papavad Виктор 06.08.22 в 17:44

Урка

   Часть 1.

Вскочили мужики в бусугарне из-за столов, со страхом посмотрели на урку...

А два часа назад весело бежала узкая, чёрная секундная стрелка, отщёлкивая числа, на белом циферблате небольших круглых с позолоченным ободком часиках с кожаным коричневым ремешком, туго сжимавших её тонкое, словно выточенное запястье.

Подарок Артёма. Как он? Вспоминает или там — не вспоминают. Стрелка задёргалась и остановилась. Десять часов. Она встряхнула часы, но стрелка даже не ворохнулась. Она, не столько расстроилась, сколько почувствовала непонятную тревогу. Беда? Плохая примета? Успокоилась. Ну, да Бог с ней. Отдохнёт, а потом снова по кругу в путь. Через два часа она уедет поездом Харьков — Киев.

В углу висела огромная икона Спасителя в большом жёлтом окладе, по бокам которого спускались концы белого полотняного полотенца. Под ней догорала жёлтая замасленная лампадка. Не раз она стояла перед Спасителем на коленях. Не помогло. Мать говорила: плохо молишься и не так просишь, но она молилась и просила так, как её учили, как она сама могла. На деревянном столе, покрытым чёрной шалью с белыми бахромками, в зале с разноцветными ряднинами, так называли большую комнату с кроватью с железными блестящими спинками и громоздким старинным коричневым комодом, лежал сплюснутый жёлтый чемодан с широкими застёгивающимися ремнями, в котором были собраны её девичьи пожитки: платья, платки, пояски... Рядом с чемоданом выплетенная в тонкую бечеву серая авоська с продуктами на дорогу, и сто рублей в кармашке ситцевого фартука на первое время.

Мать — старуха с поредевшей иссечённой прогалистой сединой, с глубоко запавшими глазами, которые прикрывались дряблыми обвисшими, тяжёлыми веками, сидела на деревянном табурете, комкая в отполированных, мозолистых ладонях белый узорчатый влажный платок. На её коленях лежал длинный увесистый сучковатый костыль, который она порой сдёргивала и громко стучала по полу, словно на кого-то сердилась.

— Может, не поедешь, — мать накинула платок на глаза. — Город большой, знакомых там нет. Оставайся. Мы тебя тут защитим.

— Да хватит меня защищать, мам. — Она думала, что забыла ещё положить в чемодан. Письма Артёма, которые она держала под подушкой. — И какая защита от вас. — Она посмотрела на костыль. — Им от язвительных слухов и пересудов не защитишься. Каждый день выслушиваете обо мне. Не по улице ходите, а среди ухмылок. — Горький ком ковырнул душу, но лицо пробила ободряющая улыбка. — Я там устроюсь. Поступлю в институт.

— Молодая ты.

А сколько ей лет? Да года четыре или пять назад вылезла из-за школьной парты. Старуха точно не помнила: может, меньше, может больше. Не годы подкосили её память, а не сложившаяся жизнь дочки. Сейчас она уезжает, а не понимает, что накопившуюся боль в душе, расстоянием не выбьешь.

— Снова споткнёшься.

— Не споткнусь, — дрогнул голос неуверенностью, она посмотрела на мать и вспомнила, как та называла ей дурочкой, когда она уезжала к Артёму.

А ведь это действительно и было. Когда ездила к нему, она как бы становилась дурочкой. Во время поездок не помнила дорожную мешанину и кутерьму. Не запоминала лица попутчиков, разговоры, вокзалы, станции, полустанки. Путалась. Один раз выскочила даже не на той станции. Приснился ожидавший её Артём. Пришлось сутки ожидать поезда. Насколько помнила, это было самое длинное, временное ожидание вдобавок к тому ожиданию, которое измеряется не временем, а переживаниями и болью. Окружающее в поездках воспринимала, как мглистый плотно сбитый болотный туман, в котором чётко прослеживалось только одно: лицо Артёма. А уж там, где он был, ей совсем становилось плохо. У неё возникало ощущение, что Артём умирает, и она тоже умирает с ним, что он навсегда останется там, и никогда не окажется рядом.

— Убегаешь, — мать неодобрительно покачала головой, — выходит, что чувствуешь себя виноватой.

