САМАЯ ПЬЯНАЯ ГАЗЕТА В МИРЕ (гл.52 - Тѣрзания разбiтаго сѣрдца)
Разговор по телефону был очевидно тяжким. Кукурьев взглядом показал Головлёву на остатки водки в бутылке. Несчастный влюблённый разлил — в пропорциях чуть меньших, чем в предыдущий раз.
Шеф сосредоточенно слушал то, что говорила ему жена. И одновременно пил водку. Но даже с опытными питейщиками случается такое, что содержимое стакана нежданно-негаданно идёт не в то горло. Кукурьев закашлялся, остатки огонь-воды облили телефон, голова босса качнулась в сторону, задела неведомую мне кнопку, и связь стала вдруг очень громкой.
Я удивлённо смотрел на это пластмассовое чудо-техники. Такое тоже, что ли, может быть? Громкая связь! Ну, ничего ж себе!
— ...всё мне рассказала. Я в шоке, Фёдор! Это ещё слабо сказано!
— Димох, как громкость выключить? — на нижнем пределе слышимости прошептал Кукурьев.
Головлёв ткнул пальцем в какую-то кнопку. Стало только громче.
— Ты же умираешь, Фёдор! Распадаешься на части. На тебя уже собаки бросаются, как на доходягу!
— Милая, ты ничего не знаешь! — возмутился Кукурьев.
— А как ты разговариваешь? Что это за «фифефо фе ффаеф»? Что ты с языком своим сделал, Федя? Почему ты даже по-человечески говорить не можешь? Ты его обжёг, что ли? Что ты лизал? Утюг? Сковородку?
— Это долгая история, — пробормотал Кукурьев, взглядом умоляя Головлёва сделать хоть что-нибудь с телефоном.
Дима снова ткнул куда-то пальцем, и снова стало громче. И теперь голос жены оброс механическими потрескиваниями и лёгкими завывающими помехами. Стал невыносим.
— Залипло, блин! — пробормотал Головлёв.
— Что там у тебя за дружки — сплошь с набитыми рожами? Ты с ними пьёшь, да?
Я машинально схватился за левую половину лица. То же, как я заметил, проделал и Головлёв.
— А что ты ешь? А? Фёдор, это — не шутки.
— Да ем я, — неубедительно буркнул Кукурьев.
— Назови мне, что ты ел в последний раз!
Босс замялся.
— Пельмени? Нет.
— На банкете вчера что-то же ел? — отчаянно артикулировал Головлёв.
— А! Вот! Бычки в томате, — нашёлся Кукурьев.
И, словно желая продемонстрировать невидимой нам жене, истинность своих слов, он запустил чайную ложечку в банку, поймал рыбку, поместил добычу в рот, принялся жевать.
— Вот же, прямо сейчас ем!
— Ты не ешь, Фёдор! Ты закусываешь! А питаешься ты водкой! Так нельзя, Федя! Ты сдохнешь. Ты это понимаешь? Ты уже стремительными прыжками движешься в могилу. Пойми это!
— Ну, я бы так не сказал, — Кукурьеву явно было неудобно, ведь его отчитывали, как нашкодившего сопляка.
— Все, кто тебя видит, говорят об этом, — отрезала жена. — А мне нужен нормальный мужик, а не спивающееся ничтожество. На меня наплевать — о шестерых своих детях подумай.
— По имеющейся у меня информации их — пять, — сказал Кукурьев.
— Твоя информация устарела, Федя. На подходе уже шестой.
— Как?! — Кукурьев выронил из рук пластиковый стаканчик, в котором, впрочем, не было уже ничего.
— Шестой, Федя! Это будет мальчик! Как ты можешь этого не знать? Я же тебе четыре раза об этом говорила!
— У меня будет сын?! — ошалело прошептал Кукурьев.
— Через два-три месяца! Скоро, Федя! Наконец-то ты это осознал.
— Сын!
— Поэтому ты немедленно бросаешь всё, свою дурацкую работу, и едешь домой. Ты нам нужен живой!
— В понедельник я поговорю на рабо...
— Сегодня же! — перебила жена.
— Но мне же надо договориться, чтобы по-людски!
— До понедельника ты можешь просто сдохнуть, Федя!
