«S.A.» (на конкурс)
Посвящается моим котам,
сэру Гарфилду I Великолепному
и мистеру Васеньке «Пушистые штаны»
I
Он еще раз провел пальцем по полке, чистый след четко проследовал за ним. Все-таки так давно его не было дома… Во всем огромном здании особняка он выбрал всего лишь одну комнату, где покоились его книги, диски и отглаженные рубашки.
Он вообще много чего знал. Читал по книге в неделю, пестро расчерчивая листки карандашом и выписывая цитаты. Но делал он это не для того, чтобы блеснуть остроумием на приеме или охмурить подвыпившую дурочку. Зачем ему были нужны схоластические громады в черепной коробке, он не знал и сам. Просто хранил миллионы символов, образов и запахов в своем сознании и редко, чрезвычайно редко, ими делился. Говорить ему особо было не с кем и не за чем, а дурочки и так его обожали. Хотя не только они. Его обожали все, кто проводил с ним хотя бы пару минут.
Он был невысок ростом, но от того не был мелок, напротив, производил впечатление гиганта, давя тяжестью на плечи окружающих. Глаза его, голубые, некогда пропитанные солнцем, теперь заиндевели, словно замораживая тайну внутри. Он был непримечателен, пока молчал. Вы не заметили бы его на улице. Но вот размыкаются уста, и слушатель уже жаждет извлечь солнце из его глаз, познать сокровенную тайну. И всем окружающим, так интересно было узнать секрет, постичь его суть. Герой наш, забавляясь, давал такую возможность, но лишь возможность.
Он лег на свою кровать, укрытую черным шелковым покрывалом, и показался на ней совсем уж бело – бесцветным, только волосы, медово – белесые, с рыжинкой, горели на подушке. Он взял томик в бежевом картонном переплете и напряженно вглядывался в листы, сморщился, перевернул страницу, повторил ритуал и выбросил книгу в открытое окно.
- Плебейская чушь, - шепнул он, болезненно сморщившись. Не любил он, когда бумагу тратят на глупые вещи.
Он трепетно относился к увековечиванию. Вечность из ее невозможности была так страстно притягательна, что он сам вынужден был назначить себя хранителем вечного и убийцей притягательного. Как Богам, он поклонялся творцам, ибо лишь творец мог жить вечно. История, говорящая сухим языком статистики, не привлекала его, он считал ее ошибочной безделицей, но история, прочувствованная и пережитая вновь, а после вылитая на холсты, нотные тетради, глину, бумагу, струны – вот настоящая живая и вечная стихия.
Любое творение нуждается в понимании и осознании. Любое произведение творится создателем и зрителем. Только после внутренней работы второго можно объявлять завершение работы, которая тут же возобновится с новым зрителем. Мы живём в мире незавершённых шедевров, и искусство нашего мира не есть его произведения, а есть бесконечная работа над ними. Быть может, шедевр - это то и есть, что никогда не будет завершено, поскольку все новые и новые поколения людей снова и снова обращаются к работе с ними, нуждаются в ней, горят ею. Завершенная работа мертва, она, слово прожеванная жевательная резинка, оставленная застревать в горле городских птиц. Отработанная, сплюнутая и забытая. Гениальность творения всегда кроется в ее незавершенности, которая для него, стала воротами в вечность. Гениальность в изъяне, барочной жемчужине, которой он, оттачиваясь песками времени, и стал сам.
- Господи! Хозяин вернулся, - засуетился садовник и, подняв книгу, кинулся по ступеням в дом.
И началась суета. Целая армия служащих металась по дому, протирая и без того кристально чистые полки, статуэтки и прочее - прочее, вымывая снова натертый воском паркет, готовя ужин, состоящий из любимых блюд хозяина.
- Он появляется так неожиданно всегда, - шепнула девушка в фирменной серой униформе.
- Тихо и быстро, - недовольно шепнула в ответ экономка.