— Ты же знаешь, мам, что я не виновата.

— Я-то знаю, — мать подняла отяжелевшие веки, — да другие не хотят этого знать. Оставайся. Нет на тебе вины. Один раз сдашься дочка, хвост на всю жизнь подожмёшь.

Такие мысли часто мелькали и у неё. Засеивали душу. Она посмотрела на нахмурившееся небо, которое подминало набухшими дождевыми облаками обожжённую июльским солнцем верхушку акации. Потом, откинув взгляд к чемодану, вынула чёрную сумочку с блестящей плечевой цепочкой, достала плацкартный билет, повертела в руках: бумажка, может, на новую хорошую жизнь вывести, а как с этой жизнью? Она посмотрела на старуху. Откинуть? Сколько раз они говорили об её поездке, но старуха ни разу не сказала: оставайся, дочка, мы уже старые, догляд нужен. Так как? Догляд не за горами. Мать уже о втором костыле подумывает. Она помяла билет в горящих руках и порвала.

— Что ты деньги дерёшь, девка, — горестно вздохнула мать. — Можно было сдать билет.

— Не билет я порвала, а себя, — она засмеялась. — Остаюсь, — она развеяла кусочки разорванного билета. — Теперь их не склеишь. Остаюсь.

— А Курчавый. Он же тебе дыху не даст.

— Непонятная ты, мам. Отговариваешь ехать, а Курчавым пугаешь. Не люблю я его. Повешусь, а ему не достанусь.

— Хватит, — старуха со всей силой хватила костылём о пол. — Как — что, так и за верёвку. Жизни нужно учиться, а не на верёвки её вещать. Вбивать, вколачивать в себя. — Костыль, словно заплясал. — Тянуть, держать, а не отпускать. Тьфу, — одновременно со злостью и с удовольствием сплюнула она. Не с мякинистой, а с крепко сколоченной и круто свинченной душой была старуха. — Выпороть бы тебя костылём, да задницу твою не хочется портить. Она ещё будущему мужу пригодиться. Мужики любят, — вспоминая прошлое, пропела она, — чтоб там всё было ровное, гладкое и упругое, а впереди бугристое. У тебя этого добра хватает. Девка, хоть куда!

А была она действительно: хоть куда. Не на скорую руку состряпанная, а, словно вышитая узорами рукодельницы её бабы Маши.

— Ну, ты, мать, и даёшь, — с удивлением протянула она. — То плачешь, то поркой грозишься. Мужиков приплетаешь и это... Что-нибудь одно выбери.

— Я уже давно выбрала, — отрезала старуха. — Не видишь, что — ли. Если б не выбрала, то с тобой тут бы не сидела, а впотьмах грешных в земле отлёживалась бы.

— Поняла. Сейчас пойду в чайную отца заберу.

— Сидит, наверное, с уркой Курчавым, — вздохнула старуха. — Он от отца не отлипает, уговаривает и подливает. Да хрен что у него получится. Поуговаривал бы он меня, — загнула старуха слово, от которого дочка покраснела. — Да не красней. Учись жизни. На хорошего человека я это слово не натяну. А такому, как Курчавый оно в масть.

— Я и с Курчавым поговорю. Жизни буду учить.

— Вот это по-нашему, — довольно улыбнулась старуха. — Прижми так, чтобы крякнул. А чему учить его будешь? Он крепкий. Как затвердевшее дерьмо. На грабарку не посадишь: тяжёлое. А в навоз не выбросишь: непригодное.

— Да ты чудо, мам, — она захохотала. — У тебя слова не книжные, а хозяйственные.

— Так жизнь дочка — это не книга, а хозяйство. А в хозяйстве, — весело протянула старуха, ободрённая смехом дочки, — для кого-то навоз — дерьмо, а для кого — удобрение.

— А если так. Ты вот сказала, что Курчавый любит меня. Что же мне всё время одной, да одной. Устала я, пусть берёт в жены, — бойко и быстро отстукивала она, мать улавливала её слова, но не успевала своё слово вставить и определиться: серьёзно она говорит или шутит. — Правда, а зачем вешаться. — Она танцующей завихрившейся походкой прошлась вокруг стола, юбка взметнулась до пояса, старуха возмущённо крякнула и костылём осадила её до коленных чашечек. — Осекла меня жизнь. Так что? — Она задорно задробила босыми ногами. — До конца усечённой ходить. Жена Курчавого, — протянула она, блеснув белозубой улыбкой. — Не кого-нибудь, — она вскинула указательный палец с красным ногтём вверх. — А самого Курчавого.

