Здесь под небом чужим (на конкурс)
Ветер гнал рваные тучи с залива.
- Скоро совсем развиднеется, - подумал Антон, подогнав лодку к берегу и накидывая ржавую цепь на огромный пень, чудом державшийся в подмываемой приливе почве. За его спиной только-только вставало солнце. Ночной заплыв был удачен. Черное лакированное небо, россыпь искристых колючих звезд. Удалось сфотографировать стаю косаток, выделывавших свои странные танцы на лунной дорожке. На рассвете они исчезали, словно таяли. Теперь самые интересные кадры можно получить только с самого верха. Закинув камеру в рюкзак за спину, Антон стал подниматься круто вверх по узкой каменистой извилистой тропке. задевая на ходу ветки молодых дубков. Похожие на оплывающие гитары листья уже начинали желтеть, а ведь всего лишь заканчивается июнь. Ветер трепал капюшон куртки, заползал под воротник, заставляя отворачивать лицо.
Вот наконец утоптанная площадка, где можно остановиться оглядеться. Толстенный старинный дуб с обхватом метра два высился на самом краю. Из отвесного склона вырывались мощные корни. Там наверху Антон устроил себе убежище – помост - широкую полку, сколоченную из бракованных досок с ближней лесопилки и крышу, спасавшую от дождя.
Лесенки к убежищу не было, Антон легко подтягивался на длинных руках. Тем, кто помельче, приходилось гораздо сложнее. Приходилось карабкаться по бугристому стволу. В основном это были пацаны из окрестностей, что обычно прятались от дождя под перевернутыми лодками, иногда они оставались на ночь, спасаясь от буйных родителей. У Антона с родителями все было, как говорили, «супер пупер классно»: отец ходил в плаванье по всему свету, мать служила в народном хоре, тоже поездила везде и всюду, далеко и близко. После школы он пошел работать осветителем на местное телевидение. В армию не взяли – минус 7. Но очки не мешали смотреть в видоискатель. В этом году собирался поступать на киноинженера в ЛИКИ. А пока снимал все подряд. Поставил целью запечатлеть сорок морских рассветов. Пока набралось только тридцать три.
Ася смотрела в окно медленно ползущей одноколейки. Еще перед глазами стояла мать, как всегда на людях изображавшая непомерную любовь к своей «деточке». Не хватало только крикливых рыданий и всхлипов. Ася знала, что матушка была мастерица проделывать такие представления для чужих глаз. Старенький непонятного цвета плащик, перешитое из материнского платье когда-то голубого цвета, коричневый картонный чемоданчик, называемый в народе балеткой – единственная вещь, как-то связанная с отцом. Тем, настоящим, который мог подкинуть ее до небес. Мать никогда о нем не рассказывала, не проклинала, не ругала, но однажды переводя взгляд с этой балетки на Асю вдруг выпалила:
- Как же ты, тварь, на него похожа.
Балетка была когда-то ярко коричневой, с веселой клетчатой подкладкой и кармашком на внутренней стороне крышки. Сейчас по одной стороне ползли трещины и заломы, подкладка потускнела, но Ася была рада, что у нее есть хоть что-то, связанное с отцом. Она почему-то помнила, как в последний день перед отъездом из Владивостока она убежала от матери и бросалась к каждому мужчине в морской форме, забегала вперед, вглядывалась в лица.
Напротив Аси на боковушке сидела старуха, то ли нивхинка, то ли нанайка. Подол ее сарафана был украшен какими-то аппликациями, волосы заплетены в две тощие косицы, свисающие вдоль обеих щек. Ася встречала таких в стойбище недалеко от прииска.
Ася в очередной раз погладила ручку балетки и закрыла глаза.