Четверть часа, и дом сиял. Все комнаты блистали так, словно были готовы принять в свое объятья членов королевской семьи, все, кроме одной. Комнаты хозяина, в которой никто и никогда ни разу не был, кроме его самого.
Главный повар торопился, не жалея пальцев, ведь хозяин всегда ужинает в семь. Не любил он, когда что – то нарушает его график. Размеренная хаотичность жизни носила его по волнам событий и времени, делая их незаметными. Он был сумбурен и точен, открыто закрыт и безобразно прекрасен. И это нравилось всем и только поэтому и раздражало его.
После ужина он любил побродить по пляжу, который тянулся от его дома. В темноте, когда море уже черное, он растворялся и дышал. Песок холодил обнаженные его ступни и смешно забивался между пальцами. Единственное, чего он боялся в жизни - щекотка. Он любил тишину и одиночество, но более одинок был среди толпы людей, поэтому частенько ездил в город, в какой – нибудь клуб. Максимум эмоций в такие вечера – циничная улыбка. Девушки так любят такие улыбки. И он пользовался этим, несомненно. Никто не жаловался. Да и было бы кому.
В этот вечер он остался дома, отключив телефон и засунув ноутбук под кровать. Сидел с закрытыми глазами и говорил с собой. Ему никогда ни было скучно. С самим собой. Лучший собеседник – собственное сознание. В его глубинах отражался мир подобно ницшеанской бездне и там, на стыке, когда бездна смотрела в мир, а мир – в бездну, рождался он таким, каким хотел быть сегодня. В свой первый вечер дома он поспорил с собою, все не мог решить, как дальше себя вести. И вот, уставши от пересудов внутри, лег спать. Выключал он себя мгновенно.
За что он не любил утро, так это за его настойчивость, когда солнечные лучи как – то незримо проникают даже через самые глухо задернутые занавеси. Он чувствовал солнце как чуждую стихию подсознательно и просыпался готовый к сражению. Порою, он и сам думал, что он – утро, заря новой эпохи, ибо настойчивости, въедливости и раздражающей силы ему было не занимать. Он встал, взъерошив волосы, сладко потянулся, прослушав хруст в костях, и приоткрыл дверь. За нею, как всегда, стоял столик, на котором была стопка почты, стакан грейпфрутового сока и круассаны с ежевичным джемом. Но ему не хотелось есть. Он быстро высунулся в коридор, схватил конверты и захлопнул дверь. Звук раскатился по всему дому.
- Не в духе, - заметила напряженно экономка.
Он заправил кровать и улегся сверху с канцелярским ножом в руке. Его руки стали ловко вскрывать конверт за конвертом, погружая его в чтение. Миллионы слов потянулись перед глазами, десятки почерков, листы дорогой бумаги, листочки, вырванные наспех из дешевых блокнотов, сухие пергаменты с латынью и кокетливая, надушенная легким ароматом вязь. Любил он все же письма. Было в них что – то устаревшее, что – то теплое, чего не вложишь в е – mail. Вот почерк стал – торопливее, она волновалась, а вот даже пятнышки слез… Буквы первой странички отпечатались на другой – слова давались тяжело, а вот и вовсе царапинки ногтя…. Она так долго думала над словами. Он переписывался с людьми со всего света, говорил о миллионах вещей, в то время как прислуге редко могло посчастливиться слышать его бархатный голос. Если бы змеи умели говорить на человеческом языке, то они именно таким голосом заманивали бы мышек перед тем, как убить. А девушки так любят эти нотки в голосе. А он… В прочем, ему было все равно, что они там любили, главное, чтоб они любили его. В этом нуждаться не приходилось.
В два часа пополудни он все же поднялся с постели и, натянув джинсы, толстовку и кеды, выскользнул через черный ход. Он гнал по набережной на своей новой машине. Любил он новые машины. И музыку. Громкую, чтоб перебивала ветер из открытых окон. Абсолютно подростковое понимание свободы, очень наивное: гнать вперед, не думая о пункте назначения, наплевав на опасность, наплевав на правила и цели. Дорога давно стала для него метафорой жизни. Слишком длинная дорога с пробками в испепеляюще жаркий день. А он хотел лететь, быстро – быстро и высоко – высоко.