— Урка он, — старуха сверкнула глазами, словно огонь их них пустила. — Не вздумай. Родню не позорь.

— Урка тоже человек. Сбился с дороги, а потом выпрямился.

— Он не человек, — по-бойцовски напирала старуха. — Он на тебя и на нашу семью беду нагнал, а ты замуж за него. Разговаривать с тобой даже не хочу. Головой свихнулась от Артёма. Пора забыть его.

— Артёма не трожь, — она полыхнула взглядом, не уступила матери, в душе той же закваски была. — Что было, то было. А если по-людски порассуждать.

Старуха с любопытством посмотрела на неё: хоть и дочка, а не несушка! красивая курица! снесла одно яйцо, да с ним худо вышло, а по-людски уже хочет рассуждать, ну, ну, послушаем.

— Вы уже старые, болеете. Мне нелегко справляться с вами. А если выйду замуж за Курчавого, то всем хорошо будет.

— И тебе?

— Я не в счёт.

— Это не по-житейски, — отсекла старуха, — это по-продажному. У меня с отцом молодость, как огонь горела, светилась. У тебя тоже ещё наладится. А ты запрячься из — за нас хочешь. Да и не верю я тебе. Сама не понимаешь, что говоришь. В мыслях ещё шатаешься. Станем мы с отцом часто болеть. Не выдержишь. И начнёшь попрекать: я из-за вас замуж не по любви вышла. Нет. Отставлю своё слово в стороне. Сама решай.

Старуха поднялась с табуретки. За столом роста была мала, а как встала высокая, жилистая. Согнувшись через проём двери не в скок, а грузно прошагала. 

До чайной, которая располагалась в парке возле станции, ходу минут десять. Можно по центральной улице Интернациональная пройти, а есть и дорожки, спрятанные между густыми кустами в посадке вдоль железнодорожной насыпи. Она выбрала с лавочками возле заборов. Шла, здороваясь, не отворачиваясь, а спиной чувствовала, как насмешки на лицах осаживались.

С первого класса она дружила с Артёмом. Сыном соседей Петровых. Когда она и Артём перешли в десятый класс, их родители стали задумываться: хочешь или не хочешь, а придётся после окончания школы свадьбу править. Удержать её и Артёма было невмоготу. Они отталкивали все поучения и советы: молоды, не закрепившиеся в жизни, охолоньте, куда спешите, успеете ещё нажиться вдвоём, так что надоест. Словом, уловки и отговорки, чтобы осадить. Но советы и поучения ломала молодая, задорная, крепкая любовь, которая не находила поддержки ни в школе: учителя наезжали комсомольскими делами: целина в Оренбургской области с трактористом Ваней Бровкиным, молодёжные таёжные новостройки, это-первое! Ни среди посельчан, которым до комсомольских дел и новостроек не было никакого дела, но: ишь ты, не успели из-за парты выскочить и сразу в постель голыми под одеяло лезут, а учиться, а в люди выходить. Институты в посёлке ценились, потому что кроме мазутного депо и тяпочного колхоза ничто больше в нём не приживалось. Бурили вышки в поисках нефти, посельчане надеялись на нефтяной рассвет, обещавший кучу грошей, но, так получалось, что буровые вышки, погостевав, уезжали, как говорят в народе, до дома, до хаты: в город, расположенный в пятидесяти километрах от посёлка.

После окончания выпускного вечера она с Артёмом убежала на бугры в балку Дальнюю, известную тем, что в ней заворачивались первомайские праздники после колонного хождения с флагами под марши духового оркестра перед трибуной на стадионе. Там и закрутилось то, что закручивает не обветшавшая любовь, которая на словах только держится, чувства и поступки обходит, а полная сил и мечты любовь, которая не зыркает по сторонам, в углы не затыкается, не оглядывается, мозги рассуждениями не ломит, а запрягается в чувства и несётся, как шальная во всю прыть и опор. Такую любовь редко встретишь. Всё больше затёртые, пугливые, суженные, словесные, вялые, как к земле привинченные. А у них в размах шла, через край переливалась, как весеннее полноводье. Опасна такая любовь, потому что со стороны блудом кажется. Беззащитна она перед слухами и вздором, которые плетутся вокруг неё, как паутина. Мялись ландыши в балке, дурманил их запах, хмелел рассвет, пьянели слова, которые они и раньше говорили друг другу, а тут, как одурели, сшиблись и перепутались. Стегала утренняя прохлада, а им жарче становилось.

