Жизнь худрука (на конкурс)
1
– Дедушка Мороз, а Кощей больше не будет мешать нам встречать Новый год?
– Нет, Кролик, он убежал в черный лес.
– Дедушка, а вдруг он заблудится?
– Нет, Машенька. Он исправится!
Я сидел в кабинете и слушал, как рукоплещет зал. Я показывал там, что-то классическое в современной интерпретации – чайку или вишневый сад, помещенный в атмосферу новогодних каникул. Бред, бред, конечно, но что еще ставить в конце декабря?
Сейчас прибежит Соловьев и попросит выйти на сцену. Я народный артист, меня любит зритель. У меня государственные награды и премии…
Говорят, к славе невозможно привыкнуть. Можно. Скучно. Смертельно.
Когда ты главный режиссер и худрук, твое имя стоит первым на программках, билбордах и афишах, хотя сам ты уже ничего творческого не делаешь, ты даже не занимаешься администрированием. Раз в году утверждаешь репертуар, расставляешь актеров по сетке и периодически появляешься на награждениях, юбилеях и годовщинах, перед выборами, референдумами и другими массовыми представлениями, за которыми обычно происходит снижение качества жизни.
А еще ты можешь внезапно нагрянуть на репетицию и на всех наорать и унизить, ведь артисты мало чем отличаются от обычных людей и не могут без унижений.
Слава – это когда тебя все боятся, тебе все завидуют и восторгаются всем, что бы ты ни вытворял. Потому что ты – символ.
Чтобы стать символом нужно найти свою роль и правильно сыграть ее, причем один раз, ну а потом роль будет играть тебя…
2
Я всегда знал, что так будет, с самого детства. Мне тогда было шесть лет, я ехал с мамой в троллейбусе, возвращались как раз с маскарада. На повороте рога «сохатого» съехали с проводов, стукнулись друг о друга, и троллейбус закоротило. На покрытый коричневым снегом асфальт посыпались желтые искры. На мгновение я ослеп, а затем увидел себя где-то совсем в другом месте.
Я стоял в белом костюме на возвышении, в лицо мне светили огни, а внизу, на маленьких, ровно составленных стульях, сидели взрослые. Они смотрели на меня, широко раскрыв рты. Поначалу я решил, что стал воспитателем взрослой группы детского сада, но потом догадался, что это театр, и не просто театр, а мой личный театр. Как только я это понял, люди понесли мне цветы, большие букеты. Они были очень красивы, но неприятно пахли. Они пахли запахом сварки и жженой резины. Меня затошнило и вырвало на поролоновую спинку троллейбусного сиденья…
Этот сон в той или иной вариации снился мне каждый год до тех пор, пока я не поступил в театральный.
3
Да, я поступил в театральный. С первой попытки, что было абсолютной удачей. Так как я происходил из рабочей семьи, то должен был стать рабочим, в лучшем случае – инженером, то есть нетворческим человеком, который из одного материального объекта создает другой материальный объект: из бревна – стул, из кирпича – дом, из резины – шину. А я взял и каким-то боком проник в мир вымышленный, где из пустоты, из ничего производится нечто: стул, и дом, и колесо, – или в целую вселенную, возникающую непосредственно на сцене и исчезающую сразу после окончания представления. При этом деньги на билеты никто назад не требует.
Так что мне повезло. На том, правда, моя удача надолго меня оставила. Удача – штука не безразмерная, она как надводная шапочка айсберга – малая часть невидимой глыбы, которая скрыта кулисами от незатейливой публики, да и от самих артистов.
Меня определили на курс Владилена Арнольдовича Забулдовского. Он ставил нам голос и сцендвижения, учил чувствовать зал, сцену и перспективу. Он был громок и прям, от него исходил пиратский аромат крепкого алкоголя и трубочного табака.
