Погоня
В домах на общих балконах были закреплены зеленые фонари. По горизонтали балконы складывались в этажи, по вертикали — громоздились по принципу подъездов, и фонари образовывали один огромный источник света. Пока он горел, уличные фонари были бесполезны. Если бы не этот свет и не случайный поворот головы, я и не заметил бы, что сзади кто-то шел.
Я бы мог пойти по большому кругу, но было некуда — домов с зелеными фонарями теперь было на один больше, новый занял место детской площадки и рощи за ней. Пора уже привыкнуть.
Я обернулся на своего преследователя лишь раз и делал себе тем страшнее, что продолжал идти как ни в чем не бывало. Человек был в плаще с высоко поднятым воротником, скрывшим лицо — вот все, что я успел рассмотреть.
Когда я проходил мимо одного из подъездов, дверь открылась и оттуда выкатилась инвалидная коляска со старухой. Руки казались длиннее скукожившихся ног — еще бы, она их не один год должна была разрабатывать. Она выкатилась из полного мрака, и ее глаза казались не то слепыми, не то блескучими. Ее я вряд ли раньше видел. Сидела бы себе и дальше у себя в квартире или в подъезде, тут уж где она живет...
Меня осенило, что в подъездах круглые сутки горит свет, а этот был темным. Знала ли жуткая старуха, сидевшая в неосвещенном подъезде, ограниченная в передвижении к тому же, что я буду проходить мимо, и открыть дверь в этот самый момент?
Итак, старуха выкатилась и поехала впереди моего преследователя. И из следующего же подъезда наружу вывалился толстяк, которого я видел пьющим пиво на завалинке, где он выделялся среди других за счет веса и вечно сидячего положения. Ему впору было бы использовать скутер — ноги его еле держали. Но выяснилось, что ноги толстяка упрямые, ибо он проворно пошел впереди старухи и плащеносца. Более того, все одновременно ускорились.
С толстяком у меня появился новый страх. Предположим, они меня догонят. Тогда я уже не спасусь от толстяка; плащеносец кажется физически здоровым, он добавит; а старуха будет смеяться, наблюдая за расправой. Открывая парадную дверь, я оглянулся и понял, что они шли быстрее, и двое явно сверх своих способностей.
Из-за ограничителя дверь закрылась только когда толстяк завернул к подъезду. Но даже за металлической дверью я не был в безопасности. Я мог утверждать это, только заперев дверь квартиры. Со стучащим сердцем минуты полторы я ждал лифт, и, приехав, подрагивающими ключами открывал коридор и квартиру.
У нас было тесное однокомнатное жилье. Большая часть была занята длинным деревянным стеллажом, выглядящим как торговый ряд из-за хранящегося в нем барахла: ящиков с бумагами и канцелярией, средств гигиены, в большинстве случаев закончившихся или износившихся, свернутых в рулон ковров и прочего; откровенно ненужные вещи также здесь присутствовали — например, ракетки для бадминтона, которые с сегодняшнего дня мы не сможем использовать, так как все пространство вокруг дома застроено. Стеллаж служил разделителем между прихожей и кухней, в которой, не отделенная ничем, стояла кровать и находился вход в наш тесный санузел. Лейла давно вела разговор о том, чтобы посредством стеллажа разделить кухню и спальню, дабы попробовать отгородиться от вечных запахов раковины, мусорного ведра и подгнивших овощей, но мы ни за что бы уже не сдвинули отяжелевшую конструкцию. Все, что нам пригождалось для уборки, мы хранили в ванной, для еды — в холодильнике, для остального было барахло в стеллаже, — вот и весь быт. И нашей квартире стоило отдать должное: на кухне, в прихожей и спальне, равно как и в ванной, пускай даже без формальных стен между первыми тремя, было одинаково тепло и светло, что действительно дарило ощущение безопасности.
Запахи и звуки жарящейся еды доносились из кухни. Стоя перед единственным в нашей квартире окном, Лейла мыла посуду, а рядом шуршала плита. Окно перед раковиной располагало к долгим размышлениям, которым я тоже был не чужд. Оттуда днем видно еще не вырубленную рощу с деревьями выше уровня нашего этажа, а вечером среди черноты — мерцающие среди ветвей светляки шоссе. Я тоже вечерами мог мыть посуду ради одного только этого вида, не замаранного зеленым светом.
