Каша из тропоря

Балабановский трамвай, позванивая, пересекает проспект.

В это время, по охваченному сумеречным коридору, валится трусливый закат, изгваздав спину новой курточки грязной казённой известкой. Тянется узь коридоровых тисков, а из потаенностей процедурной воняет прокуренным басом:
— Заколочу-заколочу! Током-притоком!

Из сортира разит хлоркой. От остального мира — сортиром. В закрашенное сортирное окно изучающе пялится беспрестанно курящий дед. На него так же беспрестанно орут и сулят вылет за нарушение режима.

— Заебётесь, — вываливается из него. — Верке позвоню, повстаёте тут раком все.

Кто есть Верка неведомо никому.

— Ты курткой о стены что ли тёрся, ебит твою медь! — обрушивается на мальчонку материн глас. — Ну-ка, снимай бегом! Больше отца проведать не возьму!

Вот оно. Началось. Ток-приток. Малец орет. Дед курит. Хлорка жжет дыхательные пути.

* * *
Мамлеевские шатуны, пошатываясь, приссыкают метафизический реализм плотными струями постмодерна.

В это время, Степана Ловцева глючит. Прям прёт. Корежит. Он обожрался нейролептиков, чтобы за ним всюду не таскался призрак старика из советского мультика «Кентервильское привидение». Такой же на вид, но высоченный, под потолок, не гремящий цепями и не завывающий печальным плачем о кровожадной молодости.
— Каво надо? Не ходи за мной! Обломайся! — паниковал Ловцев и ежился в мешковатый шмот.

Но дед продолжал ходить. Влачился. Ближе к обеду, в его руках появился желтый и некрасивый таз с кровью, куда фантом периодически подкрашивал капустки. Косплеил борщ.
— Жрать ты, что ли хочешь? — недоумевал Ловцев. — Так, а как я тебя наторкаю? Ты же галлюн мой...

Вопросы оставались открытыми, а содержимое таза выглядело все гаже. Отяжелевшая голова Ловцева открыла ему рот и повалила просиживать подоконник. Не хотелось и не чувствовалось ничего. Лишь язык беспрестанно щупал обломки зубов, извиваясь во рту червем. Старик присел рядом, таз бережно уравновесил на коленях. Пахнуло сырым холодом. Обреченно молчали. Внутри дома, кто-то смотрел «Poradnik Uśmiechu». Громко. Настолько, чтобы не спутать ни с чем. Гремели посудой. Мерзко. Так ей гремят в больничных отделениях после ужина. Или в детских садиках, после любого употребления пищи. Закатное солнце кромсало красным коридор.
— Полезай в таз, — проскрипело из деда. Губы его были плотно сомкнуты.
— Чего? — встрепенуло Ловцева. — Обломайся!
— Полезай. Тебя попустит.
Жидкость в тазу доверчиво плеснула о края.
— Давай, не тупи.

Где-то грохнуло и разбилось вдребезги.
— Что ты делаешь, еб же твою мать! — вырвалось в сердцах женским голосом. — Миша, я же, блядь, попросила — посиди с ребенком!
— Полезай.
— Да не влезу я. — Степан ладонями надавил на глаза, передергивая плечами. — Липко там. И беспонтово.

Хотел еще что-то проныть, но ударился подбородком о посудину, хлебнув содержимого, и закашлялся от попавшего в рот обрывка капустного листа.
— Ты чо мутишь, пидор!
Старик еще раз клацнул Ловцева головой об таз, ткнул мордой в дно, придавил. Тот, в попытке дернуться обратно, уперся руками в края посудины. Кентервильская галлюцинация намертво впечатала Ловцева в жижу. Она бурлила, становилась размахом с бассейн, потом с озерцо, и, наконец, кисло ударила в нос морской гнилью. Вместо бульканья, начали проступать звуки, складываясь в нерешительный текст:
— Ол ола эра эл али.
— Что?
— Чего, говорю, вы вчера с ней весь вечер делали?
— «Пигмалиона» перечитывали. В четыре руки.
— Им анне эн он ано.
— Что?
— Зачем, говорю, тебе все это надо?
— Чтобы разобраться в произведении. Если ты употребляешь искусство без попытки в нем разобраться, это... Это так тупо, как утонуть в собственной блевоте, кароч.

Вместо оценивающего хихиканья, затарахтело. Так тарахтит старый советский холодильник, когда его трясет между паузами в морожении.

Тррак-тра-та-так-та-так.

* * *
Сорокинский лед тает на ладонях пелевинской прекрасной дамы.

В это время, нищий актер входит в кадр. Начинает корчить из себя. Занятия синематографизмом до крови, одарили его ролью о-о-очень крутого пацика. Получается у него плохо. Костюмчик на нем сидит херово: нашивал он фасончик костюмного персонажа лишь на школьном выпускном и поганых чеховско-островских вбросах, на студенческих показах в театральном училище. А как владельцу нефтяной компании костюмчика носить ему не доводилось. И видно по роже, что стыдновато ему играть такой жир. А толст он и мясист, не оттого что сыт, а потому как диабетен. Поэтому в сериалах все богачи такие неправдоподобные. От стыда. 

А вечером он играет в плохом спектакле, плохим местным драматургом намаранном, и плохим, но о-о-очень современным режиссером сбацанным. Играет плохую роль горького алкаша, который бухает и произносит плохие, якобы философские монологи про какое-то говно. Играет в своём. Играет как Бог! Сотрясает зеркало сцены, бомбардирует тьму зрительного зала энергией и характером. Виражи мастерства! Но в глазах пусто. И бездонно горько. 

Он наливает из пахнущего пылью, раздражающего графина теплую, невкусную воду — закидывает в глотку. И морщится. Потому что действительно невкусно.

* * *
Среднестатистический рэп-исполинитель, содрогаясь всем телом, блюет в унитаз цитатами.

В это время, дед поддал на поминках другана:
— Налейте покойнику! Ему ещё ехать! — прохрипел старый и намахнул стакан. Взор его немедленно помутнел, забрезжило старческой слезой. — Вот раньше были люди, вот это были люди — я понимаю. А сейчас люди, так разве ж это люди. Я не понимаю. Сейчас это какие люди? Так, для смеху. Раньше люди были как люди, не то, что сейчас. Сейчас люди, они даже и не люди совсем. Смотреть тошно. А вот раньше люди были такие, что не приведи, Господь. Такие люди были! А сейчас нет людей. А раньше были. А сейчас нет. Однажды, помню...

И умер.

Балабановский трамвай, позванивая, пересекает проспект, возвращаясь в депо уже навсегда.

<2018>

 

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 16
    8
    265

Комментарии

Для того, чтобы оставлять комментарии, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться в системе.