Она еще никогда не была так счастлива. В принципе, счастлива она не была никогда. Огромный сгусток боли, ненависти, стыда тянулся из прошлого, обволакивал, душил, хватал за ноги. Но сейчас она уезжала от всего этого. В новую жизнь. Может быть, там встретит папу. Папу. Он виделся ей капитаном большого корабля, она представляла, как ждет его на пристани, как поднимается по трапу…
Вдруг кто-то коснулся ее руки. Ася открыла глаза: на нее внимательно пронзительно смотрела старуха, необычная чужая, нездешняя. А может быть, как раз здешняя. Кто их знает.
Старуха медленно сказала:
- Эди сонгора. Эйне цукини, чемана агданасидзама. Мявамби досодю, нуктэи-дэ эди цаля! Нуктэ долань кусунси би.
(Не плачь. Сегодня плохо, завтра порадуешься (тут неопределённое такое будущее время). Своё сердце слушай, а волосы не режь! В волосах твоя сила есть.)
Что-то она там про волосы говорит, потрогала Ася тугой узел на затылке. Косу свою, длинную, густую, тяжелую Ася люто ненавидела. Помнила, как до прииска матушка подстригала ее практически под мальчика, оставляя только челочку. А здесь в селище, основанном еще староверами, были другие порядки. У всей женской породы должны были быть косы. И хотя староверы обретались где-то на отшибе, но порядок есть порядок. Голову мыли раз в десять дней хозяйственным мылом, самая мука была расчесать настоящую гриву. Этим занималась «чужая» бабушка Мария, суровая, сухопарая, в отличие от «своей» бабушки Оли, веселой и полной. Правда и та, и другая морщились при взгляде на темноволосую «чернавку».
Сдались им эти волосы, подумала Ася.
Поезд шел медленно, останавливаясь чуть-ли не у каждого столба. Через три часа вереница вагончиков выползла из лесистых увалов, сменившихся холмистой степью. За спиной остался хребет, встававший стеновой громадой, длинные языки леса, тянувшиеся по распадкам между отрогами, превратились в мелкие березовые колки. Солнечные блики отражались от белоствольных берез, окутанных сквозистой зеленоватой дымкой.
Внезапно поезд резко остановился. Прямо под окном лесная дорога уходила вниз в туман. Ася вспомнила вдруг как прошлой весной она шла по такой же дороге со своим молчаливым спутником из геологической партии, возвращаясь домой от родника, засыпанного листьями ольхи и черемухи. Среди множества разных птичьих голосов они вдруг услышали разрывающий душу, стонущий плач пуночки. Через дорогу ползла гадюка, из ее рта виднелся лапка птенца, и всегда носивший с собой ружье по лесу Ганя отстрелил ей голову, в брюхе нашли еще троих. Ася тогда плакала, а он же просто молча гладил ее по голове, чуть касаясь губами влажного завитка волос над маленьким розовым ушком, светившегося золотом на солнце.
Гавриил, Ганя, Гаврош, Гаврик … Он приехал с материка, кажется, из самой Москвы или Ленинграда. Сероглазый, с волнистой прядью над крутым лбом, в клетчатой рубашке, непривычной расцветки и забавным браслетиком из разноцветных ниток и бусинок на правом запястье, которую он называл фенечкой, Гавриил походил на кумира тогдашних девчонок – Дина Рида. Только что прошел фильм «Смерть стучится дважды» и «Племянники Зорро».
Он всегда радостно приветствовал Асю, называя сестренкой, обнимал при встрече, а она, утыкаясь куда-то ему в шею и касаясь губами чужого тела, сама не знала и не понимала, что с ней происходит.
В их семье было не приняты нежности. Все телесные контакты состояли только в ударах, шлепках, пощечинах, отличающиеся лишь силой тяжести. Ася не подозревала, что прикосновения к другому могут быть такими нежными, опьяняющими.
Первая их встреча была необычной. Но Ася никогда не рассказывала своему Гаврошу, что ей предшествовало.
Сколько Ася себя помнила, в Незаметном ей всегда хотелось есть. Еще остались в памяти конфеты, которыми ее угощали мамины попутчики в поезда, курсирующих из Владивостока в Сибирь и обратно, бабушкина жареная треска, сгущенка, белая и вареная, и батоны белого хлеба - в Довгалевке этого тогда было вдоволь.
