mama0410 ИННА КИМ 13.10.22 в 15:12

ВОЗВРАЩЕНИЕ (начало)

«Историй всего четыре... Вторая, связанная с первой, — о возвращении. Об Улиссе, после десяти лет скитаний по грозным морям и остановок на зачарованных островах приплывшем к родной Итаке, и о северных богах, вслед за уничтожением земли видящих, как она, зеленея и лучась, вновь восстаёт из моря, и находящих в траве шахматные фигуры, которыми сражались накануне… Историй всего четыре. И сколько бы времени нам ни осталось, мы будем пересказывать их — в том или ином виде».

Хорхе Луис Борхес, «Четыре цикла».

«Мы так бедны отвагой и верой, что видим в счастливом конце лишь грубо сфабрикованное потворство массовым вкусам».

Там же.

 

1

Я разожмурил глаза, будто въяве уловив снисходительное хмыканье дочери-подростка (пап, ты серьёзно, «разожмурил»?!).

И мир, ощущаемый как гигантская рыхлая теплота нагретой солнцем зелёно-жёлтой сердцевины ромашки, в которой мои зажмуренные органы чувств беспечно барахтались счастливыми муравьями, взорвался миллионом лепестков.

Я находился в пятнистом от солнца весеннем саду, устроенном как чаир первых землевладельцев Таврики: пирамидальные яблони-синапы, сливы и вишни, гладкокожая алыча и коренастые черешни цвели, обещая близкое изобилие; розовые цветки абрикоса походили на крошечные пионы — и сжатые кулачки младенцев; медовые груши гудели от нетерпеливо лакомящихся шмелей; среди густых облаков цветущих деревьев оранжевым закатом пылала айва, диковинные бабочки соцветий конского каштана (эскулуса) тянули вверх длинные щекотные усики; колючий голый тёрн, ещё без листьев, словно кто-то обмазал белой краской; кисти винограда были обсыпаны твёрдыми горошинами завязи и мелким цветочным пухом; с головокружительного грецкого ореха свисали жирные зелёные гусеницы серёжек.

И только кизил уже отцвёл и теперь блестел толстокожими продолговатыми ягодами под выгнувшимися кошачьими спинками полосатых листьев, которые так и тянуло погладить.

Но шевелиться было лень. Я лежал на земле, на пахнущем запертым солнечным чердаком клочковатом от сбитой древней ваты расстеленном одеяле, в тени чинара, зеленовато-серого и будто чешуйчатого, распростёршего резные зелёные крылья: он был как дракон.

Рядом лежала раскрытая книга — гомеровская «Одиссея»; шевелимые прозрачным тёплым дрожанием весеннего воздуха страницы дремотно нашептывали: «Ты видел многих воинов, гибнущих в поединке или в битве, но никогда не видел, чтобы воины погибли так, как мы, за чашей вина, перед заполненными яствами столами в зале с залитым нашей кровью полом. В моих ушах ещё звенел предсмертный крик Кассандры. Клитемнестра бросила её тело поверх моего. Я ещё пытался воздеть к ней руки, но они уже не поднимались. В этот момент я умер».

Невероятный сад явно не соответствовал печали момента, взрывая органы чувств ликующими запахами и звуками, осторожной теплотой воздуха и лепестков, щекоткой садящихся на голую руку насекомых: обиженная жалоба Агамемнона, повстречавшего в царстве теней нежданного товарища по девятилетней осаде Илиона, таяла под вечерним солнцем, как неприкаянная душа.

Таяла-таяла и окончательно испарилась, когда надо мною склонилось бело-розовое заботливое лицо Клары Карловны (хозяйки сада-чаира). Я снимал прохладную белёную дачу, построенную во второй половине XX века её отцом, бывшим военнопленным немцем Карлом: когда распустили по домам его родичей, искупавших вину восстановлением Севастополя, он остался — из-за русской девушки; позже она стала матерью бело-розовой Клары.

