bazooka bazooka 01.05.10 в 10:40

Опыты Гуххеса (на конкурс Секунде)

Зачем люди пишут тексты? Вернее, что их толкает выскабливать собственный мозг, искать точные слова и потом катапультировать написанное в мир?
Первое: у человека есть, что сказать (или он думает, что есть. Этим смысловым оттенком можно пренебречь).
Второе: он надеется (или верит. Или убеждён. Этим опять-таки можно пренебречь), что его опыт (здесь просится вёрткое слово «экспириэнс») важен окружающим.
Третье: пишущий рассчитывает пробить своими текстами корку между собой и миром, а, глядишь - и изменить этот несовершенный мир.

Можно подогнать ещё рассуждений и про жажду известности, денег и прочее-прочее, но это вторично. Мы говорим об идеальном случае, следовательно, первичны именно эти три пункта.

В эссе «Литература и жизнь» можно было бы покалякать о совпадении ожиданий публики и силового поля книжки, о нерве времени и архетипах… - да много о чём.
Но это не эссе.
Это рецензия на тексты Гуххеса. И поэтому, переходя к Гуххесу, скажем про пункт четвёртый – язык.
В голове у пишущего могут роиться самые невероятные ослепительные идеи, пускай он прошёл три войны и две революции, вылюбил десятки женщин разных цветов кожи, мир вылущен им как ядрышко арахиса, он мудр, огнедышащ и страстен, но ему нужен язык.
Язык именно этого времени, именно этих читателей.
Если нет языка («язык», для краткости – это динамика, слог, стиль, лексикон, интонация и т.д.) – то всё, крышка.
Как в старом анекдоте про еврея- заику, которого не взяли телеведущим: «С-ссс-к-ккказ-з-з-зали, ч-ч-что не п-п-пааааадхожу. А-а-а-аантис-с-с-семиты!».
Язык – это чувство времени, слитное дыхание, пальцы под кожей уличной толпы.

У Аркадия Бухова есть прелестный рассказ «Эпоха и стиль», приведу отрывок:
«…Молча возившийся до сих пор с засоренной трубкой актер Плеонтов дунул в это непослушное орудие наслаждения и тихо сказал:
– Ты дурак, Женя. Средний, нередко встречающийся в нашей области тип дурака. Пробовал ли ты хоть раз разговаривать с окружающими на языке другой эпохи?
– Подумаешь, – легкомысленно отпарировал Минтусов, выловив малодержанный окурок.
– Не думай, Женя. Не затрудняй себя непосильной работой, несвойственной твоему организму, – ласково произнес Плеонтов. – Для тебя, как для существа малоразвитого, наглядные впечатления значительно полезнее, чем головные выводы. Хочешь, я тебе опытным путем покажу, что такое язык, несозвучный эпохе?
– Покажи, – упрямо принял вызов Минтусов.
……….
Когда Плеонтов и Минтусов вошли в трамвай, Женя вытянул из кармана двугривенный и протянул его кондуктору.
– Это семнадцатый номер? За двоих.
Плеонтов быстро схватил его за руку и вынул из нее двугривенный.
– Женечка, – укоризненно зашептал он на ухо Минтусову, – прямо не узнаю тебя… Разговаривать с кондуктором трамвая, да еще семнадцатого номера, на таком сухом, прозаическом, ничего не говорящем языке!.. Ты ведешь себя, как частник на именинах… Где же настоящий, сочный, полнозвучный язык нашей древней матушки-Москвы, язык степенных бояр и добрых молодцев, белолицых красавиц, которы…
– Погоди, что ты хочешь делать? – встревоженно посмотрел на него Минтусов.
– А ничего особенного, – небрежно кинул Плеонтов и, низко поклонившись в пояс изумленному кондуктору, заговорил мягким, проникновенным голосом:
– Ах ты гой еси добрый молодец, ты кондуктор-свет, чернобровый мой, ты возьми, орел, наш двугривенный в свои рученьки во могучие, оторви ты нам по билетику, поклонюсь тебе в крепки ноженьки, лобызну тебя в очи ясные…
– Пьяным ездить не разрешается, – неожиданно и сухо оборвал его кондуктор и дернул за ремень, вызвав этим явное сочувствие пассажиров. – Попрошу слазить.
– Я не пил, орел, зелена вина, я не капал в рот брагой пенистой, – заливался Плеонтов, ухватив за рукав бросившегося к выходу Минтусова. – Ты за что, почто угоняешь нас, ты, кондуктор наш, родный батюшка?..
Выпрыгнули Плеонтов и Минтусов, не дожидаясь остановки и не без помощи разъяренного кондуктора и двух пассажиров».

