Я ни на что не жалуюсь, доктор

                                                                                                                                  

Don't try and make sense

Don't piss in the drain

Don't make a will 

Don't leak

Don't speak

U2 — «Numb»

 

Доктор Индюков, мой психиатр, наказал мне всё подробнейшим способом вспомнить и записать. Вплоть до мельчайших. Это, мол, будет частью моей терапии. Вернуться к самому началу фобии. Заодно и фабулы. Нечто вроде психиатрического интервью с самим собой. Напиши, Саша, всё в подробностях, с самого того. Времени в дурдоме достаточно. А что? Пролетая над гнездом куку, Мнемозину напрячь не прочь.

Ну, я и напряг. Сколько же мне было тогда, пять или шесть? Огромные тополя моего детства дарили теплый пушистый снег, покрывавший живым подвижным ковром дороги, растрескавшийся асфальт тротуаров, ступени лестниц у подъездов. Мальчишки бросали в летний снег зажженную спичку, и он вспыхивал, стремительно, причудливым фронтом огня, обнажая голую, без единой травинки, землю вокруг мощных корней.

В тенистом дворе была старая голубятня, и однажды, в самый сезон тополиного пуха, строение вспыхнуло бесплатным аттракционом. Приехали пожарные на громком красном лакированном автомобиле и быстро уничтожили забаву, поглядеть на которую сбежался весь двор. Яркое хищное пламя, пожирающее черное дерево, надолго, месяца на полтора, оставалось самым сильным впечатлением того жаркого лета, когда, кажется, у меня и заработал мотор памяти, будто кто-то включил тумблер в голове.

Дефицит символической фигуры отца компенсировался явлением отчима. Взял молодуху с прицепом. Сейчас до меня дошло, что мордой и статью он напоминал молодого Микки Рурка. Странная смесь альфа-самца и однолюба. Бабы на него вешались. Звал я его папой Мишей.

Он честно нёс в дом получку, всю до копейки. Вечером накатывал свою законную рюмочку беленькой, вкусно закусывал борщом и заваливался на диван — поглядеть кино, хоккей или программу «Время». И неизменно смолил вонючие болгарские сигареты, выдувая аккуратные сизые колечки.

Ему нравилось возиться со мной, изображая свирепого зверюгу, а в выходные, посадив меня на загривок, он с удовольствием прогуливался по городу. Лимонад «Буратино», пломбир «Полюс» и кружка пива из жёлтой железной бочки иногда настигают меня в ослепительных, — будто выход из туннеля на тот свет, — ностальгических снах.

Психиатрия требует откровений о детстве. Откровения эти, понятно, отрывочны и сумбурны. Их невозможно систематизировать. Записываю первое, что приходит в очумелую от нейролептиков башку.

...Мать обнаружила мое бесчувственное тело на линолеумном полу в кухне. Вижу будто со стороны, откуда-то сверху, как я лежу на красно-синих квадратах, уткнувшись лицом в половую тряпку. Все попытки суматошной самодеятельной реанимации закончились неудачей. Через минуту испуганная до смерти мать вызвала скорую помощь.

Прибывшая на вызов докторша быстро установила диагноз:

— Да он же у вас пьян!

— Как так? — изумилась мама.

— В стельку. — Не сомневалась врачиха. — Сами понюхайте.

Улику тут же и обнаружили: пустая семисотграммовая бутылка «Улыбки» валялась за шкафом, где она, чуть пригубленная и заткнутая пластмассовой пробкой, хранилась недели три после дружеской вечеринки. Я нашел бутылку, вскрыл и попробовал содержимое. Роскошная блондинка на этикетке подмигнула мне.

Напиток мне не просто понравился. Это был не вкус, а волшебство. Божественное ощущение. Я выпил все до дна и отключился. Отныне я знал, где таятся удовольствия.

Когда очнулся, мать крепко, до боли, прижала меня к себе и произнесла, разломав неприятное слово, как шоколадный батончик, на два неравных слога: Ты — моё гов-но. Помню, я не столько обиделся, сколько удивился, выдохнув: — Почему? Она даже не задумалась: — А потому что я тебя высрала! Эту свою грубую, оскорбительную шутку она потом повторяла постоянно: Высрала и облизала! — хрипела она и жарко целовала меня «вовсюда».

Как-то мы лежали с папой Мишей на диване и смотрели по телевизору бокс. Хук левой, хук правой! Мать ползала по полу раком, оттирая с паласа кошачью блевотину. Короткий домашний халатик задрался, вскрыв объёмные ягодицы, и вдруг перед глазами мелькнуло что-то, я не успел понять — что? В моём мозгу тут же случилась термоядерная вспышка, тырк-переживание.