— Я не сдохну! Клянусь! В понедельник я...
— Купи билеты сегодня. Деньги есть?
— Э-э...
— Я так и знала. Сегодня же я отправлю тебе деньги телеграфом. Получи и немедленно купи билет, слышишь?
Когда разговор закончился, Кукурьев рявкнул:
— Наливай, Димоха! У меня будет сын! Сын!
— Наконец-то ты об этом узнал, — сказал Головлёв, вскрывая вторую бутылку.
— Сын!
— Ты нас бросаешь? — уже серьёзно, без всяких шуток, спросил Дима.
— Да, — ответил Кукурьев. — Бросаю. То, что я узнал, меняет всё.
Смотреть на Головлёва было страшно. Если бы такая побитая, в шрамах, физиономия вынырнула из темноты, содрогнулся бы даже не самый впечатлительный человек.
— Теперь я — многодетный отец, — заявил Кукурьев. — Пора браться за ум!
— Федя, но ты же и был многодетным отцом! — возражал Головлёв. — У тебя же пятеро...
— Пять — это несерьёзно. А вот шесть — уже проблема.
— Так ты уволиться, что ли, хочешь? — Дима нервничал, наливал трясущейся рукой, чуть не уронил собственный стаканчик.
— Да, — мрачно изрёк Кукурьев. — Теперь на мне ответственность. Хватит дурковать. Я поумнел.
А я, со своей стороны, понял, что отвечать жене на вечный вопрос: «Когда же ты поумнеешь?» Теперь я собственными глазами видел, как это происходит.
— А как же мы, Федя? Мы! Мы же — тоже твои дети! Как будет газета без тебя выходить? Ты об этом подумал?
— Да так же, как и всегда, — сказал Кукурьев. — Ты, Димоха, моё место займёшь. И квартиру тоже тебе оставлю. Тебе как раз жить негде. Коня на первое время на раскладушке поселишь.
— Да не нужны мне эти должности и квартиры! — застонал Головлёв. — Ты мне сам вчера говорил, чтобы я баб не слушался. Чтобы на поводу у них не шёл! А сам — что ты творишь-то?!
— Я теперь — другой человек, — сказал Кукурьев, залпом выдувая водку.
— А, может, ты поспишь и всё нормально будет?
— Нет, — ответил Кукурьев. — Теперь, когда я знаю, что у меня будет сын, по-прежнему уже не будет ничего.
— Из-за тебя меня жена бросила! Я повешусь!
— Ну и дурак! Упал-отжался!
И Головлёв рухнул на пол, выполняя приказ. Из глаз его на грязь пола текли слёзы.
***
Очень скоро мы допили всю водку, и Головлёв снова завёл речь о бессмысленности жизни, о том, что жизнь без любви не имеет смысла, что ему не в сумку наклали, а в глубину души. И как она могла?
— Так поговори с ней, — предложил я.
Головлёв посмотрел на меня, как на полного кретина.
— Она со мной — не разговаривает. Ни трубку не берёт, ни на эсэмэски не отвечает. И дверь не открывает! Грозит ментов вызвать, если ещё раз мою рожу!.. Увидит!..
— Ну, должны же быть способы! — не сдавался я.
— И какие? Только не предлагай в окно к ней залезть.
— Не надо в окно, — ответил я. — Надо у окна!
Головлёв готовился уже окончательно отмахнуться, когда я бахнул своим гениальным замыслом.
— Мы пойдём к Диане, под окно, петь серенады! — грохнул я ослепительно гениальной идеей.
— А кто будет петь? Я не умею. Фёдор? Фёдор, ты какие-нибудь песни знаешь?
— Я знаю, — перебил я. — И я всё, что надо спою. И ещё я знаю, где в этом доме есть гитара.
— А Диана точно будет с нами разговаривать?
— Так ты же с цветами будешь. Где-то здесь должны продаваться.
Мой план, реальность которого была чисто гипотетической, вдруг стал воплощаться в жизнь. Головлёва влекла наружу несчастная любовь, Кукурьева — перспектива взять ещё водки. А меня манила зарождающаяся весна и невыносимость сидения в тухлом логове.
Мы собрались как-то очень быстро. Через пять минут мы уже были у входа в подвал — резиденцию гопников. Их там находилось шестеро.