В Незаметном же все жили своим хозяйством, а приехали они весной. Весь достаток еще надо было посадить, вырастить и собрать, сохранить в погребах, подполе, сарае. А перед этим вспахать 32 сотки огорода в разных местах, то есть найти лошадь с плугом, разбить вывороченные пласты земли, уналадить борозды, посадить картошку, кукурузу, сою. Асю привлекали по полной, в восемь лет она как-то внезапно выросла, оказавшись самой высокой в классе.
Правда потом застыла года на четыре, и соученики ее обгоняли, на физкультуре она с каждым годом становилась все ближе к концу шеренги. Огороды так и остались ее заботой. Летом все грядки борозды надо было выполоть, окучить. Руки девочки всегда были в ссадинах, ожогах от крапивы, порезах от острых стеблей, под ногтями намертво въелась черная полоска земли.
Лишь в третьем классе уже подросшая Ася так четко увидела свои загрубевшие искореженные руки, спрятала их под белый передник, затаилась в самом конце классной комнаты и сбежала при первой же возможности.
Ели картошку, которую варили в мундире, очищали и макали в конопляное пахучее масло с солью. Конопля росла на заднем дворе густыми зарослями, её срезали и били сами – получалось масло, ароматное, вкусное. Лакомились жареной соей как семечками, вареными кукурузными початками. Варили варенье из ранеток, смородины, малины, что росли возле дома.
Из-за этих прошлогодних ранеток, чьи хвостики так аппетитно торчали из банки в погребе мать однажды изметелила Асю, так что у той хлынула кровь из носа, которую долго не могли остановить. Тогда Ася убежала из дома и отправилась бродить по окрестным лесам, что всегда делала при первой же возможности. Устав, она присела на свежесрубленный пенек и вдруг ощутила легкое шуршащее движущее прикосновение. Опустив глаза, поняла – вокруг пенька мирно обвилась довольно крупная змея и Ася ее потревожила. Змей она боялась до холодящего виски ужаса.
Ася подскочила и бросилась вон, выбежала на бережок местной в полколена речушки и бросилась через ледяную воду босиком. Она даже не сразу почувствовала острую резкую боль, в воде оказалась необычная на то время диковина – разбитая стеклянная банка, которую не было видно под бурлением воды. Ася наступила на острый край с размаху, раскроила ногу до кости, и теперь сидела на берегу, стучала зубами от холода, не понимая, что ей делать дальше.
Чья-то тень накрыла ее, чьи-то руки подняли с холодной гальки.
Она видела только клетчатую рубаху и необычные резиновые сапоги, таких на прииске не носили. Мужчина с Асей на руках присел на поваленную сосну, вытащил бинт из кожаной плоской сумки на плече. Посмотрел на струйку крови, все еще текущую через прилипший песок. Вытащил кружку, не отпуская девочку, набрал воды, промыл порез, вернулся на сосну, забинтовал крохотную тонкую ступню.
Асе всё это казалось сном, сладким сказочным, она даже боялась поднять глаза – вдруг все исчезнет.
Мужчина тронул ее за подбородок?
- Ау. Малая, ты как?
Ася открыла глаза и увидела большие чистые серые глаза, длинную прядь выцветших волос над высоким лбом, легкий пушок на верхней губой. Мужчина, вернее, парень, был не местный. Наверное, из партии. Она тут рядом.
Ася опять закрыла глаза.
- С тобой все хорошо? Куда тебя отнести? На прииск?
До прииска было километра полтора, подумала Ася и кивнула. Было так сладко лежать в этих теплых сильных руках. Её убаюкивало будто в колыбели.
- Тебе на какую улицу?
Ася открыла глаза и лихорадочно встрепенулась
- Нет, нет, я сама.
- Точно сможешь?
- Да, я могу, мне тут недалеко осталось совсем.