Он набрал уже скорость и стал прикрывать глаза, как увидел ее. Девушка в белоснежном платье, словно впитавшая само солнце, стояла на обочине, пытаясь совладать с волосами, которыми вовсю играл ветер. Он развернулся и, подъехав к ней, просто улыбнулся, прямо глядя в глаза. Через пару секунд она пыталась совладать с со своими волосами в его машине.
Вернулся он к ужину, уставший и довольный. Хотя нет, доволен он не был никогда. Удовлетворенный. Скорее то слово. Он сидел с бокалом перед ноутбуком и просматривал новостной портал города. Все заголовки кричали о мертвом теле, найденном на пляже, и подкреплялись фото девушки в белом платье, которое пропитывала кровь. Волосы ее лежали покойно.
- Грустно, - тихо заметил он, отхлебнув вина.
Следующее утро он встречал в самолете, распаковывая очередную стопку писем, однако скоро заснул и открыл глаза лишь тогда, когда его встречал с распростертыми объятиями Киото. Единственное место в мире, которое он называл своим домом, несмотря на то, что дома у него там не было. За то был привычный номер в отеле и десятки чайных домиков. А еще был его учитель, единственный в мире человек, которого он звал своей семьей, несмотря на то, что семьи у него не было.
Душ, чай и долгий пеший путь к дому наверху. Чай, меч и старый его сенсей. Он поведает ему обо всем, а потом собьет ладони в кровь, придет обратно и рухнет в постель уставший и счастливый. Да, именно счастливый.
II
Дзихико обожала ханами. Эти благословенные дни, когда японцы высыпают на улицы, а туристы со всего мира спешат к ним присоединиться, дабы полюбоваться цветением сливы, а затем уже и сакуры. Тогда ее родной Киото тонет в великолепных розовато – белых цветах и тончайшем аромате. Правда девушка все это знает лишь по рассказам своей младшей сестренки Минеко, ведь Дзихико слепа.
Шестнадцать лет назад ханами также захлестнул Киото, как и сейчас. Пахло сливой и сакурой, солнце пригревало, туристы улыбались. Разница была простая: тогда приезжих было меньше. Разница была пронзительная: были живы все, кого любила Дзихико. Ее отец ходил постоянно в галстуке, а мама пахла каким – то сладким запахом. Этих таких простых воспоминаний вполне хватало, чтобы теперь заполнить замершие глаза слезами.
Родители торопились, отец должен был отвезти каких – то важных людей посмотреть на цветы вишни, мама постоянно поправляла прическу, чем больше ее портила. Каждый раз, когда непослушный тугой локон, выпадал из высокого пучка, Дзихико громка хохотала. Мать, ни капли не сердясь, бросалась к ней шуточным упреком:
- Ты смеешься над мамой? Как можно смеяться над мамой, а?
И принималась ее щекотать, от чего волосы каскадом падали по всей ее спине, а сама Дзихико заливалась еще более пронзительным смехом. Смолкала она мгновенно, когда из соседней комнаты за бумажной ширмой доносилось бульканье и сопенье. Там спала ее новорожденная сестра. Таинство рождения было совершенно непонятным для такой маленькой девочке, но она подсознательно ощущала, что это нечто божественное и особенное, словно выделилась часть ее родителей и оформилась в отдельное существо с розовыми щеками и пухлыми ручками. Поэтому Дзихико моментально и всем сердцем полюбила сестру всем сердцем, как любила отца и мать. Моментально она ощутила себя важной и взрослой, несущей ответственность, значимой и сильной. Она смотрела в глаза Минеко и не могла оторвать от них своих глаз. Минеко, чувствуя на себе прицельный взгляд, сразу беззубо заулыбалась и чуть подвигала руками.