— Оу, Конь Магаданский! — обрадовались они.
Положительно, вчера я имел гипер-успех.
— Здорово, братва! Дадите гитару потерзать?
— Дадим, — ответил Паша (он тоже здесь был). — Ништяк тема. А то можешь здесь побрынчать.
— Да! Да! — обрадовались остальные пятеро.
— Здесь не катит, братва! Мы идём петь серенады. Под окно красивой женщины.
— Ништяк! А она гулять выйдет?
— Не может не выйти!
— А про гавно споёшь? — спросил один из гопников и тут же сам захохотал: — А-ха-ха! Серенады про гавно!
— Посмотрим, — дипломатично ответил я.
Головлёв нервничал, но я его успокоил, сказав, что чем больше массовка, тем эффективней серенада. В глазах этого несчастного влюблённого засияла надежда. Он, не задумываясь, тратился на водку (деньги у него были), он купил роскошный букет белых лилий — любимых цветов Дианы.
И мы двинулись. На всякий случай, по стороне, противоположной отделению милиции.
***
Снег под окном был вытоптан. Если раньше там и были следы преступников, то теперь рассмотреть хоть что-нибудь внятное на этом затоптанном и закиданном окурками пятачке казалось решительно невозможно.
— Доставай водочку! — сказал Головлёву Кукурьев.
— Э, поца! Поца! Стопэ! — засуетились дружественные гопники, поклонники моего творчества.
Они тоже пришли на концерт не с пустыми руками. У них было несколько «сисек» с пивом. Они предлагали отпить из каждой по пол-литра, а потом вылить в освободившееся место водку, чтобы получился ёрш.
— Экономия же! — развивали пареньки идею. — Так нам на всех хватит.
— Иэхх! Давай! — не возражал Кукурьев.
— Кто больше всего хочет пива?! — спросил Паша.
Хотели все. «Сиськи» пошли по кругу, а потом пацанчики принялись выливать в пиво водку. Зрелище оказалось неожиданно завораживающим, и некоторое время все смотрели на эту трансмутацию водки в нечто большее, как на феерию, хотя тёмный пластик всё скрывал.
Когда я сделал первый глоток, мне показалось, что перевоплощение не удалось. Это было пиво, самое обычное. Ну, чуть горчило. От огорчения я сделал очень большой глоток. И вдруг по телу брызнули мурашки. А в голове вспыхнул огонь.
— Петь! Немедленно петь! — сказал я.
Гитара, по счастью, была с ремешком, а тот оказался непростым, а с подкладкой, джинсовым. Видно, кто-то заботился о нём и о гитаре, изрисовал ремешок «анархиями», «пацификами», аббревиатурами «Гр. Об.», стильными надписями «Алиса» и «Кино».
— Санькина гитара, — пояснили гопники. — Он в армейке сейчас.
— Ладно! — провозгласил я. — Серенада номер один — классика жанра, произведение, благодаря которому очень многие появились на свет. Может быть, даже кто-то из здесь присутствующих.
Никто, кажется, ничего не понял, и я грянул «Луч солнца золотого» из мультика «Бременские музыканты».
Не могу сказать, что я пел круто. Как по мне, выходил полнейший отстой. Я не вытягивал, фальшивил, безобразно сбивался. Но что делать? Муслиму Магомаеву я явно не составлял конкуренции.
На меня с надеждой смотрел Головлёв, а я время от времени зыркал на окно. А в нём никто не появлялся. Мне даже казалось, что Дианы и вовсе нет дома. А раз так — то всё зря.
К финальному куплету я уже понимал, что с первой песней хорошо так лажанул. Впрочем, тут же вспомнил другую — старую, но не сложную песенку из кинофильма «Верные друзья».
Что ж так сердце, что ж так сердце растревожено?
Видно, ветром тронуло струну.
О любви немало песен сложено.
Я спою тебе, спою ещё одну.
Эти куплеты явно получались лучше. Но тут же обнаружилась проблема — слов дальше я не знал и близко. Поэтому, лукаво не мудря, я снова запел первый куплет. Когда я завёл его в третий раз, дружественные гопники стали на меня коситься. Закончил я, однако, на пафосе и даже со слезой в голосе.