Она озиралась вокруг, одна мысль, что мать увидит ее вот с этим… человеком, пугала Асю больше, чем любая боль от пореза, чем слабость от потери крови или уродливый шрам , который останется с ней потом на долгие годы. Но тогда она еще этого не знала. Увидев на поваленном дереве толстую ветку, которую забыли обрубить, Ася потянулась за ней:
- Помогите
Парень понял ее с полуслова. Быстро отсек ветку, обрубил все лишнее, подогнал под рост девочки:
- Держи свой посох. Если что я здесь на практике. Меня Гавриилом зовут. А тебя:
- Ася, - чуть шепнула она.
Дома она быстро забежала в комнату, поменяла бинт на ноге на чистую тряпицу. Не было в их тайге таких бинтов. Все бросила в еще топившуюся, несмотря на лето, печь.
Матери сказала, что поранилась, но все быстро заживет.
Та заворчала:
- Все тебя невесть где носит. Вода закончилась, иди к колодцу.
Детство для Аси на всю жизнь осталось временем, когда больно, страшно, противно и тебя все ненавидят. В лучшем случае, относятся с гадливым безразличием, как мамина бабушка, полная, похожая на перепеченную сибирскую шаньгу, колыхавшуюся при малейшем движении, – к байстрючонку-татарчонку, в худшем, как та, что называлась матерью - к помехе и олицетворению утраченного счастья, выраженного в потере статуса, обеспеченности, утрате вольной сытой жизни и возврате к нищете таежных послевоенных поселков.
И воплощением всего этого была эта, непохожая ни на остальных поселковых ребят, ни на кого из семьи крепких сибиряков, не похожая на местных ни хрупкостью, тонкокостной грацией. ни каким-то нездешним взглядом. Никогда не знаешь, о чем она думает, чего хочет, а главное – почему никогда не плачет. Даже когда рвется кожа на тонких плечах. Она неправильно делала все – несла тяжелое ведро от колодца, нелепо выворачивала руки, выжимая половую тряпку, или пыталась удержать топорик, откалывая от полена щепки на растопку. И молчала. Разговаривала в школе. Всегда четко, внятно, по делу. Круглая отличница по шестой класс включительно. Единицы были только по поведению: «за чтение посторонней литературы на уроках». Учителя ее не любили, кроме нескольких: молодой учительницы английского, выпускнице ленинградского университета, невесть как попавшей в эту глушь, и директора-фронтовика, учившего «доброму-вечному» и великой русской литературе.
Еще была бабушка чужая, мать отчима, крепкая сухопарая, жилистая, с недоумением разглядывавшая мелкого детеныша совсем другой породы и иначе, чем «этот выблядок» ее не величавшая. Она долго не могла смириться с тем, что старший сын, высокий, русоволосый, статный, получивший в городе какое-никакое образование, привез бабу старше себя, замужнюю, да еще с прицепом. И лишь рождение такой же светловолосой круглолицей крупной девочки, в «их породу», заставило Марию Никифоровну убирать сварливые нотки при разговоре с чужаками, коими почитались и нелюбимая невестка, и ее непонятное «черномазое» отродье.
Самой большой отрадой для Аси была соседствующая с прииском геологическая партия. И нанайское стойбище.
В стойбище она приходила одетая пацаном и прыгала вместе с остальными через канаты, метала ножички, училась ходить по веткам.
Геологи девочку учили цифрам, давали толстые необычные книги, явно не детские - Пушкин, Лермонтов, Блок.
Ася же в это время зачитывалась «Двумя капитанами», но представляя себя почему-то не Катей, а Саней, как и он собирающейся в дальний путь. Ведь были же женщины-капитаны, как тетя Наташа на волжском корабле в военные годы. И неважно, что в реальности тетя Наташа ходила всего лишь матросом на барже из Калязина в Рыбинск, потому как все мужчины соответствующего возраста были на фронте, дома бегали лишь пацаны или совсем глубокие старики как боцман Порфирий.