В тот дивный, пропитанный ароматами вечер родители девочек, оставив их на тетю, ушли, чтобы больше никогда не вернуться. Дзихико совершенно не помнила, как ей сообщили о мокрой мостовой, об ослепляющих вспышках праздника, о торопящем отца важном человеке. Она помнила только согбенную вмиг состарившуюся тетю и слова, словно ветер в ветвях. Груз скорби и ответственности с двойной силой надавил на плечи Дзихико, наложив наметки будущих морщинок, но тогда этого никто не заметил.
Прощаясь с родителями, девочка по – взрослому распорядилась заменить галстук отца и поправила непокорную прядь в последней прическе матери. Стоило ей отнять ручонку, прядь выбилась вновь, но Дзихико не смеялась. Она больше вообще никогда не смеялась, словно вся ее радость, все ее детство были погребены вместе с самыми дорогими людьми в ее еще такой маленькой, но уже такой сложной жизни.
В ночь после похорон Дзихико сидела на постели родителей, поджав ноги. Она решительно старалась не дышать, не дышать, чтобы умереть и тоже лежать такой торжественной и прекрасной, как мать. Тетя суетилась на кухне, переговариваясь с кем – то по телефону о трагедии, переезде и бедных девочках. Затем вышла в магазин, поручив Дзихико заботу о сестре, но девочка не слышала ее. Снова и снова малышка вдыхала воздух, выпуская его из себя прерывистыми струйками и словно запирала свою грудную клетку, не желая делать вдох, но каждый раз рефлекторно вдыхала. Голова кружилась, щеки то краснели, то белели. Девочка, словно закутанная в пелену отчаяния, все слышала писк со стороны, неприятный сдавленный звук разрывал ее уединение и сердце. Разлепив глаза, Дзихико поднялась с постели и выглянула в коридор. Сквозь раскрытую ширму она увидела, как красные маленькие ручки безуспешно цеплялись за воздух. Чем громче был плач, тем выше поднимались ручонки, словно пламя, поддерживаемое огнем, ее маленькая сестра криком пыталась выпорхнуть из кроватки.
Дзихико перегнулась через бортик и взяла в руки вопящего покрасневшего ребенка. Минеко горела. И в друг в сердце старшей сестры так больно родилось чувство стыда и утраты.
- Ведь у тебя никого нет кроме меня, - шепнула она прямо в маленькое ушло, - никого, понимаешь?
И горькие слезы застлали ее маленькие щеки. Она держала сестру, как рыцарь – храмовник держал бы Грааль. Весь мир словно сосредоточился под ее ступнями, вся Вселенная сошлась под пятками, не оставив вокруг ничего. Как она раньше не поняла этого простого чувства ответственности, ведь она теперь для Минеко и сестра, и мать, и отец. Осознание яркой молнией пронзило душу девочки, и она, рыдая и прижимая к себе сестру, опустилась на колени. Минеко, словно чувствуя важность происходящего, покорно замолчала, своими затуманенными глазками таращась в глаза сестры.
- Все будет хорошо, Минеко, слышишь? Все будет хорошо.
III
Он брел по тропинке, заросшей какими – то цветами, издающими тошнотно – сладкий аромат. Ростки уже завоевывали плиты, которыми была выложена тропка, и медленно их уничтожали. Атмосфера запустения и гибели пронизывала каждую молекулу на его пути, но он не сдавался, и уже через сотню шагов на возвышении показался старый особняк. Полуразрушенные шпили впивались в мягкое чрево небес и темнели на сероватом фоне туч, а окна зияли просветами среди громадного черного организма дома. Он достиг ступеней, когда - то белоснежных, и смело распахнул входную дверь. В лицо его пахнуло плесенью, и он сморщился, заметив на своих ладонях грязь.
- Мам, я дома… - вымученно буркнул он, но не дождался ответа.
Он стоял посреди пропахшей плесенью гостиной с местами выбитыми окнами. Осколки стекол покоились теперь на прогнившем ковре и тускло мерцали, как и его разбитые вдребезги надежды. Всего лишь грязь под стопой идущего… Он развернулся и вышел, сам не зная, зачем приходил.