— Как в Космосе побывала, — сказала она тогда.

Родители Артёма заметили округлившийся её живот и наотрез отказались от свадьбы: позор! шалава! ещё женой не стала, а юбку уже успела задрать! да и не перед Артёмом. Словом, накатили, понесли, расшумели по посёлку и нашли: путалась она в железнодорожной посадке не с Артёмом, а с Курчавым Мишкой: уркой. В посёлке его кликали: Кока. Он подтверждал слухи. Вначале тих и смирён был парень, но отец и мать за водкой ни одного дня не пропускали, и его загрузили. Водочным посыльным он был. Как же не споткнуться. Свернулась у него голова и на кулак натянулась: залепил залёту городского, приехавшего с пэтэушниками колхоз поднимать, оттащил в кусты парка первого мая. Красивый свитер (такого в посёлке ни у кого не было) пуховый с красными и чёрными полосками — ходил он в обветшалом железнодорожном кителе отца — снял. В этом свитере, обливаясь потом при тридцати градусной жаре (молодёжь в короткорукавках, а Курчавый в свитере) он и заявился или, как говорили: припёрся на смотрины на другой день в летний клуб. Не успел даже погреться, как его в холодную поместили. После отсидки вернулся непонятным. На мужиков, вставлявших ему: «Урка ты» ходил не с боку, а напрямую. Мужики таких заходов побаивались, так как после них синяки больше блеску глазам придавали и признали его главенство. Непонятным было то, что, поколачивая мужиков, он всегда приговаривал: это вам за дело! «Да за какое», — отбивались мужики. Курчавый не отвечал.

Слухи, что она с Курчавым шалается, сбивали её. Тяжелела, никла, морщилась душа, наливалась боязнью, закручивалась в испуганные мысли. Не слабого характера она была: отсекала Ваню Бровкина, новостройки, советы и поучения, но то было другое, чем слухи. В неправду больше верят, чем в правду. Она опасалась, что Артём поверит Курчавому, который первый и наводил слухи. Артём слухи в голову не прибирал, Курчавому просто говорил: брось, Мишка, тень на плетень наводить, ты хоть и блатарь Кока, но мои кулаки за неё в рангах и кликухах не разбираются. Улыбка Артёма не увядала, не мелела и не мельчала, смех рассыпался, а не каменел. Он не сбивался с ноги и не запускал ноги в задворные улочки, переулочки и обходы, когда шёл с ней по посёлку. Рука не висла плетью и не отстёгивалась от её выточенной талии, наоборот, сильней и крепче прижималась на летней танцплощадке.

Парк был вечерним отдыхом посельчан, в число которых (отдыхающих) входили в основном деповская молодёжь и мужики. Летний дощатый клуб, измазанный в жёлтую краску, был без крыши над зрительным залом с деревянными скамейками, но с крышей над сценой. С множеством щелей на боковых стенах, так что безбилетники вполне могли просматривать кинофильмы, прижавшись к щелям. Напротив, входа в клуб метрах в тридцати находилась заасфальтированная круглая танцплощадка, огороженная забором из штакетников, верхушки которых были остро затёсаны. Можно было видеть танцующих, но пробраться без билета не представлялось никакой возможности. Это были, как бы островки, окружённые густыми кустами сирени. Чайная — вытянутое одноэтажное здание с крепостными стенами — занимала особое место. Она располагалась на оголённом пространстве. Кусты сирени вырубили для того, чтобы мужики не путались в них и не промахивались, направляясь в чайную после получки, а потом, чтобы перегруженные водкой и пивом завсегдатаи, скатившись с белокаменных ступенек при выходе, могли правильно сориентироваться на открытой местности на свой дом.

 

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 1
    1
    98

Комментарии

Для того, чтобы оставлять комментарии, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться в системе.