А тогда еще цвел безвременник... (начало)
Утро в лагере начинается рано. Очень рано. Ещё приземистые, дощатые бараки, кособокие вышки с прожекторами и высокие заборы, оплетенные колючей проволокой еле различимы в сером, словно табачный пепел тумане, а рында, кусок рельса, уже плачет ржавым, заунывным звоном под мерными ударами лома.
Зэка устало (словно и не было ночи с ее неверным отдыхом) поднимаются с нар, молча, одеваются и словно серые тени, словно напитые тифозные вши выползают на плац.
Поверка.
Добротно одетый офицер, с глубокими заедами в уголках губ, дежурный по лагерю, подсвечивая фонарем, обстоятельно проверяет по списку контингент. Заключенные горбятся, кутаются в рваные холодные телогрейки, месят раздолбанными ботинками осеннюю грязь.
Холодно. Сыро и гнусно. Над рядами заключенных пар от дыханья. Дурно пахнет порчеными зубами, мокрой, прелой тряпкой, отхожим местом. Злобные, надроченные на человечину псы вырываются с поводков. Громкий мат вертухаев, витиеватая феня уголовников, надрывный кашель заключенных.
Осень.
После завтрака, баланды с брюквой, у каторжан с полчаса свободного времени. И тут зэка слегка оживают: а как иначе, худо-бедно, а по кишкам разливается живительное тепло баланды и морковного чая. Тут и там раздается смех, кто-то курит, кто-то жует заныканный кусок ситного, кто-то матерится длинно и замысловато.
К высокому, рано поседевшему мужику, на голову возвышающемуся из толпы, с наигранно серьезным видом подходят двое из блатных. Пальцы синие от наколотых перстней и крестов.
Один из них, протягивая долговязому папироску просит, подмигивая окружающим.
— Ну что Мишка, может быть, расскажешь обчеству сказочку свою, ну ту, про бабу рыжеволосую....Сейчас после хамовки, самое время про баб послушать...
Урки посмеиваются, ожидая бесплатного развлечения.
Мишка, прикуривает папироску от услужливо протянутого окурка и сверху вниз смотрит на блатных. Как большинство из больших и сильных мужиков, он доверчив и наивен до придурковатости.
— Да слышали уже, небось, не раз....Сколько можно, Малохольный?
Хмыкнул он, втаптывая окурок в холодную жижу.
Малохольный цыкнул сквозь зубы длинной слюной и забожился, дурашливо вращая глазами.
— Да ты что Мишаня? Когда это я слышал? Да век свободки не видать, коли слышал.
Он щелкнул ногтем большого пальца по зубу и вылепил на физиономии мину внимания.
Мишка хмыкнул, почесал грязное запястье правой руки, торчащее из короткого рукава тесной телогрейки — маломерки и, глядя куда-то поверх голов уголовников, заговорил. Он говорил не торопясь со свойственной ему медлительностью, в которой, однако чувствовалась странная горячечность и убежденность, как будто и не рассказ из собственной жизни это был, а многократно отрепетированный пересказ некогда прочитанной, быть может, даже в детстве, увлекательной книжки. Книги без начала и конца.
1.
— ...Я до войны в своем родном селе, в Говорухине, что под Миассом, в ветеринарах ходил. Почитай на весь округ один обслуживал. На мне и телки, и свиньи и лошади колхозные.... Даже живность из Миасского городского зоосада и та на мне: верблюд, слон, пара волков, страус... Любимую кобылу начальника районного ОГПУ, всеми специалистами приговоренную на живодерню, я спас.
Председатель нашего колхоза, товарищ Хомутов, мне от фронта «бронь» выбил, как специалисту необходимому для социалистического хозяйства. Выбить-то выбил, да только стыдно мне было, такому здоровому, да за чьими-то спинами отсиживаться. В добровольцы пошел. На фронт. Но военком, сука такая, в полевой госпиталь меня определил, в медбратья. Раз говорит ты ветеринар, то тебе Миша прямая дорога в госпиталь, людей лечить. Врачом тебя, конечно, не поставят, а вот фельдшером или медбратом то непременно.
Хотя...
Тут Михаил тряхнул крупной, лобастой головой и с сомнением оглядел слушателей.
Вокруг него стояли кольцом и уголовники и политические, но фронтовиков, судя по всему среди них не было и, отбросив надежду отыскать человека способного подтвердить его слова, Михаил продолжил.