Рассказывая этот сентиментальный семейный миф — скорее, полувымышленный, хозяйка с видимым удовольствием напирала на голубые глаза и губную гармошку, однажды протянутое прозрачное от солнечного сока яблоко и нерассуждающую невозможную первую любовь, непрощённую соседями, скорбящими над похоронками войны.

Но время — уникальная эластичная резинка, которая от постоянного использования становится только мягче и удобнее, — без страсти и следа стирает тёплое дыхание людей, все мысли, чувства и желания. Это ощущаешь так же остро, как порезаться краем высокой осоки. Немецкий юноша-Парис и русская девочка-Елена, брошенные в объятия друг друга неотвратимой судьбой — главной героиней головокружительно-отчётливого мира Гомера и Еврипида, и все, кто осуждал и ненавидел немыслимых влюблённых, — умерли. О чём они мечтали? Кого любили? Почему плакали? Зачем возделывали свои сады?

Беспомощные, послушные, испуганные человеческие фигурки, утомлённые печальной каждодневностью жизни, уже давно пережёванной землёй, когда-то жили на ней и любили, радуясь рождению первенцев и урожаю, солнцу и морю, а однажды просто перестали быть. И ничего не осталось. Только найденные мною на чердаке старые заколдованные снимки в неподъёмных бархатных альбомах, где время словно остановилось, ещё сильнее подчёркивая свою мимолётную хрупкость: строгая чёрно-белая девушка с перекинутой на ситцевую грудь косой; парень с губной гармошкой; круглощёкая девочка на деревянной лошадке-качалке.

Да дом и сад: весенне-солнечные, отчии, которые я снимаю у Клары Карловны. Она сдаёт невероятные здешние закаты под дачу приезжим, а сама живёт у невестки с внуками.

Заветный адресок голубоглазой старушки мне пожертвовали друзья — молодая семейная пара художников. Они пейзажисты, и регулярно пополняют вычерпанные запасы хорошо продаваемых видов заповедного Фиолента (Божьей страны), пользуясь гостеприимством хозяйки. В этот раз они собрались в Грецию, кажется, на остров Иос, где в VIII веке до нашей эры произошла мифическая смерть автора «Одиссеи», а чудесную Клару Карловну уступили старшему товарищу, мечтавшему сбежать из беспросветной Москвы — от редакционных неурядиц, хмыканья дочери и язвительных глаз влюблённой (в кого-то) жены, — куда подальше, на край света, где есть небо и можно снова научиться дышать.

Хозяйка принесла мне на ужин рыбы — золотой от жареной муки с солью — и медово-оранжевого айвового варенья: тягучего, как древнегреческие трагедии. Оставив недоперечитанного Гомера под чуткой стражей дремлющего дракона-чинара, я выпил чая в словоохотливой компании Клары Карловны и, как вчера, позавчера и завтра, отправился гулять с растущим в груди и горле ощущением бесцельного детского счастья.

Разнеженная кошка — огромный жёлто-полосатый тигр Таврики — грелась в бархатистом предзакатном солнце. Вечер ерошил её разноцветную шкуру: тёмные кожистые листья дуба и зазубренные — граба; жёлтые и фиолетовые высунутые языки прилежно цепляющихся за скалы крокусов; шершавый можжевельник, кустики пырея скифского, маки, стыдливый бурачок-аллисум.

Внизу голубело море — Понт Аксинский. С высоты стоэтажных обрывов оно было таким завораживающе прозрачным, что перехватывало дыхание: в невероятной глубине серебрился пульсирующий косяк рыб, безымянно оплывающий нацеленную стрелу Парфениума.