Переехав в Незаметный, Ася нашла подругу в геологоразведочной партии по соседству. Женщина была старше Асиной матери, где-то под сорок, и стала почему-то опекать девочку, своих детей у нее не было. Давала читать книги, привезенные из Ленинграда: Стругацкие, Хемингуэй, томики стихов поэтов, о которых в Незаметном даже не слышали. Рождественский, Евтушенко, Вознесенский, подарила огромный голубой том «Два капитана» Каверина. Эта книга теперь всегда была с Асей. Многое она выучила наизусть, ее девизом навсегда стало «Бороться и искать. Найти и не сдаваться». И однажды Ирина Аристарховна подарила Асе на день рождения в ее одиннадцать лет маленькую изящную записную книжку всадником на обложке. Ася решила вести дневник. Записывала туда то, о чем ей думалось и мечталось, особым четким почерком, которым она обычно заполняла стенгазеты.
Дневник этот перед майскими нашла мать, прочитала, выволокла Асю на середину избы с стал зачитывать забредшим соседкам, комментируя особо эмоциональные (мать называла их «сопливыми») места. Там была описана иносказательно и встреча с Гаврошем у реки, что подверглось жесточайшим насмешкам за фантазии. Мала еще, дескать, о принцах мечтать.
Ася выхватила дневник, схватила в сенях шубейку и убежала. Долго блуждала по весеннему лесу.
Под утро насунулись тучи и скрыли звезды, в рассвете журчала вода на перекате. Вдали провыл волк. Стало чуть бледнеть небо на востоке.
В кармане шубейки Ася нащупала коробок спичек. Хорошо, что ночью уже давно не было дождя. Она собрала щепок, прутиков, сухой травы, вырвала несколько страниц из дневника и подожгла.
В светлом круге огня было видно, как раскачивались от ветра верхушки высоких трав. Ася вырывала из дневника листок за листок, бросала в огонь и плакала, слезы сами текли. Последней сожгла обложку с всадником. Потом затушила костерок, тщательно растоптала все в мелкую золу. Она не видела, что лицо ее было покрыто разводами сажи и слез.
Светало. Солнце освещало лишь макушки высоких сосен и лиственниц. Ася шла по хорошо знакомой тропинке, отмечая набухшие бурые почки берез, пробивавшиеся сквозь прошлогоднюю траву и опавшие листву молодые листья наземного вейника, туго сжатые и прямые как гвозди, пахло застоявшейся горькой прелью гнилых папоротников.
Дошла до берега реки, куда когда-то ее вынес Гаврик, вспомнила свою острую боль и его сильные руки.
К следующему походу к геологам Ася подготовилась: прочитала последнюю данную Ириной Аристарховной книгу, придумала, о чем будет спрашивать.
И нашла ту разговаривающей на пороге с ним.
- Гаврик, познакомься, Это Ася.
- Мы уже знакомы, довелось.
- Асенька, поговори с человеком с материка, много интересного знает. А у меня отчет горит.
Они пошли к реке, огибавшей поселок с трех сторон, чуть переглядываясь, решая, кто же первый начнет.
Ася не выдержала:
- Почему Гаврик?
- Точнее, Гавриил Романович. Матушка филолог у меня, влюбленная в допушкинскую эпоху. Державина слышала?
- Нет.
Этот тот, про которого Пушкин Александр Сергеевич писал:
Старик Державин нас заметил
И в гроб сходя, благословил. Пушкина знаешь?
- Да. «Руслан и Людмила», «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях»
- Это вам в школе рассказывают?
- Нет. В школе про «Капитанскую дочку». У нас книга есть, толстая синяя. Моя любимая. Я думала Гаврик – это из «Волны Черного моря». И еще у нас на прииске так ругаются на мальчишек.
- Гаврики есть такие гаврики, с которыми лучше не встречаться. В Ленинграде тоже таких полно. В школе мне из-за имени часто прилетало.
- А если я тебя… вас буду Гавриилом звать?