— Вы ребятки к медбратьям, а особливо к медсестрам своего превосходства не предъявляйте. Многим поначалу казалось, будто бы они, эти самые медсестры и медбратья на фронтах незаслуженно солдатский паек проедали, по блиндажам да землянкам прохлаждались, спирт с глюкозой напополам пили. Пили. Было. Но не больше чем остальные, но если б вы только могли знать, как же это трудно, иной раз под прямым огнем фрицев, наших солдатиков израненных с поля боя вытаскивать. Пару раз, туда и обратно сползаешь, кальсоны от пота хоть выжимай. Иной раз все пузо о камни обдерешь, пока его болезного, до своих окопов допрешь. Сразу и не разберешь, кто из нас раненый: и я, и он, оба в крови, оба рваные... Мне, однако ж, попроще было, чем бабам медичкам. Я мужик был не из хилых....Это я сейчас отощал, хоть в доходяги записывай, а в то время я руками дужку кровати в колесо гнул, так что за братишками подранками я почаще них, медсестричек своих ползал....Да и не особенно богато было в то время с медсестрами. К сорок третьему, в нашем госпитале всего три человека из живого медперсонала осталось.
Кылау Алақанда — молоденькая медсестра из казашек. Как сейчас помню: всегда такая чистенькая, опрятная, росточком маленькая: мне, пожалуй, по пояс будет. Она частенько хирургу на операциях ассистировала.
Хотел я ее как-то по весне, в лесочке приобнять, приласкать скажем....Уже на травке с ней расположился, шинель на ней расстегивать принялся, да вовремя одумался. Кто их знает, этих казахов? А вдруг, после победы, после моих ласк, Кылау ни один уважающий себя мужик замуж не возьмет? Вдруг у них, у казахов, с этим строго? Пожалел я ее, а она братцы, на меня с того случая, с полянки той, похоже обиду затаила. Небось, подумала, что я ею, казашкой побреговал...
Мария Оттовна Грильборцер, врач — хирург из поволжских немцев. Длинная такая тетка, старая уже, далеко за пятьдесят. Матершинница отъявленная. Ее наш полковой особист куда надо пристроить пытался, да вскорости и сам исчез. Говорят она в свое время, вроде бы даже в Испании, какого-то офицера, в будущем большого московского генерала, скальпелем своим, с того света разве что чудом умудрилась вытащить. Вот он теперь за нее мазу и держит.
Да я, Михаил Иванович Гуляев, медбрат. Как я уже говорил, до войны в ветеринарах числился...
Гуляев нетерпеливо щелкнул пальцами, и перед ним тот час возникла прикуренная папироса.
Чувствовалось, что история про рыжеволосую, здесь, в лагере, и, судя по всему особенно у уголовников, ценилась.
Мишаня прикурил, проводил задумчивым взглядом уплывающий табачный дым и продолжил...
— Мы тогда под Верхним Адагумом стояли.
Май. Все вокруг цветет. Днем такая жара стояла, что хоть до исподнего оголяйся, но вечера, однако ж, вполне себе прохладные. Да, еще, ближе к полночи с гор туман сползал, ну как снег с крыши по весне... А метрах в пятидесяти ниже нашего санитарного блиндажа, протекала река. Хорошая такая река, чистая, спокойная. По берегам в ракитах и вербах утопала.
Немцы, раз пять, ночами, через нее переправу сооружали, но ребятки из нашей, 98 танковой бригады (а мы вместе со всем персоналом тогда именно к ней были приписаны), раз за разом все их усилия сводили на нет: и переправу крушили и контратаки отражали...
Раненых тогда мало было. Все больше обгоревшие. Танки, братцы, они хоть и железные, а пылают, словно ваши спичечные коробки.
Страшно.
Соляркой пахнет, резиной и обгоревшей плотью. Иной раз с носилками к танку подползешь, а там уже из живых и нет никого. Угли. Угли в шлемах. Лишь зубы белые светятся... Страшно.
Так что раненых в тот месяц у нас было немного. Их нам в основном из соседнего района доставляли. Возле железки, что по территории совхоза «Пятилетка» проходила, бои в те дни жаркие были....Ну а у нас затишье... Можно сказать курорт.
Ну, так вот, сидим мы как-то все втроем, на бревнышке, что от постройки санитарного блиндажа осталось, на солнышке, что твои воробушки нежимся, разве что не чирикаем.