Его старый дивный дом, его душа, отчаянно гнил и уже не взывал о помощи. После того, как он последний раз был «дома», луна несчетное количество раз всходила и проваливала восвояси. Он сел на ступени и закрыл глаза. Вот бы сейчас войти и почувствовать запах черники и тепла. Успеть к завтраку, что так любила его мать, подцепить на бегу свою сестренку и перевернуть ее в воздухе, упиваясь ее веселым визгом. Вот бы подняться по ступеням на второй этаж и, проходя мимо комнаты младшего брата, услышать его несвязное бормотание над книгой, а затем, повернув направо, подняться по винтовой лестнице в кабинет отца, где он вальяжно, наверняка, расхаживает, почитывая вслух и репетируя свою лекцию. Вот бы сейчас. Но «сейчас» было наполнено карканьем ворон и запахом смерти и сырости. Столько лет он мечтал прийти домой, так долго мучился этим, что превратил путь в навязчивую идею поиска дома, и, чем больше он искал, тем меньше была вероятность обрести желаемое.
В ту ночь он исходил весь двор, но так и не вошел больше внутрь. Он слышал стоны дома, его предсмертные хрипы, его гниение и пустоту. Он нервничал и все не мог войти, в итоге разозлившись. Единственное любимое им место в прошлом теперь стало ненавистным в настоящем, но более всего он ненавидел тихое местечко за домом, их старый прудик, где потонуло все счастье и все будущее. С тех самых пор он не пересекал ворот заднего двора и даже не смотрел в ту сторону. И это дико раздражало его, ибо напоминало ему о человеческом и слабом, о том, что в нем еще теплилось.
- Прощай, Лилит…- шепнул.
Так когда – то звали женщину, породившую его.
Идти спать было совершенно невозможно. Обогнув набережную, он снова увидел дом с другой стороны и болезненно сморщился. Несмотря на любовь к пешим прогулкам, он поймал такси и доехал до первого бара, где и решил оставить свое сердце, душу и все содержимое бумажника.
Третий стакан чистого виски (никакой колы, льда, лимона во избежание полутонов вкуса и ощущения) он осушил также как предыдущие. Залпом. Компания у бильярдного стола выразительно на него смотрела, и он уже начинал понимать почему. Девушка. Это была какая – то девушка, очень напоминавшая самого крупного парня с кием. Вероятно, сестра, кузина. Вероятно, сейчас к нему подойдут. И правильно. Если бы кто – то обидел его сестренку, он бы вырвал сердце наглеца одной рукой. Но об этом беспокоиться не стоило, вырывать было уже нечего, и он спокойно кивнул бармену, требуя новую порцию.
Рядом колокольчиком хохотала прозрачная блондинка, худенькая до жалости и абсолютно невыразительная, но с забавными огромными голубыми глазами. Хохотала нарочито в его сторону, а он, так любящий подыгрывать дурочкам, сразу позабыл и о парне с кием, и о его, скорее всего, сестре. Кивком головы он наполнил свой стакан и отправил бокал для нее. Оставалось лишь надменно отвернуться и досчитать до пяти. На «пять» он сделал особый акцент, пропитывая язык виски для большего опьянения, и резко развернулся. Она стояла прямо перед ним. Так просто, что даже скучно. Слишком скучно было так жить. Он представил множество поз, слов и слез, представил триумф власти над ней, но не почувствовал ни желания, ни предвкушения. С этим новым ощущением он презрительно развернулся, снова кивнув бармену, чем вызвал восклик удивления и возмущения у девушки, и это был самый приятный коктейль.
Изрядно пьяным он вышел на улицу, небо встречало его алым перламутром. Рассвет он ненавидел, буквально ненавидел всей душой, самой лютой ненавистью. Полутона раздражали его, окончание ночи раздражало его, смена времени раздражала его. Он снова весь обратился в раздражение и скуку.