- Это, пожалуй, слишком. Зови Гариком. Или по-английски – Габриелем. Только не кричи это имя на всю заимку. А можно Гаврошем. Только тем, кто остался жить. Вот он вырос и пришел к тебе.
- Это будет только наше общая тайна?
- Ох и любите вы, девочки, тайны. И да, можно на ты.
Ася прибегала в партию при каждой возможности. Гаврош пел веселые песни под гитару про туманы и бригантины, сероглазый, в необычной на прииске клетчатой рубашке, которую он называл ковбойкой. Проходя мимо Аси, он улыбался ей и трепал по щеке как младенца, называл сестричкой. А у Аси сердце ухало и летело куда-то вниз. И всегда быстрые сильные ноги отказывались слушаться. В минуты волнения кровь отливала, Асино лицо заострялось, становилось мертвенно белым, только глаза сверкали. Когда же рука Гавриила касалась ее, тело непроизвольно вытягивалось в струнку, губы крепко сжимались, до кровавого прикуса. Иногда она срывалась и исчезала среди деревьев, не в силах выдержать обуревавших ее чувств. Старшие геологи, уже привыкшие к ее перепадам и взбрыкам, шутили:
- Смотри, Гаврик, до чего девочку пугаешь, влюбится еще.
- Да она мелкая совсем, недавно из детского сада. Чем-то на мою сестренку похожа, той всего десять. Только взъерошенная какая-то, будто испугана, так и хочется приласкать, защитить.
Именно Гаврош заметил, как покачивае6тся в такт внезапно заигравшей по радио музыке хрупкое тельце, как изящны движения девочки, как похожа Ася на его любимую артистку балета – Екатерину Максимову. Матушка обожала балет, у нее в Большом работала старая подруга, и на «Жизель» они с Гавриилом ходили ни один раз. И вдруг в глухой приморской тайге он встретил практически копию, правда, маленькую еще, не выросшую. Гаврош рассказывал Асе про Жизель, Джульетту, Царевну-Лебедь, смеялся, что для царевны ей еще расти и расти. Показывал ей движения вальса, фокстрота. Фокстрот Асе как-то совсем не понравился, вальс закруживал до последнего. А однажды Гаврош сказал:
- Есть очень красивый танец, но он больше для взрослых – танго, его в Латинской Америке танцевали еще одни мужчины. Танец - битва, танец - схватка. В Ленинграде его танцевали испанцы, когда-то детьми бежавшие от Франко.
Мать, знавшая несколько языков, работала с ними переводчиком, в доме всегда было шумно, весело, песни и музыка откладывались в памяти сами собой. Все это Гаврош рассказывал Асе, и в ее воображении рисовалось прекрасными и чарующими картинами неведомой жизни. Он начал однажды показывать Асе танго, но ограничился лишь дорожкой шагов. Сказал – остальное потом, когда вырастешь.
В партии Гавриилу доверили следить за буровой установкой, которая походила на пришельца из другого мира. Правда, как жаловались мастера, была старенькой, с поврежденным кожухом, работая, вся дребезжала, будто вот-вот развалится. В тот день Ася прибежала к буровой, чтобы поздороваться с со своим Гаврошем, услышать его дыхание.
Но в тот раз что-то пошло не так, мужчины пытались справиться со старенькой пыхтящей установкой. И то ли рукав Ганиной рубашки зацепился, то ли фенечка лопнула, посыпалась и он за ней инстинктивно потянулся, то ли длинную откинутую со лба прядь, над которой Ганя всегда смеялся – предки мои запорожские казаки, пришли в столицы в екатерининские времена, и называл оселедцем – затянуло в бурильную установку, не успел отшатнуться. Ася закрывала глаза, и видела в который уже раз мерно упадавшую и поднимающуюся лебедку буровой установки, слышала свой сдавленно жуткий громкий крик и снова зеленая трава покрывалась каплями крови, крупными, ярко алыми. Она вздрагивала, ее била крупная дрожь, а виски покрывались холодными каплями.