Сейчас, по истечении лет и расстояний, мне кажется, что тот сеанс длился минут пять, никак не короче. Папа Миша, хулиган и похабник, не сделал ничего, чтобы прервать акт визуального кровосмешения. Интимным шёпотом заговорщика он призвал меня подкрасться к заголившейся выпуклой ягодице и отвесить ей звонкую пощёчину. Я подошёл и неловко ударил. Мать вскочила, завизжала, устремила на мужа яростный взгляд Горгоны. Папа Миша, меж тем, спокойно парировал: — А хули ты по дому без трусов ползаешь да голым задом отсвечиваешь?

Потом меня отправили в Тверь, к тете Гале, младшей сестре матери. Гонки автомобильчиков по полу, часами, без перерыва. Чехословацкий мультик про двух собак и ворону: «Приключения Стремянки и Макаронки». Мультик про Кротика и его транзистор. Возведение шалаша из бабушкиного одеяла. Лепка снежной бабы после первого снега. Сам этот чудесный снег, вкусными, свежими, липкими хлопьями падающий с неба. Жевательная резинка с вкладышем про Болека и Лёлика. Увлечённое рассматривание картинок из толстенной подписки журнала «Крокодил». Там же, в Твери, я написал на бумаге свои первые слова, сплошняком, без пробелов, как древнерусский письменник, за что получил и первое признание — был награждён одобрительным родственным смехом.

Однажды, играя с машинками, я, пыхтя и бибикая, заехал в ванную комнату, где мой повзрослевший двоюродный брат Коля развалился в чугунной посудине весёлым сибаритом, и из прозрачной голубоватой воды торчал его чудовищный, прошитый синими венами, Приапов пенис (про античного Приапа я, само собой, узнал много позже, тогда пенис был просто чудовищным, без прикрас).

Особенно меня изумила чёрная курчавая волосня, выросшая на лобке за те полгода, что я не видел брата. Я испытал острый приступ отвращения, до тошноты. Стоял и смотрел, заворожённый эрегированным уродством. Коля встал в ванне и принялся мыться, энергично намыливая свои гипертрофированные причиндалы.

Быть может, детская амнезия и смыла бы из памяти чудовищного Приапа в унитаз, однако дальше произошли события, которые в науке обозначаются термином «совращение».

И объектом совращения был я.

Вернее, моё нежное тельце.

Играя со мной, брат Коля хватал меня, душил в объятиях и буквально зацеловывал на диване. Подозреваю теперь, что таким образом он достигал подростковых оргазмов, которые, конечно, несравнимы с банальными утренними поллюциями.

Ну, и доигрался. Вскоре родственники обнаружили на моём теле следы засосов. Допрос бабушки Веры с пристрастием:

— Откуда это у тебя, Саша? — закончился кивком на Колю.

Семейный совет принял жёсткое идеологическое решение: малолетнего сластолюбца выпороть. И была устроена показательная порка. Причём я, как жертва, должен был стоять и смотреть на экзекуцию.

Вот это уж было совсем ни к чему! Неважные педагоги вышли из моих тверских родственников. Порка, по всем правилам, со спущенными до колен штанами, производилась на том же самом диване, где совращалось дитя. Бедный, бедный Коля! Я-то и не знал, что он совершает что-то дурное.

Жалкий, охваченный ужасом, Коля обнажил свои тощие ягодицы и уныло отвисшие гениталии. Покорно лёг на диван. Добрый дядя Паша взял в крепкую руку коричневый кожаный ремень. Это был урок человеческой жесткости, настоящего зверства. Обыкновенный садизм. 

Дядя Паша сына не жалел. Порол с остервенением, будто хотел запороть его вусмерть. Коля ревел так, что наверняка слышал весь дом. Пытался вскочить и удрать с ложа. Дядя Паша хватал и швырял его худенькое тело обратно, нанося очередной удар. Задница растлителя вспухла багровым синяком.

А что происходило со мной? Нечто невероятное! Я внезапно ощутил мощный приступ наслаждения и злорадства.

Наконец бабушка вмешалась:

— Паша, Паша, да ты же убьёшь его! Не бери грех на душу! Да тебя же посадят!

Она отняла у садиста внука. Коля остался жив.

Я вернулся домой, на Запсковье. А тут новые испытания. В смысле: мы переехали в другой район, в центр города.

Как утверждают педагоги, для ребёнка всякий переезд — маленькая смерть, серьезная психическая травма. Из родной двухкомнатной хрущовки мы переместились в роскошную сталинку, построенную пленными немцами. Правда, пожить в ней счастливо не довелось. Жизнь вдруг обрела иной запах и цвет. Позже выяснилось, что это навсегда.