Мелкий дождь упрямо нанизывался на его светлые пряди, видно последнее, что осталось в нем светлым, и тут он увидел его. Огромного грязного рыжего кота. Тот поймал мышь и явно радовался добыче, но не ел ее. Гигант гонял ее по грязным лужам, то отпуская, то прижимая когтями. Мышь отчаянно пищала, но это только раззадоривало охотника, еще около десяти минут продолжалось действо, после чего мышь все же упала. На серой мокрой слипшейся шерстке отчетливо была видна кровь. Кот же, вопреки ожиданиям, гордо направился в сторону.
- Я бы тоже не стал ее есть. Зачем потреблять то, чем ты уже наигрался? – пьяно пробормотал он и бросился догонять пушистого убийцу.
Дворецкий охнул, когда встал встречать хозяин и увидел рядом с ним гордо шествующего кота. Свободолюбивое существо отказывалось сидеть на руках. Кот вольно шествовал рядом, словно так оно и должно быть, словно они всегда предназначались друг другу и были связаны незримой связью. И вот, наконец, обнаружились.
Гулкие шаги промокшего угрюмого хозяина дома разносились по пространству оглушительно, словно в склепе. Мягкие лапки цокали рядом коготками по натертому паркету. Грязные и уставшие они ввалились в комнату и блаженно уснули каждый на своей подушке.
Когда солнце во всю силу жарило небо, а воздух был так странно для осени горяч, в духоте и поту он проснулся от грохота. Кот, прогуливаясь по полкам, старательно сбрасывал с них все содержимое: книги, блокноты, рамки. С часами он боролся дольше всего: тяжелые серебряные ходики двигались к краю медленно, но и они полетели вниз. Именно их звон и вырвал хозяина из тяжелого сна.
Ему снова виделось утро в своей старой спальне, мать с подхваченными лентой волосами, запахи и звуки далекой прошлой жизни. На каминной полке напротив его кровати стояли часы, совсем новые, они сияли серебром и плавно тикали. Вот еще пятнадцать минут, когда большая стрелка укажет на «шесть», ему можно будет спуститься и посмотреть на своих новорожденных брата и сестру. Близнецы – долгожданное счастье и гордость фамилии. Верные помощники ему в ведении дел семьи в будущем, опора, когда не станет родителей. Именно этими эпитетами награждали визжащие кулечки из ткани все окружающие, но лиц их он еще не видел. Беременность измотала мать, сделав ее нервной и настороженной, поэтому большую часть времени она жила в своей комнате и не выходила. Там же случились и роды, когда он напуганный криками матери звал хоть кого – то на помощь и наблюдал расползающееся пятно крови на подоле. Ловкие пальцы экономки закрыли ему глаза и вытолкнули в коридор, словно из вязкого пузыря безысходности. казалось, даже температура и сам воздух в коридоре были иными. Через время приехал всегда отсутствующий отец, тревожно сжал его плечико почти до боли и замер у дверей спальни. Теперь же все было кончено.
Внизу суетилась армия слуг, родственников и друзей, в комнате слева заканчивались приготовления, сейчас, когда стрелка покажет на «шесть», младенцев снесут в гостиную и представят миру и ему. Странные чувства теснили грудь мальчика: страх, волнение, любовь, беспокойство. Ему и раньше приписывали отдельную роль. Роль первенца, единственного наследника миллионов дел и денег, людей и машин. Но теперь он уже не мог быть больше ребенком, потому что он стал не просто первенцем, но и старшим братом, надеждой и опорой. Когда родителей не станет, ему надо будет стать ими для младших. Смутно себе это представляя, мальчик раскачивался с носка на пятку и при движении вперед, упирался в их прохладное стекло горячим лбом. Воображение рисовало ему, как он большой и сильный, выделяет долю брату в семейном бизнесе, как устраивает свадьбу сестры. Ему нравилось то, что он видел, но вдруг стало обидно, что этого не увидит мать, если ее не будет. Как не будет и отца. Слезы скорби, жалости, а затем и стыда хлынули на щеки мальчика, и он бросился на колени молить о прощении и долголетии родителей.