Густые курчавые волосы Лейлы, сливающиеся с чернотой снаружи, не дрогнули, когда я вошел — она не поворачивалась, а только вытерла руки и сдвинулась к плите. Чем дольше мы жили, как сейчас, тем реже она отрывалась от дел ради меня, говоря только: «Как работа?» Оба знали, что ни поцелуи, ни объятия не всколыхнут в нас никакого чувства. Разрыв, обнаружившийся после ее выхода из тюрьмы, так и не закрылся, превратив нас из супругов в унылых сожителей. Я работал, она смотрела за нехитрым хозяйством, мы встречались вечерами и спали в одной кровати, потому что раздельных не было.
— Как работа? — ожидаемо бросила она.
На секунду я остановился взглядом на спине, на которой двигались только приводящие в движение руки мышцы, да и те скрытые шикарными волосами. Ее волосы — предмет моего восхищения и наших минувших супружеских игр. Я ответил:
— Нормально. Ничего вроде нового нет.
Меньше всего сейчас мне хотелось отвечать на дежурные вопросы. Мне нужно было рассказать о пережитом. Я решил начать спокойно, все-таки, я в безопасности.
— Слушай, а чего это дом на месте детской площадки стоит?
— Построили сегодня, — ответила Лейла, не поворачиваясь.
— Так быстро...
— А что ты хотел? Застройщик купил и построил, пока ты на работе был. Развитый капитализм... — с неизгладимым ни годами, ни чем другим презрением заметила она.
Или она так шутит?
— Где детям теперь играть?
— Дома будут играть. — Все еще не повернулась.
— Ладно, плевать. Послушай лучше, что со мной произошло. Иду вдоль нашего дома...
Я рассказал, как за мной гнались человек в плаще, старуха и толстяк. Их целью был именно я, я!.. Я, который вместе с ней и ополченцами копал окопы, когда настала пора готовиться к партизанской войне. Который устраивал вместе с ней саботажи в столице и спасался от органов правопорядка в канализации. И от военных спасался, когда настало время уйти в уцелевшие леса и использовать наконец окопы. Я, который единолично придумал наши лозунги; я же сам обеспечил их первые в истории упоминания тем, что контролировал, как их вырисовывали на огромных, шириной с проспект, плакатах. Я, который поддержал ее в силу способностей, когда она приняла на себя командование народным ополчением. Я не был ей ровней, но я был и есть — верный способ добраться к ней.
Во времена, о которых я говорю, Лейла была злой и беспринципной, сейчас она просто злая. Возя лопаткой по луку в сковороде, она то и дело встряхивала кудрями и при этом фыркала, но не оттого, что пряди падали на глаза, а от моего рассказа. За годы в тюрьме она ни волоском не поседела, и вообще, выйдя на свободу, казалась лишь похудевшей, но не постаревшей. Смешно мы смотрелись друг напротив друга в день ее освобождения, с тем, что я за десять лет поправился на сидячей работе и подернулся сединой, а она, осунувшаяся, но такая красивая, улыбалась с высоты проведенных в тюрьме лет. Это была красота и свежесть человека, пришедшего — меня ужасала одна эта мысль, — к необходимости покаяния. Мы все еще смотримся странно вместе, о чем нам напоминают соседи: ведьма-революционерка и клерк. При этом к нашей прошлой жизни они будто относятся с пониманием.
Меня же больше пересудов интересовало то, что творилось у Лейлы в голове. Внесла ли тюрьма разлад в ее личность, смирилась ли она со своим положением или ее идеи пребывают в коматозном сне? Если так, то что с ней будет, когда она проснется, я не знаю. Знаю только, что она так же скрытна от меня, как и раньше, и предоставляет мне самому догадываться о своих мыслях и чувствах. Иногда у нее вырываются реплики, которыми она вводит меня в заблуждение насчет истинности своего внешнего покоя: один раз она сказала, что ей хватит сил на еще один переворот, а в другой, шмякнув тряпкой об стол, — как же нудно жить жизнью гражданских.