В день переезда я попрощался с родными стенами, с чуланом, остроумно прозванным народом «тёщиной комнатой», — там хранились мои игрушки. Грузчики таскали вещи, а я взял свои детские фетиши — цветной стеклянный кубик, чёрную монгольскую монету с дыркой, малюсенького фарфорового мишку, белый гладкий камушек — и закопал их во дворе, в любимом укромном месте в кустах, под тополем, где я любил прятаться и мечтать.

Что это было? Вот пишу сейчас, а горло перехватывают спазмы, и живые соленые слёзы капают на клавиатуру. По-видимому, мною двигала наивная надежда, что любимые предметы когда-нибудь, в будущем, вернут меня обратно? Я вернусь и откопаю их, мои игрушки, и тихое счастье растопит взрослое оледеневшее сердце. А может, это было детское предчувствие? Случай объективной интуиции? Символические похороны своего прошлого?

Вещи, среди которых я вырос, были упакованы в гробы коробок и ящиков, и рабочие выносили их из дома в равнодушный грузовик, а я стоял неподалёку и тихо плакал.

Новая квартира мне сразу не понравилась. Это была расселённая убитая коммуналка. И всё в ней было чужим и тревожным. Кухня с одинокой железной раковиной, отсутствие в туалете унитаза, вонь из трубы. Родителям, понятно, предстоял большой ремонт, они были охвачены радостной суетой переезда в более престижную жилплощадь. Папа Миша деловито распоряжался, да и сам таскал шкафы и тумбочки, мать готовила угощение рабочим. А что было делать мне, маленькому встревоженному мальчику с печальными голубыми глазами?

Стало быть, переехали и начали обживать жилплощадь, а я впервые столкнулся с неприятностями на улице. Ватага местных ребятишек вознамерилась поймать новичка и устроить акт инициации, то есть побить. Обычное дело.

Но мне быть битым никак не хотелось, и, завидев малолетнюю шпану, я неизменно пускался в паническое бегство. И как-то мне всё удавалось от них скрыться, что злило и забавляло их ещё сильней. Они с улюлюканьем неслись за мной, пять-шесть малолетних обезьян, а я исполнял древний закон природы: или бей, или беги. И я бежал.

Конечно, можно было вообще не ходить гулять во двор, прятаться от реальности, но папа Миша подначивал:

— Что, Санек, трусишь? Так и будешь вечно прятаться? Мужиком надо быть, а не бабой.

И он показывал свой крепкий рабочий кулак с татуировкой: ВМФ.

Прошёл месяц, и как-то черти меня всё-таки подловили. Отрезали путь к спасительному подъезду, и я вынужден был, задыхаясь от страха, бежать в другую сторону, к сберегательной кассе, и тут понял, что на этот раз мне не уйти.

В первый раз я повернулся к врагу лицом. Мальчишки бежали в азартном и злом предвкушении избиения. На их лицах светилась радость скорой расправы.

Это был чисто инстинктивный поступок. Кусок бордового кирпича, кем-то положенный на бордюр. Я схватил его и бросил. Вот и всё.

Мальчик упал. Значит, я в него попал. Какие у меня были шансы попасть? Да никаких! Я никогда не тренировался в бросании камней на меткость.

Однако это случилось.

Отряд не заметил потери бойца. Они приближались и окружали. Я отступал. Но побить меня им была не судьба. Хотя драться я не умел. Вместо того, чтобы выставит кулаки вперёд, я вдруг засунул правую руку в карман куртки, тогда как левая оставалась свободной.

Почему я произвёл именно этот жест? Неизвестно. Но шпана интерпретировала его по-своему. «У него нож!» — заорал пацан, похожий на цыганенка, и они бросились врассыпную. Путь к спасению был свободен.

Испуганный, я вернулся домой и затих в своей комнате, тревожно глядя в окно. День воскресный, и родители были дома.

Не знаю, сколько прошло времени, полчаса, час? В дверь позвонили. Мать пошла открывать.

Я услышал сначала истерический женский фальцет, потом невероятный визг и толкотню. Мать заорала:

— Миша, здесь что-то... непонятное!

Я выглянул из комнаты.

Мама лежала у стены. Отчим в семейных трусах до колена и в майке-алкоголичке выскочил из кухни. Двое мужиков с топорами шли на него. Баба визжала, как циркулярная пила под бревном.

Папа Миша служил морпехом под Владивостоком. Машиной для убийства. Его учили убивать и выживать. Как-то ночью они с матерью возвращались домой, и какой-то местный дебил спустил на них немецкую овчарку. Собака даже не успела его укусить. Папа Миша задушил её голыми руками.