Стрелка дрогнула, звякнув, и этот звук вместе с колотящимся его сердцем словно родил оглушительный оркестр в голове ребенка. Он вздрогнул всем телом и единым движением поднялся с колен. На трясущихся ногах мальчик спустился вниз, где толпа близкие и приближенных хлестала морем, в центре которого на диване лежали два свертка: белый и розовый. Сердце мальчика росло, не умещаясь в грудь и уже скоро давило на горло. Толпа расступалась перед ним, создавая тропку до дивана. Выдохнув и сжав потные ладони, он подошел к дивану и, подталкиваемый ладонью отца, развернул одеяльца. Волна ужаса захлестнула его. На беленьких, шитых серебром простынках, лежали, шевеля ручками, детские трупики, белевшие червями и личинками, кровь монотонно стекала вниз, а все вокруг, словно не замечая этого, издавали возгласы умиления и радости. Мальчик не мог отвести глаз от затуманенных смертью глазниц детей, от прогнивших ротиков и изъеденных щечек. Крик замер в его горле, вокруг стало душно и темно, кровь заливала ковер огромными каплями, стук которых рос и рос, становился оглушительным и топил в себе голоса и звуки.
- Ты рад, милый? – спросил голос матери, перебивая все вокруг. Он повернулся и что есть силы завизжал при виде ее разложившегося лица.
С тем же криком, разбуженный падением часов, он и вскочил в своей постели.
IV
Ночной рейс выплюнул его на улицы Киото. Частые перелеты не изматывали его, как остальных. Он ничего не делал так, как это делают «остальные». Быстрые перемещения по небу вселяли в нем веру в иллюзию безраздельного властвования землей. Самолет был для него не более чем такси, которое подбрасывало его в исходную точку. Точкой Исхода были для него ступени академии, куда когда – то давно отправил его отец для исправления. Но что такое исправление? Возврат к заводским настройкам? Обезличивание? Мастер сказал, что оскорблен такой просьбой, но, увидев стальные глаза убийцы на тринадцатилетнем лице, долго растягивал свои старые черты в улыбку и оставил парнишку у себя.
Целый год он, гонимый демонами совершенного, искал в своем сердце дом и обрел его в морщинках учителя. Ярость и боль вмиг повзрослевшего ребенка выливались в удары, разлетаясь кровью и потом. Боль тела мягко выдавливала боль души. Он становился глубже и покойнее, словно пруд за его домом, куда выходили окна спальни.
«Постигаешь тот дзен, который несешь!» - как – то сказал ему учитель и тихо добавил: «А что ты принес?».
Он втянул глубже шею и промолчал, но в душе его прозвучал совершенно точный ответ: «Я принес миру слезы».
Сегодня он особенно устал. Слишком много туристов ворвалось в обитель его тишины. И он устал. Теперь он лежал в ванне с лавандовым маслом и чувствовал, как пощипывают его ссадины. Давно он не занимался и проиграл сегодня два боя к ряду. А он не любил проигрывать.
Он был зол на себя за свое честолюбие, но в то же время не смог бы без него жить. Как не мог бы и без своей гордыни и холодности, столько лет держащей его на плаву. Он никогда никому не подавал милости и не помогал даже добрым словом, руководствуясь ницшеанским принципом «Падающего – подтолкни». И подталкивал. С удовольствием. Но сегодня…
Крайне редко он бродил днем по людным улочкам Киото. Этот город был колыбелью и могилой его невинности и был слишком чистым для того, чтобы лицезреть на нем людей. Уже в сумерках он спустился к реке, берег которой был усыпан чайными домиками и мелкими торговцами, в основном, лапши. Поднявшись выше, он почти уперся в площадку Гион – Кобу, одной из самых древних общин гейш. Вся культура гейш практически выродилась, и это раздражало его. У мира сложилось четкое впечатление о женщинах этого рода после унылой книги Артура Голдена, полной романтики и пейзажей, но совершенно не имеющей ничего общего с реальной жизнью за воротами общины. Он знал это, потому что гейш, как и женщин вообще, знавал в достатке, помимо этого он слишком долго и глубоко прожил на этом свете, и мог претендовать на весомые суждения в ряде областей. Например, в ряде Японии, женщин и японских женщин.