Маэстро Владилен вводил нас в современную классику. Это были пьесы о сильных правильных людях: «Цемент», «Премия», «Ленин и дети». Мы вживались в архетипы советского человека: совестливого прораба, идейного партработника, беззаветного революционера, – то есть таких людей, которые, как считалось, верили в светлое будущее, таких, каких в наше время уже не существовало. Советский человек в нашем исполнении откровенно не получался, поскольку внушал нам чувство вины и стыда. Поняв, что происходит, маэстро предложил нам испробовать его личный метод – сценический алкоголизм, всесторонней основой которого являлся коньяк. Сто грамм утром, еще сто в обед, вечерних ограничений в употреблении, за исключением финансовых, не существовало. В отсутствии коньяка могли быть использованы любые другие напитки, преимущественно крепкие. Сценический алкоголизм разрешил углубляющиеся противоречия между словом и делом, ролью и исполнителем, репертуаром и жизнью, вернув нам самоуважение. Когда публика чувствовала, что герой слегка пьян, она прощала ему любые безумные реплики, хоть от лица прораба, а хоть и революционера.
С курса Забулдовского нас вышло двадцать два человека. Все как один мы ходили походкой и разговаривали голосом маэстро. Мы прочно вжились в архетипы советских людей, от нас устойчиво пахло спиртным.
Однако пока мы учились, мир вокруг так изменился, что стал антиподом себе, то есть антимиром. Все советское было отменено, в моду вошло все антисоветское. Советские архетипы обрушились, как выеденные термитом столбы. На поверхности руин обосновались новые элиты страны: несуны, спекулянты, мелкие и крупные жулики, шлюхи, бандиты, киллеры и контрабандисты. Идея светлого будущего канула в лету, зато вместе с ней исчезли противоречия: жизнь оказалась тем, чем была всегда – просто борьбой за жизнь.
Театры перестали платить артистам, но поступление в труппу по-прежнему оставалось непростым делом. В столичный театр с нашего курса оформился только один человек – однофамилец и родственник известного художественного руководителя. Другие, в том числе я, надеялись на второй, третий и так далее шанс, поддерживая форму на детских утренниках и свадьбах и зарабатывая на угол и хлеб переноской мешков и коробок.
Такие понятия, как чувство сцены и зала, голос и пластика – постепенно отдалялись от нас, «сценический алкоголизм» все больше приобретал черты бытового пьянства. Мы становились публикой. О кино уже никто не мечтал.
Кино тогда снимали каскадеры, сидящие под крышей бандосов, на деньги заведующих овощными базами и буфетами. Поскольку у каскадеров не задавалось с артикуляцией, в сценариях фильмов практически отсутствовали слова. Суровый герой (благородный бандюк) завоевывал сердце любимой при помощи падения с крыш, прыжков по деревьям, разбития о голову кирпичей и беспорядочной малоточной стрельбы по движущимся мишеням. Он падал и поднимался, тонул и горел и перед самими титрами заваливал в койку главную героиню. Ее обнаженная грудь была обращена в зал.
4
Спасаясь от современного кинематографа, я уехал работать в провинциальный театр, но быстро сбежал оттуда ввиду постоянного присутствия алкоголя и отсутствия публики. Вернувшись, я задумал открыть свою студию, вложился в ремонт подвального помещения частью квартиры, но по окончанию монтажных работ был изгнан арендодателем – человеком с золотыми зубами и револьвером. В подвале предполагаемого театра заработал ресторан жирной кухни.
Вдохнув чадный запах горящего мяса, я понял, что моя театральная, а заодно и вся прочая жизнь закончилась. Одно дело играть слесаря или грузчика, другое дело быть им…
Я занял у соседа бутылку водки, быстро выпил ее и упал на диван в надежде никогда не проснуться, но мой вечный сон был прерван телефонным звонком. Говоривший представился режиссером. Он сказал, что у него есть нестандартный сценарий и ему нужны нестандартные люди, а меня он нашел в картотеке «Ленфильма».
Я не стал задавать вопросов, я только сказал:
- Когда?
- Сейчас, - ответил он.
- Хорошо.
Я поднялся с дивана и вышел на улицу. На мне были старая куртка времен стройотряда, растянутый свитер и рваные джинсы. Если бы было во что, я бы оделся приличней. Я надеялся, мне выдадут реквизит.