Мария Оттовна одну за другой курит, после операции в себя приходит, отдыхает. Кылау Алақанда на коленку листок бумажки пристроила — письмо домой пишет. А я за пчелками наблюдаю....Много пчелок, много....Чувствуется, что где-то рядом либо ульи, либо дикая колода, какая... Оно конечно насчет меда пока еще рано к пасечнику подходить, май на дворе, но вот дикое гнездовье дело иное: там еще прошлогодний медок мог сохраниться...
Только я приподнялся, взглядом пчелку проводить, да заодно из кармана шинельки кисет с махоркой достать, как вижу: из-за солнца прямо на нас самолет немецкий. Бомбу одну за другой кладет: словно знает, где блиндаж наш притаился...
Одна из них, прямехонько по центру реки упала.
Вода казалось, из берегов навсегда вышла.
Ан нет.
Пена сошла, волна успокоилась, а на воде что-то закачалось. Со свету и не разглядеть: то ли бревно, то ли сома оглоушило.
Вскочил я с земли (нас взрывной волной, аккурат за бревнышко бросило) и побежал к реке.
Вот думаю удача: к ужину да рыбки нажарю...
Подбежал. Спрыгнул с небольшого песчаного обрывчика, ласточками облюбованного, и в воду. А там, среди листьев кувшинки, рыбы оглоушенной, да мусора со дна реки бомбой потревоженного, спиной кверху девица. Одному Богу известно, отчего сразу не утопла. Совсем голая она была, если не считать длинной тонкой рубашки из домотканого сукна, да волос, огненно-рыжих, что вокруг головы по течению змеились.
Схватил я девицу подмышки и скоренько, скоренько на наш бережок. Под куст вербы, той, что уже переспевшими, желтыми бархотками усыпана.
Успел.
Немец с того берега чухнулся, наобум из пулемета по кустам прошелся: от силы с ладонь над моей головой очередь прошелестела. Веточки с только-только проклюнувшими листочками за шиворот посыпались.
Заворочалась рыжеволосая у меня в руках, забилась, ровно рыбка золотая. Похоже, хорошо ее контузило. Смотрит на меня в упор своими глазищами, но похоже не видит. А глаза у нее словно крыжовник недозрелый: зеленые, в пол лица. Красивая она была чертовка, очень красивая. Я таких, пожалуй, и не видел никогда. Стянул я с девицы через голову рубашку ее, насквозь мокрую, в шинельку свою колючую укутал: весна — весной, а вода еще покамест очень холодная, пьешь — зубы ломит. Смотрю я на нее, словно дитяти на руках покачиваю, а сам голову ломаю, понять не могу: ну какой леший ее голышом в реку погнал? Что она там позабыла? Ладно, думаю, потом, когда в себя придет спытаю, а сейчас главное ее до госпиталя дотащить: шутка сказать такая бомба совсем рядом с ней разорвалась.
Решил я девушку через плечо перебросить, словно куль — приподнялся и тут же на колени бухнулся.
Еще бы!
Между пальцами ног, у утопленницы моей рыжей, увидел я розовую, почти прозрачную перепонку.
— Ох, блядь! Так вот вы какие, русалки-то!? Не зря видно про вас в народе говорят — «те же черти, только рыжие».
...Гуляев замолчал и лишь крупные желвака заходили под темной обветренней кожей.
Заключенные, похоже, все еще находясь под впечатление рассказа, тоже молчали.
— Ну а дальше, дальше то что?
Малохольный нетерпеливо подался вперед. Неподдельный интерес смыл с его лица, порченное оспой обычное, презрительно — насмешливое выражение.
Михаил, как, само собой, разумеется, выудил у Малохольного из кармана мятую папиросу и, прикурив продолжил, глухо и зло.
... — Дальше?
Хотел я русалку эту тут же обратно в реку бросить, но глянул еще раз на лицо ее, на плечи, на пальчики ног с еле заметной, розоватой перепонкой и не смог.
Не смог.
Холодно там было, да и немец с пулеметом, сука нерусская, все никак не угомонится. Бросил я братцы русалку к себе на плечо и пошел по тропинке вверх, в блиндаж наш, тем более, что Мария Оттовна уже несколько раз мне платком маячилаб
Прибавил я было шагу, да вдруг с особой ясностью вспомнил злые, мстительно — прищуренные глаза казашки нашей, Кылау Алақанды.