И здесь реакция его не подвела. Ударом ноги под колено он снёс первого мужика. Я услышал хруст кости. Увернувшись от топора, он правой убрал в нокаут другого, сломав ему челюсть. Хотя вполне мог бы и укокошить, если бы встретил ребром ладони в горло. Позже, когда я подрос, он обучал меня этому приёму. Он называл его: «ломай кадык». Тот мужик, что с ногой, всё-таки попытался дотянуться до топора. Папа Миша ткнул ему пальцем в глаз. Он это умел. Не знаю, сделал ли он в итоге мужика циклопом. Явился наряд милиции и всех повязал. Тётка же визжала и визжала, как будто ее кусками резали на циркулярке, и её визг до сих пор иногда звенит у меня в ушах.

Остальное помню смутно. Помню только, как мать, с помертвевшим лицом, спрашивала меня, бросал ли я кусок кирпича в мальчика?

Я ответил, что да, бросал. Хотя точно не помню.

Она приказала закрыться в комнате и не выходить.

Какие-то обрывки разговора, словно слуховые галлюцинации.

Баба опять визжит, накрывая зычный голос папы Миши:

— И правильно сделал! Что ему оставалось? Он же пацан...

Железная и прочная логика, словно сваренная из труб качель во дворе. Помню, как зимой зачем-то лизнул металл и больно прилип языком. Соседка принесла ковш горячей воды и спасла. Наконец всё утихло, и я заснул.

Утром я долго рассматривал на полу коридора пятна густой человеческой крови. Всматривался в страшные кляксы случайности.

Мать взяла отпуск за свой счёт.

Во вторник с утра я лежал на кровати и читал свежий номер «Весёлых картинок». И вдруг услышал красивую печальную музыку. Во дворе играл оркестр. Я слушал и плакал. Повзрослев, узнал, что музыка называется «траурным маршем Шопена». Мордашки смешных человечков из журнала строили мне свои жуткие гримасы.

Саша, иди кушать, сказала мать. Руки вымыл? Я ничего не ответил. Саш, вкусный получился суп? Радио сайленс. Чай или компот? Тишина. Она взяла меня за подбородок и с тревогой всмотрелась в глаза.

— Отвечай!

Я попытался, но внутри, на уровне гортани, будто возникло некое силовое поле, запрещавшее произносить звуки. Я попытался ещё раз, испугано, с натугой, и услышал собственное мычание: Мммммм....

Так я стал немым. Невнятно мычащим. То есть по-русски — немцем. 

Нюрнбергскому трибуналу по малолетству я не подлежал. Типичный несчастный случай, хотя матери и пришлось потереться по казенным коридорам. Ну, а потом мы вынуждены были уехать. Родители решили разменять не только квартиру, но и город, понимая, что жизни в несчастливом месте нам никакой не будет, и для людей я всегда буду оставаться «тем самым убивцем».

Вот, до сих пор мычу и записываю слова. Оказалось, такие штуки время не лечит. Если бы тот неизвестный убитый мной мальчик вдруг воскрес, то, возможно, вернулся бы голос. А я даже лица мальчишки не запомнил. Интересно, как там его горемычная мама и те бедовые мужики с топорами? Живы ли? Вот папа Миша умер семь лет назад. 

Но унывать не стоит. Моя мать, понятно, постарела, подурнела, пьет горькую, и всё надеется, что я научусь говорить. Бэ... мэ... Ужас, какое уродство! Зачем? Достаточно и писанины в дешевом смартфоне. Вслух я разговариваю только во сне. В этих длинных, подробных, подпольных видениях, которые невозможно запомнить.

Я, впрочем, пытаюсь. Очнувшись, быстро фиксирую ситуации и диалоги. И, конечно, немного привираю. Трах-тарарах об экран ноутбука. Так и застрял несчастным паралитиком в чужой параллельной жизни.

Знакомые стены и вещи вскоре станут ничьими и превратятся в рухлядь, в пыль. А голос... вообще просто шум. Жжжжжж... Ничуть не лучше звука жужжащей мухи, ударившейся в стекло. Шмяк! Так какой смысл напрягать голосовые связки? Если что и останется, так только эти бедные неоновые буквы: а, б, в. Г, д, ж, з. Калэ, мэнэ. Дыр, булл, шит. И так далее, — вплоть до самого ничтожного «я». Жалкие, одинокие сочетания букв. Я улыбаюсь им, как идиот. Как циферблат остановившихся настенных часов. Где-то, когда-то... их, эти бледные слова, кто-то, возможно, и обнаружит. А может, и нет. Да, доктор Индюков? Я ни на что не жалуюсь, доктор.

 

 

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 7
    7
    303

Комментарии

Для того, чтобы оставлять комментарии, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться в системе.