Но они (парень, представившийся режиссером, парень, назвавшийся оператором, и еще пара парней, никак не назвавшихся) сами были в рванине, вдобавок от них исходил устойчивый запах маэстро. Я подумал, что съемочное оборудование было ими похищено. Я только подумал, а они взяли и сделали это. Все большие дела начинаются с маленького преступления.
Режиссер сказал:
- Начали.
Оператор навел крупный план, и я попал в кадр. Мятый, драный и с бодуна. Не зная, что говорить и что делать, я сунул в рот сигарету, а она – сырая и от спичек не зажигается.
Я и выругался в сердцах.
- Епсель-моптель! - сказал.
Режиссер махнул рукой:
- Снято.
На том и закончили.
- А кого я играл? – спросил я, когда парни садились в помятый гримваген.
- Мента, - бросил режиссер и закрыл дверь.
Я не поверил. Я уже писал, что в те времена кино снималось мало, а если снималось, то про бандюков. В нашем кино главным героем был мент. Неприкаянный, нищий, голодный, похмельный, как я, как все мы, обитатели этой бедной в прямом и переносном смысле страны.
Сняли эпизод за два дня. Заплатить обещали через неделю. Я прождал месяц и устроился помощником плиточника.
Но однажды, вьюжным февральским вечером я увидел себя по телевизору.
- Епсель-моптель! – сказал мой герой и чуть не заплакал.
И я тоже чуть не заплакал, столько разочарования, отчаяния и досады было в этой полуобсценной фразе.
Я опять занял у соседа ноль семь. Выпил, забылся…
Меня разбудил телефон. Отвечать не хотелось, но он звонил и звонил. Пришлось поднять трубку.
- Михалыч, - сказал я прорабу, потому что моего прораба звали Михалыч. – Извини, я сегодня на работу не выйду. Я вообще больше на эту работу не выйду.
- Какой, на хрен, Михалыч? Ты охренел, ты совсем охренел, старик!
По неистовому, оглушающему сопрано я узнал Соловьева, это был мой сокурсник. Я был должен ему пятьдесят или семьдесят баксов. В любом случае денег у меня не было, поэтому я был лаконичен.
- Совсем, - сказал я.
- Ты не понимаешь, старик! - закричал Соловей. – Это успех! Настоящий успех! О тебе рассказали в «600 секунд», в «Пятом колесе» и «У Набутова». Ты возьмешь меня в кадр?
Так ко мне пришла слава.
5
Нет, не слава, конечно, - известность, но с тех пор мы снимали в неделю по серии. Стандартный сюжет выглядел так: я появлялся на вызове, осматривал место преступления, курил, выдувая в камеру дым, затем шел по следу в ближайший бар, где я выпивал, курил и выпивал до тех пор, пока в баре не оказывался подозреваемый.
- Епсель-моптель, - говорил я, после чего начиналась короткая драка. Иногда постановочная, иногда настоящая.
Моя рваная куртка, драные джинсы, мокрая сигарета стали фирменным знаком. Меня узнавали на улицах, мне улыбались девушки, передо мной тормозили богатые тачки. Селфи со мной не делали лишь потому, что мобилы тогда были без фотокамер, да и самих мобил было мало.
- Епсель-моптель! – кричали мне вслед.
В качестве ответа я обычно вытягивал вверх средний палец.
Меня приглашали играть: выступать в ресторанах, офисах и на дачах. Я не отказывался, за съемки тогда платили, но мало и нерегулярно, совсем как в театре, а в ресторане был налик, плюс выпивка и еда. Я не всегда помнил концовки, зато всегда помнил начало. Я выходил на сцену, безуспешно пытаясь зажечь сигарету, а потом говорил:
- Епсель-мопсель…
И зритель принимался смеяться. Я выдерживал долгую паузу, за которую через виадук проезжает штатный товарный состав, и продолжал:
- Епсель-мопсель.
Публика заходилась ржакой.
