтобы сработало «на счастье»?

Под подошвой хрустит и чавкает – на, хавай теперь! Белые брызги летят во все стороны – жри, не обляпайся! Осколки вонзаются в подошвы ботинок, превращаются в крошево – смотри не поперхнись! Растираю, размазываю по полу эту керамическую кашу на скисшем молоке – вкусно?

Ночью того самого дня, валяясь на ломках под городской теплотрассой, я сообразил наконец, какое дерево можно считать самым приметным на местности, где растёт здоровенный, столетий и единственный в округе, драть его в дупло, дуб.

Сил тогда совсем не было, иначе укусил бы себя от досады.

Какое-то время спустя, в интернете, мне случайно попалась фотография монеты с изображённой на решке арфой, как на этикетке пива Гиннесс. Оказалось, этот невзрачный кругляк – ирландские полпенни, 1693 года. Когда загуглил её стоимость, натурально укусил себя за губу.

Теперь, глядя зеркало, я едва не откусываю её совсем.

Лепрекон.

Этот мелкий зловредный говнюк, он всё же меня кинул. Развёл, как последнего лошару. Мерзкий рыжий урод обобрал меня в тот самый момент, когда Сашок, Санёчек и Сашуня превратился в Александра.

Что именно забрал у меня лепрекон, я осознаю только сейчас.

Гадкий тип в отражении говорит:

«Тугодум».

Это плохая примета, но зеркало повторяет участь блюдца. Покончив с ним, запираю дверь изнутри, и ломаю ключ прямо в замке.

Нацепив на шею розарий моей Ба, я выхожу в окно.

И только его ржавые петли тихо поскрипывают мне в след.

 

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 24
    5
    165

Комментарии

Для того, чтобы оставлять комментарии, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться в системе.