Насколько я помнил, лук и стрелы были любимым оружием Артемиды, а значит — наверняка — и её таврской копии-Девы. Храм богинь (одной из двух либо обеих) находился где-то в этих местах, как об этом свидетельствовали немецкий энциклопедист Пётр Симон Паллас и великий русский пиит Александр Пушкин. Первый, путешествуя, нашёл здесь обрывы стен, сориентированных по сторонам света, а второй сообщал друзьям о будто бы увиденных им баснословных развалинах. Но на границе эр, в империи, давшей новые имена старым богам, жил поэт (Овидий), подробно описавший таврский храм: опирающийся на огромные колонны, с высокою лестницей и красным от крови жертвенником. Там ниспосланному небом кумиру — изображению Девы — прислуживала жрица (или это жрица-дева была однажды исторгнута на здешнюю землю то ли с небес, то ли ещё каким-то диковинным способом).

Я шёл по трепещущему маками рассыпчато-жёлтому краю обрывающихся в море скал — бывших древнейшим вулканом. Тогда в здешнем небе парили драконы-птеродактили, а берега и воды были неузнаваемыми. Но пришло время первых птиц: вулкан уснул, чтобы умереть, не проснувшись, — и разрушился до мыса с застывшими потоками лавы и причудливо-тигриными полосами туфа на ощетинившихся каменными иглами склонах. Однажды до нашей эры сюда пришли люди — и построили храм Девы на обрыве.

Ноги сами вынесли меня к останкам бетонного дота времён войны, откуда окоём заката полыхал от западного берега Гераклейского полуострова до Херсонесского маяка в Севастополе, нанизывая на свою тонко-длинную нитку сердолик, халцедон и яшму сверкающих от солнца мысов Сфинкс, Лермонтова, Броневой и Виноградный: я привычно вздохнул, любуясь, — и вдруг вздрогнул. На краю скалы, спиной ко мне, стояла девушка — вырезанная из черноты беззащитная и пугающая фигурка: острые крылышки лопаток, лёгкое облако волос.

Поднялся ветер, играя растрёпанным чёрным облаком в оранжевом небе; девушка обернулась, нетерпеливо убирая волосы от лица. Её глаза — большие и внимательные, бархатно-грустные — вопросительно и неуверенно посмотрели на меня.

Сердце влажно трепыхнулось пойманной задыхающейся рыбиной: незнакомка была — или казалась из-за разлившегося айвовым цветом заката — совсем молоденькой, не старше моей Женьки (дочери).


2

Тем летом мы были невероятно, потрясающе счастливы: жена ждала Женьку, и я умилялся каждому её беременному капризу. Никогда она не была красивее: шальной от любви и предвкушаемого отцовства, я не мог наглядеться на её округлившееся, с носом-уточкой, сияющеглазое лицо, нацеловать круглый прохладный живот, где сосала крохотный большой палец наша дочка (я видел это на узи).

Я взял отпуск в редакции и перевёз жену в тереховский дом — пустовавший после смерти отца. Она где-то прочла, что от естественных в её положении недомоганий отвлекают карточные игры, — и мы все нескончаемые летние вечера играли в дурака. Обычно я поддавался, чтобы увидеть ликующую детскую радость на розовом от азарта круглом личике, но тут жена сама меня разделала, как грецкий орех, — и чуть в ладоши не хлопала, подшучивая над моим проигрышем.

Колеблемая тёплым вечерним воздухом полупрозрачная капроновая штора облепляла высокий стеклянный кувшин с ромашками: я нарвал их у соседнего забора, когда набирал из древней деревенской колонки ледяную сладковатую воду, — и в зелёно-жёлтых рыхлых ромашковых сердцевинах ещё барахтались запутавшиеся муравьи.

Собирая карты, я обнаружил, что колода не полная; недостающие валеты и дамы оказались под девятимесячным животом жены, и мы так хохотали, что у неё отошли воды: в эту ночь и родилась Женька. Я был рядом, и когда жену выгибали схватки, она колотила меня (куда доставала) острым злым кулачком. А через несколько часов её жалкого страдания пожилая запыхавшаяся акушерка передала мне пелёнку с дочерью, и я носил наше счастье по родильному залу, не замечая усталой бессонницы хлопотливой ночи.