Окно безмолствовало. Ни одного движения за стеклом и — только сейчас заметил — заново установленной решёткой.
— Чота странные песни поёшь, — сказали мне гопники, когда я снова потянулся за ершом. — Про гавно, может?
— Чуть позже, — пообещал я.
Мне и самому хотелось пойти навстречу пожеланиям трудящихся, то есть, гопничествующих. Душа рвалась с поводка. Но требовалась любовная лирика. А она, как на грех, не вспоминалась.
— Хорошо поёшь, Эдька, с душой! — сказал мне Кукурьев, прикладываясь к ершу.
Босс явно стал веселее, не сравнить с тем, каким он выходил из дома. Прогулки на свежем воздухе всё же творят чудеса. Я принял у него «сиську», сделал глоток и вдруг понял, что будет дальше. Была песня, против которой не устоит ни одна оборона!
Ты меня, — завёл я, — на рассвете разбудишь,
Проводить необутая выйдешь.
Ты меня никогда не забудешь,
Ты меня никогда не увидишь.
Головлёва словно ударили электричеством. Он вдруг уронил голову на руки и стал рыдать. В этой славной песне я знал все куплеты поэта Вознесенского, хе-хе! Следующий куплет, про «качнуться бессмысленной высью» я уже вопил во всю дурь и удаль. Головлёв свалился в сугроб, сидел там, дёргая плечами, а Кукурьев его утешал.
Но главное — что-то шевельнулось в окне! Я засёк движение. Я видел, как отдёрнулась занавеска. Значит, Диана там! Что ж, стихи Вознесенского на музыку Артемьева нанесли серьёзный удар по обороне противника. Осталось только развить успех.
— Может, про гавно всё-таки? — робко спросили гопники, почтительно протягивая мне сиську.
Я покосился на Головлёва — тот рыдал в сугробе. Он, конечно, будет не рад. Но и помешать сможет не сразу.
— А давай, поца! — сказал я.
Когда я грянул первые аккорды «Звуков поноса», я ощутил, как душа моя развёртывается во всю ширь, как меха старого пыльного баяна. И вот бывалый инструмент стряхивает с себя перхоть, засохших мух и мотыльков, крошки табака. И-и-и-и — эхххх!!!
Гопники засияли. Со странной и трагической эмоцией смотрел на меня Головлёв. Но самые странные поступки совершал Кукурьев. Он вдруг, совершенно неожиданно для всех, пустился в пляс. Примерно такой же странный и психоделический, как три дня назад, в кафе «Шаурма». Босс странно выворачивал руки, изгибал ноги в причудливых коленцах. На куплете «Целый день не слезаю с горшка» Кукурьев уже словно струился над сугробом. А из глубины этой снежной горы на меня смотрело искажённое страданием лицо Головлёва.
На куплете «Будь проклят тот час, когда я съел тебя, вонючий беляш!» окно раскрылось и показалась Диана, ледяная, прекрасная, недоступная, как Полюс Недоступности:
— Прекратите же орать! — сказала она.
— Диана! — Дима пушечным ядром вылетел из сугроба, с лилиями в руках понёсся к окну.
— Ну, а теперь можно и покурить, — Я был доволен проделанной работой.
Гопники протягивали мне «сиську» с ершом, а когда я достал сигарету, к ней потянулись уважительные огоньки зажигалок.
— От души, братва!
Я был счастлив. Такое безграничное удовольствие, понял я, испытывают властители дум, сумев зародить зёрна истины и разумного, доброго, вечного.
— Сам сочинил, Эдька? — допытывался Кукурьев. — Есть у меня ощущение, что я эту песенку где-то слышал.
Но счастье длилось недолго. Из-за угла дома вынырнула до дрожи знакомая рышущая тень.
— Вот ты где, уродец! — сказал материализовавшийся гость из ада. — А я тебя от самого метро услышал, бре-ке-ке.
Дублёная морозами рожа Столбняка, которую я рассчитывал не увидеть ещё долго, выражала крайнюю степень решимости, в которой, как я заметил, присутствовала и нотка безумия.
-
-
Не, Кукурьев не боец. А вот пятерка меломанов-гопарей...
2