Однажды уже в одиннадцать лет Ася, сидя на черемухе в углу сада, увидела, как почтальон Нюся принесла матери письмо – большой белый необычный конверт. Лицо матери окаменело, она сунула письмо в карман фартука, медленно повернулась к дому. Мать шла как-то странно, а пальцы ее комкали содержимое кармана.
Потом Ася нашла под кипой белоснежных наволочек и простыней, хранимых для «случая», который так и никогда не наступил, невиданный ею прежде плоский сверток, завернутый в бумагу и перевязанный голубой лентой, которую заготовили, когда ждали мальчика. Но родилась девочка, крикливая, пухлая, неспокойная. Сестра.
Ася долго не решалась развязать бант, но потом не выдержала, дернула. Внутри свертка была пачка фотографий, некоторые были порваны, затем склеены. Ася вгляделась и опешила. С этих фото на нее глядела мать, молодая, красивая, вполоборота, с голыми плечами, чуть прикрытыми чем-то кружевным. И взгляд смелый, сияющий. Что-то в нем было такое, виденное в зарубежных фильмах, попадающих ненароком в таежный поселок. И волосы. Не такие как сейчас, прилизанные, словно выцветшие, а пышные, пушистые с завитками. Здесь мама была похожа на Сару Монтьель из «Моего последнего танго» Сколько Ася помнила, взгляд матери был тяжелым, будто свинцовым, ненавидящим, иногда пустым, будто жизнь ушла навсегда.
Здесь же лежало письмо, написанное мелким каллиграфическим почерком, Бумага была варварски измята, потом разглажена. Ася прочитала несколько густо исписанных страниц, поняла, что письмо от отца, её настоящего отца. И вдруг с ужасом поняла, что в письме не было ни одного слова о ней, Асе. Её не было в мире отца. Совершенно.
Ася рыдала несколько ночей. А потом что-то в ней закаменело. И появилось жутковатое спокойствие. Теперь от нее иногда шарахались даже взрослые мужчины. От невидящего взгляда, который проникал куда-то сквозь встречного, собеседника или пытающегося заговорить, поучить эту чучмекскую мелочь.
Ася все чаще чувствовала себя абсолютно чужой и одинокой среди тех, кто был рядом.
Ее принимали в домах соучениц, иногда снисходительно, иногда с жалостью. Таня Ларина была одной из самых глупых, но самых ухоженных и избалованных девочек в классе. Ее любили домашние, никогда не ругали. Когда Ася приходила заниматься с Таней математикой, в доме воцарялась уютная тишина. Бабушка тихо возилась на кухне, а после занятий звала девочек пить чай, выставляла сладости, вкусно пахнущие пирожки – с капустой, луком, картошкой, и сладкие – со сливой и яблоками. Ася с трудом сдерживала себя от желания схватить сразу несколько, а сидела и чинно прикусывала то от пирожка, то потом от сахарного кусочка.
Она не завидовала Тане, чему там было завидовать? Глупости непроходимой? Но ей нравилась Танина отдельная комната, красивая кроватка с резной спинкой, где рядом не толкались ни свои, ни чужие. Полочке с книгами, которые никто не трогал. Впрочем, Таня их тоже не читала, быстро уставала от самого процесса. Асе тоже хотелось мягких ласковых прикосновений. И чтобы ее любили. Очень хотелось, иногда до потемнения в глазах.
А пока любить могла только она сама. Как-то зимой отчим взял Асю в поездку к дальним родственникам. Ехали на лошадях через два перевала. Ася лежала в санях и смотрела в чистое голубое небо с перышками белых облаков. Вдруг лошади резко встали, Ася чуть не вылетела из повозки. Это были охотники, возвращающиеся с дальней заимки. В их санях лежала добыча – подстреленная кабарга, совсем маленькая с длинной шеей, острыми ушками и огромными темными открытыми глазами. В этих глазах отражалось то самое, любимое Асей небо.