Я чувствовал вину — и жена меня винила: из-за давних случайных абортов — мы встречались с шестнадцати лет — она долго не могла забеременеть. Лечилась и ездила по каким-то бабкам, но ничего не помогало, так что мы отчаялись. А тут — Женька!

Помню её просвечивающие розовым кулачки, туманный младенческий взгляд, улыбку; её запах — чего-то сладкого и тёплого, невозможно родного. Тая, я прижимал её к себе: маленькие мягкие ножки не доставали мне и до пояса. Ехал из редакции домой и взлетал на пятый этаж, принимая в соскучившиеся отцовские объятия пружинящую колёсами китайскую коляску. Мы катались на ближайшем бульваре до чернильной темноты, из которой выныривали золотые рыбки чужих равнодушных окошек, — чтобы дать жене передышку; я жевал купленный мимоходом холодный беляш и любовался невыразимой безмятежностью спящей дочери; зажигались первые фонари, и в ставших бездонными лужах блестели глянцевые пятнисто-жёлтые тополиные листья; пахло осенью. 

Наша жизнь с женой разлаживалась исподтишка, — и я снова ощущал себя виноватым: работа — как ненасытная надоедливая любовница, которую никак не осмелишься бросить, — забирала все мои чувства, заботу, время, и сначала жена протестовала, но незаметно мы перестали даже ссориться; возвращаясь домой, я послушно чмокал её куда-то в подставленную надушенную шею, а она не отрывалась от зеркала, собираясь к подруге, в театр, на выставку, бог знает куда. Облегчённо выслушав дверной хлопок, я наливал в стакан на три пальца виски — мою привычную отдушину после долгого нервотрёпного дня.

Иногда жена звонила около полуночи и говорила, что переночует у Оли, а я и знать не знал, кто это такая: у нас уже давно всё было разным — друзья, увлечения, разговоры. Единственное, что продолжало (непонятно зачем) соединять её и меня: наша дочь Женька.

Ростом она стала на полголовы выше жены, а мне до подбородка; перекрасила длинную чёлку в бирюзовый цвет; проколола нос; ходила в каких-то невообразимых одёжках и закрывала переписку на телефоне, когда я или жена заглядывали к ней в комнату. Но она по-прежнему была моей любимой маленькой девочкой: вставала на цыпочки и по-девчоночьи тепло и невесомо меня обнимала, защекотав лёгкими волосами, чему-то улыбаясь; мы любили, устроившись на диване, вместе смотреть какой-нибудь немудрённый фильм; выбирались зимой вдвоём в Терехово — я прогревал отцовский дом, а Женька каталась верхом на тереховских лошадках-лакомках, уморительно требующих обязательной выдачи сахара. 

Но однажды мою Женьку как подменили: я не узнавал ласковую папину лапочку-дочку в большеглазом и длинноногом, презрительно фыркающем существе. Будто неодолимая сила в одночасье перенесла её в чужедальние земли, а взамен ехидно ухмыляющиеся небеса подсунули мне непонятно кого.

К этому времени мы с женой были чужими людьми, каждый по-своему переживая подступающее старение: я не вылезал из командировок и периодически просыпался в постелях случайных подружек; она завела любовника. Но почему-то жена всё ещё на меня обижалась, обвиняя в высокомерии и неуступчивости, из-за которых я якобы испортил её жизнь, — и даже в гибели наших нерождённых детей.

Нет, мы не ссорились: она произносила свои речи тихо и отчётливо — как капает сводящий с ума кран — и смотрела на меня холодными язвительными глазами. Женька отсиживалась у себя в комнате — та превратилась в таинственный храм, напичканный купленными на мои деньги гаджетами, куда отцу было запрещено входить под страхом неминуемого дочернего гнева.

Дела в редакции тоже шли не очень. Не удивительно, что я сбежал из пасмурной и промозглой весенней Москвы.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 4
    3
    113

Комментарии

Для того, чтобы оставлять комментарии, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться в системе.