Спросив прямо, что ее тревожит, я нарушу пакт, заключенный еще до нашего брака, а именно: предоставить ее самой себе. При этом моей частью соглашения было: «Поди сюда, дорогой, приляг, ты устал, давай я сниму усталость... Я хорошо себя чувствую, любимый... У меня все нормально, я справлюсь. Ляг, пожалуйста, Пифагор, я ненавижу делать это стоя... Мы в палатке, меня это так заводит...». Пакт был устным, но крепким, последствия нарушения — неясными, а терять Лейлу ни за что не хотелось. Вот почему все, что мне оставалось, это наблюдать ее реакцию на мир, как под его влиянием она медленно сменяла эмоции: то оглядывалась в непонимании, то хмурилась в раздражении, отвращении или усмешке — все это доминантные ее эмоции. Смутно надеюсь, что в один из дней, когда она будет смотреть перед собой и без аппетита пережевывать еду, к ней придет ясность, откровение или просто сильная эмоция, которая свяжет ее прошлый и настоящий опыт. Пускай хоть заплачет, я ей ничего не скажу. Лишь бы перестала раздражаться, морщиться и так насмехаться над всем. К слову — она начала высмеивать мой рассказ с плащеносца:
— Мужик в плаще, да? Иностранная разведка, наверное? Неужели нас с тобой настолько обыскались?
— Лейла.
— С бабочкой, которая делает фото, и лазерной ручкой... — пару секунд она молча жарила лук, потом продолжила: — Я знаю, что это не смешно, но я и не шучу. А ты подумай, допусти хоть на секунду — может быть, им всем одновременно захотелось прогуляться?
— Нет, когда гуляют, не смотрят на одного человека!
— Ну и дурак. Почему не смотрят? Я в деревню ездила к подруге, у нее все соседи даже там по струнке иногда ходят, потому что свежий воздух и природа... Ходили и смотрели на меня, потому что я приехала позже и до меня команда не дошла. Ничего, не жалуются, даже наоборот.
Одна из мыслей, которая давно мучила меня, пришла на ум и сейчас. Что, если не она подавлена, а ее подавляет бляшка? Не подавляет ли она и меня? Если это так, то, по крайней мере, я этого не чувствую, мои мысли сохраняют автономию, и если и будет какое-то вмешательство, я почувствую и осознаю его просто в силу этой автономии. Осознаю же я, когда прошел «отбой», что команда была, хоть и в промежутке между «стартом» и «отбоем» ничего не чувствую, включая сами команды. В случае вопросов, возникающих при пользовании бляшкой, рекомендовалось спросить чиновника муниципалитета, но их канцелярщина очевидна и без них — «бляшка безвредна для здоровья человека». Вопрос, влияет ли бляшка на мозг каким-либо образом помимо передачи команд, не гарантировал дачи конкретного ответа. Я вернулся к Лейлиным деревенским ходокам, и почти закричал:
— А могут ли жаловаться? — При всей уместности вопроса, мне нечего было ей возразить. Она зло застонала, отложила лопатку и впервые за вечер повернулась ко мне:
— Какой же дурак, и это спустя двадцать с лишним лет. Толстяк того вышел, что жиру наел. Старуха того вышла, или выехала, что устала смотреть в окно. А человек в плаще — может, он просто замерз? Вот тебе и группа, объединенная общей целью, которую можно вывести на прогулку, — с этими словами она отодвинула волосы с левого уха и постучала по аккуратной квадратной металлической бляшке за ним. Вот уже двадцать с лишним лет, о которых она говорила, муниципалитеты раздавали такую гражданам на добровольной основе и с бесплатным медицинским страхованием, и исключение не делалось даже для заключенных. Это Лейла первой в тюрьме поставила ее, и только потом на свободе поставил ее я. — Эта штука все распознает, Пифагор.
Когда я, по ее выражению, «тупил», она называла меня Пифагором. После стольких лет это не изменилось.
— А подъезд? — ухватился я за одно из самых непонятных мест во всем происшествии.
— Такое бывает иногда, умник. Лампочка перегорает или подъезд обесточивают.