Антон шатался по городской квартире, задевая бесчисленное количество всяческих безделушек: статуэток, шкатулочек, рюмочек, чашечек. Мать тащила все это из самых дальних и диковинных месть, куда закидывало народный хор, призванный показать, насколько красиво могут выглядеть советские люди. Раковины и кораллы, привезенные отцом, плакаты с молниями – всё это очень ценилось среди дворовой шпаны. Но Антону было все равно.
Больше всего он любил дедовский дом, который стоял теперь пустой. И куда почему-то не любил ездить отец, а мать так совсем не признавала «деревенские хоромы», возможно, просто чувствовала стыд перед свекром.
Для Антона же именно там стало понятно, как можно надеяться и ждать чего-то невероятного? Дед, огромный, могутной, с усмешкой наблюдал как младший внучок пытается забраться на совхозную лошадь, которую деду привели на осмотр. Лошадка была довольно смирная, и десятилетний Антон д решил осуществить свою давнюю мечту: почувствовать себя рыцарем или Робин Гудом в Шервудском лесу. Лошадка казалась небольшой, пока он не подошел очень близко и не увидел прямо перед глазами паутину разных ремешков непонятного ему назначения. Антон попытался ухватиться за самую верхнюю конструкцию в виде шалашика, который, как он узнал потом, назывался седелкой. Руки не слушались, скользили. Хорошо еще, что лошадь стояла смирно – её только что хорошо покормили, да и от самого Антона терпко пахло сеном.
Дед был из поляков, каким образом и когда они оказались на Дальнем Востоке в семье не говорили. Антон знал только, что дед был заядлым лошадником, все знал про лошадей: как лечить, как изготовить правильную сбрую, что делать чтобы лошадь не изранилась, не покрылась кровавыми потертостями.
Тогда в первый раз дед смеялся еще и потому, что Антон зашел с правой стороны, к чему лошадка была совершенно не приучена, и когда Антон попытался подтянуться, попросту отпрянула, скинув его. Дед учил Антона ухаживать за лошадьми, показывал, как надо обтирать какой-то пахнущей смесью израненную нечаянно ногу, и столько нежности было в его голосе. Дед никогда не обращался так к сыну, называя его Szalaput. Отец же, возвращающийся из очередного плавания, редко заглядывал в родовое гнездо. Бабушку Антон не помнил и никогда не видел, осталась только большая фотография в белой кружевной рамке, висевшая над постелью, на которую дед никому не разрешал даже присаживаться. Строгое лицо с большими глазами, высоким лбом, неожиданно пухлыми губами. И тяжелая коса свивалась по шее. Бабушка была из местных, дальневосточных, то ли казаков, то ли каких иных переселенцев. Об этом тоже не распространялись. Ее не стало еще до войны. Той войны, что прошел и дед, несмотря, что уж был совсем не молод, и отец, попавший после лейтенантских курсов января 1943 года выпуска в самое пекло Курской дуги.
Они вернулись на Дальний Восток под Вагутон к могиле жены и матери, в ту же бревенчатую избу, построенную всем обществом, ладный просторный пятистенок, пахнущий мхом, которым прокладывали бревна. Рядом с широкой русской печкой в потолок был вбит крюк, на котором когда-то висела колыбель Кшиштофа.
Только Кшиштоф, теперь называемый Константином, вернувшись из-под Будапешта, тут же улетел в мореходку, которую закончил с отличием. И по морям по волнам, как мечтал. Женился поздновато. Жену взял певунью, из народного хора.
Старшая дочь Аллочка, потом, наконец-то, сынок, для деда внучок долгожданный, Antoniusz. Польское имя, которое переделали в русского Антошку, и дед терпеть не мог так называть внука
Антон родился шестимесячным, потому как маманя до последнего стремилась остаться на сцене, утягивалась, прыгала и допрыгалась. Дед, кроме знатока по коням был еще и знахарем. Лечил любимых лошадок, но и людей тоже иногда. По самой лютой необходимости. И самой большой необходимостью оказался внук. Крохотный, с еще