Гуххес в своих поисках точного языка почти материализуется – я слышу его как слышат царапанье мыши под половицей, как тюканье цыплячьего клюва с той стороны скорлупы.
«Много лет назад я шел в то место. У меня было одно решение: в случае чего броситься под колеса красного трамвая. Эти трамваи все – красные и какие-то одинокие. Я казался себе таким беспомощным в тот зимний вечер».
«Запустив руку в карман, я подошел к старику и под стук проезжающего за спиной вагона, читая на снегу его тень, вложил в грязную ладонь все свои деньги».

Совершенно простые, даже как бы примитивные фразы. За этой простотой большая чёрная работа (если я ошибаюсь, и Гуххес пишет легко и сразу с листа – тогда вообще честь ему и хвала).
Конечно, сквозь строчки прочитывается подражательство…нет, не так – сквозь подражательство прочитываются писательские авторитеты Гуххеса и его рывки в сторону от этих авторитетов. Он не хочет писать «как», он хочет писать по-своему. Он недоволен написанным, и правильно недоволен, потому что все его тексты – про самого себя. Слишком много себя, слишком много внимания к себе.
Гуххес отгорожен от мира коркой и сам не знает, хочет ли он пробиваться сквозь неё. Я думаю, именно поэтому он меняет ники и удаляет папки.
Пока он не знает, чего хочет. Зато он знает, что мир жёсток и жесток.
Из текстов Гуххеса поблескивают лимоновские очки – «Я vs Нью-Йорк» - и выпирает жёсткий хемингуэевский подбородок («Я приложу всех, мне похер всё»).
Здесь же протекает разъедающая ироническая долматовщина:
«Год назад между нами завязалась дружба. На выходе из супермаркета разбилась купленная бутылка майонеза. Пакет с продуктами выпал из моей тележки. Как сперма из дырявого презерватива, «Heinz» вытек наружу.
- Фак, - подумал я.
- Fuck! – произнесла вслух тощая веснушчатая американка».

Много чего торчит за строчками Гуххеса, он жёстко растёт в разные стороны, как…как… - не знаю, как что, я не натуралист.
Как верблюжья колючка, допустим.
Возможно, я ошибаюсь, и Гуххес вовсе не читал (или почитал и отбросил) всех этих и ещё других – тогда я ему вдвойне аплодирую. Одно дело – разучивать гаммы по нотам, это обычное ученичество; и совсем другое – наугад выдёргивать звуки и мелодию из шума уличной толпы, завывания поездов метро, из липкого бормотанья мексиканских баров, водосточных труб и ржавых глушителей.
А о чём пишет Гуххес?
Да ни о чём. Нечего там читать.
Или про себя, или про то, как «…какой-то героиновый нарокоман стал кеоксиловым, лежал с множественными гангренами в ГКБ Брюсселя, влюбился ампутированными конечностями в медсестру, завел аптечный бизнес, женился на медсестре, зачал детей, ушел в себя, бросил семью, улетел в Африку, трахал негритянок и умер от СПИДа. В сценарии изображалась вся нелепость человеческой жизни».
Гуххес ищет. Или про себя, любимого до боли и отвратительного самому себе до блевоты, или высосать лихой сюжетец из пальца.
Про Гуххеса нам неинтересно, а от насосанного из тысяч разнообразных пальцев давно изжога.
Не сложился пока у Гуххеса волшебный кристалл, в котором вдруг сама собой вспыхивает история.
История про тебя, но и про мир тоже, и останется только её записать. Записать Гуххес сможет, он почти нашёл язык; он жёсток, но не озлоблен.
И в этот момент пишущий становится писателем, корка чёрствого и жёсткого мира рассыпается и публика восхищённо ревёт.

Гуххес складывает из строчек кристалл, как грузы таскает – честно и до судорог в спине: «…Гуххи недавно надорвал спину. Но превозмогая боль в пояснице и обливаясь потом, доносил «железяки» до драндулета покупателя и молился, чтобы трава в Америке перестала расти или чтобы чаще приобретались трансформаторы малой мощности, они легче».
Давай, Гуххи, я поставил на тебя.
 

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 21
    18
    252