Я научился произносить эту фразу всеми возможными интонациями, столько-то оттенков для свадеб, столько-то для юбилеев, столько-то для награждений, столько-то для похорон… на похоронах ведь тоже смеются, начиная с третьего тоста…
За «епсель-мопсель» платили пять сотен, это были хорошие деньги. Фирменная фраза произносилась за концерт раз пятьдесят, то есть по десять баксов за шутку, поскольку шутка была одна, то за штуку. Работал я на износ: не лимитированный алкоголь, жирная пища, случайные женщины. Зато я отдал долги и начал подумывать о собственном автомобиле.
Постепенно гонорары росли, и однажды предложили целых пять «зеленых» кусков. За выступление в бане. Я согласился. Не БДТ и даже не «малый», но тоже с гардеробом и баром, с фойе, то есть со всем, кроме сцены. Вместо сцены бассейн и сауна. Вот и вся разница. Публика поначалу казалась обычной: наколки, цепи, барсетки, широкие плечи, узкие лбы, красные немигающие глаза. Платежеспособная публика.
И принимали меня как обычно. Мне накатили, я выпил, закурил и произнес знаменитую фразу. Смеялись они тоже как все: как люди, которым заранее объяснили, где и когда надо смеяться. Необычной была их одежда, которую я заметил, когда выходил вдохнуть свежего воздуха во время антракта. В гардеробе на распялках висели не привычные кожанки и малиновые пиджаки, а серые кители и каракулевые папахи.
Там же в гардеробе меня и поймал их старший – самый широкий. У них ведь все просто: большие командуют, а маленькие шестерят.
- Слышь, артист, - сказал он, загораживая дорогу. – Устал шутить, да?
- Почему спрашиваете? - насторожился я.
- Устал, вижу, устал. Отдохнуть тебе надо, попариться. - Он схватил меня за запястье. – Давай, иди в сауну… Генерал тебя хочет видеть...
- Зачем? – попытался я вырваться.
- По-мужски подружиться. - Он взял меня за шею и приоткрыл дверь, обитую сосновой вагонкой. - Иди, говорю, не бойся. Это не зона, здесь не запетушат. Если подружишься, пойдешь вместе с нами. В гору. Вместе пойдем, понимаешь меня?
Из проема вырвался густой и тяжелый, обжигающий легкие пар. Больше я ничего не помнил.
Больше суток я находился в объятиях липкого полубредового сна, из которого меня вытащил, причем далеко не сразу, телефонный звонок режиссера.
- Браво, старик! - закричал он в трубу. - Завязывай керосинить, нам дали бабки, большие бабки. Мы начинаем большие съемки!
После первых слов режиссера к горлу подступил ком, а последние я вовсе не слышал – корчился над унитазом.
Но режиссер оказался прав, съемки оказались большими и долгими. Прошло двадцать пять лет, а они еще не закончились. Я купил себе квартиру и дом, и еще один дом, и потом еще и еще. В сериале я дослужился до звания полковника, да и не в сериале тоже. У меня появился театр. Не такой, о котором я когда-то мечтал, но, черт возьми, больше. С генералом я встречался два раз в год – на его профессиональный праздник и в мой.
6
Соловьев, в кадр я его не взял, взял в прислужники, вбежал в кабинет:
- Товарищ художественный руководитель, вас просят!
Подымаюсь из кресла, иду. Коридор от кабинета до подмостков длиной метров сорок, короткое расстояние да долгий путь.
Выхожу под свет, смотрю на публику. И зачем они сюда ходят?
Чехов, Пушкин, Толстой. Что это для них? Просто бренды. Тайд, Ариэель, Бимакс. Они ничего не понимают и ничему не учатся.
- Епсель-мопсель, - говорю я, а зал смеется.
Зал – это тоже толпа, точно такая же, как на базаре, площади или на стадионе, только в вечерних платьях.
Пока кричат «браво» я возвращаюсь в свой кабинет, открываю дверь санузла и поднимаю стульчак. У меня превосходная форма, я пробегаю пять миль и проплываю один километр каждый день, я сижу на средиземноморской диете, и каждый вечер выпиваю бокал красного сухого вина, мне часто говорят, что сейчас я выгляжу лучше, чем двадцать пять лет назад,
Но после криков «браво» меня начинает тошнить.
Каждый раз….