Здесь надо сказать, что Лейла отличалась великолепной памятью, поэтому тут же запомнила всех моих преследователей и каждому составила характеристику. Именно это ее качество нас всегда выручало. Кто-то из диверсантов забудет карту местности — она отстранит его, запомнит и ни за что больше не допустит до ответственного задания. Ее память сотрудничала с другим ее качеством — жаждой контроля. Все, чем можно было непосредственно руководить, она руководила. Я, исполняя при ней функции чаще советника, реже телохранителя (если нужно было охладить пыл наглого воздыхателя, позарившегося на мою жену), и, не уполномоченный отдавать приказы, был братом по послушанию с самими ее командирами — настолько этих здоровых мужиков пугала возможность быть запомненными и отстраненными. Генералы ходили по струнке, в страхе перед смесью памяти и жажды власти. Эта смесь воплощалась в женщине, носящей полевую форму, с шикарными волосами, стянутыми в хвост отверстием в кепке.
Жаль только, ничего не получилось, потому что она не захотела должной помощи. Вот и ответственность понесла только она.
Зал суда был холодным из-за нашей диверсии на ТЭЦ, после которой нас так по-глупому арестовали. Эта вылазка носила стратегический характер, поэтому Лейла руководила ей лично. Когда мы узнали, что нашего человека поймали, мы побежали прочь от зарослей у реки, где залегли. И тут же навстречу нам как ни в чем ни бывало пришли военные, скрутили и увезли в изолятор, а судили нас на следующий день. Суд был быстрым, не больше трех заседаний. Меня и еще четверых наших командиров отпустили там же. После обвинительного приговора нашему главнокомандующему пошел отсчет моих двадцати одиноких лет.
Я прекрасно понял намерение «бляшечников»: сделать виноватой одну Лейлу, чтобы народ поверил, что все это не так важно.
Я все-таки думаю, что тюрьма ее и исправила, и нет: с одной стороны, она стала заниматься «нормальными» делами — готовить, даже шить, решила пока не работать, посидеть дома и «подумать»; с другой, она говорит, что ей еще хватит сил на переворот — правда, все реже, — а я не знаю, чем ей помочь, когда она так горько и несмешно шутит. А ведь до суда только и думала о том, как посадит и всех авторов бляшечной системы, которая тогда работала в тестовом режиме, и авторов закона о массовой приватизации земли. Всю землю, испоганенную этими последними, говорила она, национализируем и очистим от настроенной на ней дряни. Бляшечную систему немедленно отменим, меры по социальной и медицинской реабилитации введем. И, конечно же, установим временное правительство, и в первом же декрете отразим, помимо отмены всего вышеуказанного, дату выборов...
Бляшечная система, как её называли в народе, остановила преступность; благодаря ей были закрыты тюрьмы и расформированы правоохранительные органы — ведь преступный умысел отмер. Мы все стали свободнее, и Лейла с ее переворотом оказалась обхитрена.
Лук стал золотистым и соединился с овощами и обжаренной с обеих стороной яичницей — все, как я люблю. Лейла и до заключения хорошо готовила, хоть в поле, хоть дома. Это все я, нашло на меня, как часто находило; это я не помог ей, когда она во мне нуждалась. Даже её доверия я не заслужил. Не заслужил за годы нашего брака смотреть на нее, как на свою половину.
— Сядь и поешь, Пифагор. И чтоб никаких ночных трапез, — ядовито успокаивала она. — Вспоминай каждый раз про деревню и соседей. Никому до тебя дела нет.
Она поставила на стол тарелку с ужином, приглашая сесть, а сама легла в постель поверх покрывала. Я погладил за ухом свою бляшку и подумал, что если бы пришел с работы раньше, прогуливался бы вместе с плащеносцем, старухой с толстяком и, может быть, Лейлой. Мы все были бы объединены общей целью — прогуляться. Бляшечка ни за что бы не спутала колкости и злословия Лейлы с желанием кого-то убить или устроить переворот, и спокойно отвела бы ее от плиты. Сейчас я закончу есть и, если она заснет, накрою ее одеялом.
Прим. Рассказ был ранее опубликован на Проза.ру: https://proza.ru/2022/11/09/85