Донесет, как пить дать донесет, медсестричка наша. Как только увидит ножки русалки моей, так в «Особый отдел» и отпишется. Женщины ребята, это очень странные существа. Они иной раз побои и измену легче переносят, чем пренебрежение мущинское....
Прикрыл я ладонью ступни своей утопленницы, когда в землянку заходил, ну а там, шасть, к своей койке.
У меня под матрасом пара носок шерстяных. Натянул я их девчонке на ножки, бечевкой у щиколоток подвязал, чтобы не спадали, а сам быстрее к немке за консультацией.
Увидела Мария Оттовна в руках у меня русалку, и тут же указала на операционный стол.
2.
... — Ну а вы, что, глухари, совсем хрен за мясо не считаете? А ну живо на работы согласно разнарядкам....
Гуляев вздрогнул, глянул укоризненно на исходящего на мат дежурного офицера, и ссутулившись направился к колонне работяг: мужиков и политических. К высоким, щедро обмотанным колючей проволокой воротам.
— Эх ты, говно в погонах.... Такую песнь обосрал...
Малохольный сплюнул, зыркнул на офицера злым глазом и в окружении уголовников зашлепал к бараку: ворам работать по статусу не полагалось.
— Эй, Михаил Иванович! — Уголовник неожиданно встрепенулся.
— Ты сегодня в наш барак после отбоя приходи, доскажешь свою историю...
... — А может быть тебя паря еще на двор сносить, покакать?
Великан добродушно ухмыльнулся и пропал за воротами.
...Дождь проплакал весь день и лишь к вечеру слегка распогодилось.
Гуляев работавший на погрузке песка, нет-нет, да и возвращался в мыслях к той, своей, рыжеволосой, зеленоглазой девочке.
...Как только русалка отошла от контузии и уже без посторонней помощи стала передвигаться вдоль стен палатки (блиндаж к тому времени расшвыряло прямое попадание тяжелой авиационной бомбы), хитромудрая немка начала незаметно, исподволь, натаскивать ее на роль хирургической медсестры. Тем более, что казашка, та самая Кылау Алақанды, как-то ночью, зацепившись в темноте за колючую проволоку носилками, сгорела заживо вместе с молоденьким солдатиком, чьи крики и стоны она услышала сквозь кваканье минометов и мерный шорох мелкого дождя.
Утром, возле прокопченного остова сгоревшей машины, заметив оплавленные дюралевые ручки санитарных носилок, Мишаня нашел и сестру милосердия. Ее маленькое тельце, казалось, накрепко спеклось вместе с останками долговязого молодого паренька.
Гуляев, скрипя зубами, вдыхая резкий запах обуглившейся плоти, совсем еще недавно бывшей молодыми здоровыми людьми, вынес и захоронил, не разделяя тел и казашку и солдатика.
Вечером, пьяный и раздавленный Мишаня, глядя сквозь хмельные слезы на свою рыжеволосую, раз за разом с пьяным упорством все выпытывал и выспрашивал имя девушки.
-Нет, ты мне все ж таки скажи: ну как твое имя? Мамаша тебя как при рождении назвала?
Девушка говорила медленно, старательно выговаривая слова голосом низким и глуховатым, говорила не то, чтобы с акцентом, а как-то непривычно, словно совсем недавно выучилась русской речи.
Получалось, что имени у нее до сих пор нет, дескать, у их народа имена девушкам дается только по исполнению семнадцати зим.
Мол, только так можно обмануть хитрое и кровожадное божество: Чернобога, всеми правдами и неправдами желавшего заполучить в свои лапы не только чистые и непорочные девичьи души, но и сами их тела.
Гуляев смотрел, нет: погружался в травяную зелень глаз девушки, и уже засыпая, сполз обессилено к ее ногам, вяло обнимая их, бормотал устало и умиленно...
— Так вот вы оказывается какие, русалки-то... Красивые...
3.
Известие о победе, дважды контуженного и даже слегка раненного Михаила Ивановича Гуляева, и его молодую супругу Анастасию, застало в Кенигсберге.
Мария Оттовна Грильборцер (подсуетилась добрая душа), выправила для девушки настоящие документы и, прощаясь с молодоженами, шепнула им как бы невзначай.
— Дуйте ребята к себе на Урал, да постарайтесь там лишний раз не высовываться.
Люди вокруг разные. Да, кстати девочка моя: перепонки между пальцами я бы вам рекомендовала уничтожить. Операция минутная, но уверена: небесполезная.