Целый уникальный мир этих созидательниц искусства со временем расстрескался и потускнел, словно старый рождественский шар. Но Гион – Кобу держал марку. Очая[1] общины всегда невероятно расслабляли и заряжали его. Изящность движений, ловкость бесед и остроумная скромность гейко[2] и комфортное молчание майко[3] - вот зачем он часто туда прилетал.
Но сегодня, на противоположенной стороне улицы, почти спустившись к реке, звенел молодой высокий голос торговки лапшой. Удон, столь популярная здесь, - единственное японское, чего он не переносил на дух, но голос этой девушки продирал его под ребрами. Как он был похож на звенящее серебро голоса его сестры. На ломанном английском она объясняла что – то туристу внушительных размеров, боязливо озираясь. По мере приближения он улавливал в ее голосе все больше панических ноток. Турист явно хотел не просто узнать дорогу, и он ускорил шаг. Высокий крепкий мужчина уже протянул руку к ее локтю, но тут же схватился за запястье, ужаленный метким ударом. Мастер бы гордился им. Еще пару взмахов ладонью, и здоровяк уже лежал на земле, а девушка, сама не понимая как, была ведома под тот желанный локоть.
Руку жгло, как огнем, под ее локтем. Он слышал ее сбивчивый запаздывающий шаг, но никак не мог остановиться. Зачем?! Зачем? Зачем! Зачем он делает это, что важного в ней? Мышь, просто мышь другого кота. Не его игра.
Целый спектр чувств, захлестнувший его, бурлил и кипел, он готов был зарычать, бросить ее и убежать, убить свидетельницу его благородства, но вот до него донесся тихий всхлип, и он встал, словно земля поглотила его ноги. Тяжело дыша, он разжал руку и развернулся:
- Как тебя зовут? – спросил он, но не услышал ответ, только видел что – то говорящие уста девушки и ее поразительной красоты стальные, столь несвойственные для азиатской девушки глаза. – Как?
- Минеко… - почти выдохнула она, упорно глядя на ноги незнакомца.
В душе что – то разливалось. Что – то мягкое. Интерес? Нет. Нет в этом подросшем ребенке ничего интересного. Страсть? Не вызывала страсти эта смущенная улыбка и неловкая челка до глаз. Нежность? Нет. Это уж совсем была бы наглость с ее стороны.
- Далеко живешь? – спросил он нарочито твердо.
- Там? – коротко сказала она, указывая дрожащим пальцем за его спину, словно сомневаясь.
Он резко развернулся и почти уткнулся носом в дверь. Выкрашенный в красный дверь холодила его пылающее лицо даже на расстоянии нескольких сантиметров.
- Доброй ночи, - коротко сказал он и, резко, развернувшись, пошел прочь.
Он лежал в ванной, отдаваясь ее теплым объятьям, как всегда глубоко вдохнув. Ее глаза смеялись в каждом отблеске капель, в каждой струйке и ряби по поверхности его уютного водного кокона. Какого черта? Обычная вздорная девчонка. Чего она себе возомнила, возясь так поздно на улице? Кто выпустил ее так поздно и одну? Если бы это была его сестра, он бы ни отошел от нее, ведь вокруг было так много ублюдков, таких как этот здоровяк, и таких, как…
- Я, - закончил он вслух.
«Нет, надо бежать, несомненно, бежать и больше никогда, ни за что на свете с ней встречаться!!!» - словно наотмашь ударенный этой мыслью он побежал собирать вещи, оставляя лужицы на полу.
Дзихико сидела на кровати, расчесывая длинные черные пряди, и все слушала восторженный рассказ Минеко. Она тихо улыбалась. Совсем скоро Минеко подрастет и пойдет замуж, и Дзихико, наконец, сможет хотя бы немно