cp
Alterlit

РЕЦЕПТ

Я смотрел в слезящееся дождем окно, и жить хотелось все меньше. Тяжеловесное каждодневное безделье нависло надо мной тяжелой ультрамариновой тенью. Коньяка в бутылке оставалось на один глоток. Впрочем, алкоголь — слабый прутик против навалившихся обстоятельств жизни. Мы, на наш взгляд, приспособлены к ней, но это лишь потому, что нам удалось найти спасение в непоколебимости наших убеждений, в привычках, в пристрастиях, — я угрюмо покосился на бутылку, — в женщинах наших. Но всё рушится: rock-n-roll умер, газеты с твоими первыми рассказами пожелтели, а женщины состарились... Нет, лучше я пойду спать.
Тяжелым, мокрым сугробом навалилась темнота. Нечто тщетно отодвигаемое в постоянном испуге перед собой и своей слабостью справиться с этим, что-то бережно хранимое от других и еще более от себя, и невероятный страх быть раскрытым, выползло наружу с пронзительной отчетливостью. Что же делать!? Безумная озабоченность о чем-то невнятном и несбыточность слизывала все остальные мысли, съедала мои впалые щеки, проваливала глаза. И чем отчетливее я ощущал свою никчемность и беспомощность, тем сильнее сгущалось то саднящее, тяжелое, что потом превращалось в камень, который уже лежал у меня в груди и мешал ходить, писать, спать, дышать. Я ложился на кровать, затем вставал и ходил по комнате, курил, снова ложился и снова вставал.
Случайному человеку может показаться, что я неорганизован. Это совсем не так — у меня припасена хорошая прочная веревка. Пассивно-податливое пребывание в жизни явно затянулось. На самом краю ничего не страшно — можно и презирать поднадоевшее уже бытие. В обиде на мир заключается обманчивая видимость каких-то отношений с жизнью, по существу давно уже утраченных, без всякой надежды на реанимацию.

Эфирный момент медицинской власти — не административной, не интеллектуальной и даже не физической — всегда более суров и тверд: в операционную! Никто при этом не защитит: ни скользкий адвокат, ни знакомые братки-спортсмены, ни мощные мускулы и боксерские навыки. На стол! И вот ты наг, как Адам, немощен и жалок. Не вполне внятно, по-идиотски улыбаешься хорошенькой медсестре анестезиологу, но она вызывающе невозмутима. Через мгновение на лице твоем наркозная маска и лиловое облако закрывает солнце.
Но это лишь образы медицинской власти, ибо в клинике, где я нахожусь, нет операционной. Зато есть решетки на окнах, суровые санитары и много-много таблеток. Психиатрия, на мой непросвещенный взгляд, — весьма зыбкое дело. Это ж не грыжу удалить. Тут ничего нет такого, что можно было б увидеть или потрогать. Всё очень просто и в то же время сложно. С виду нормальный человек, но однажды прикладывает пистолет к виску и нажимает на курок.
На стуле подле кровати моего соседа по палате Михалыча сидит главный врач отделения Антон Ростиславович Шапиро. Рядом медсестра с блокнотом внемлет каждому слову патрона. Антон Ростиславович необычайно высок. Но непомерный рост свой, как и знаменитую в медицинском мире фамилию, носит легко и с достоинством. Голос у него приятный слуху — как у священника:
— Два кубика тетурама, голубчику, — он полуобepнулся к медсестре, — дабы не баловал, паскудник. — Доктор поднялся со стула и довольно энергично дернул решетку на окне. — Крепка, брат, крепка, — он удовлетворенно хмыкнул и снова повернулся к Михалычу. — Не смей ее больше трясти, понял?
Антон Ростиславович подсел к моей кровати и, продолжая разговор о Михалыче, пристально посмотрел мне в глаза: — Очень внимательный человек — усматривает в устройстве бытия неочевидные и пугающие вещи, — Антон Ростиславович усмехнулся, — заговор жидомасонов, массированную вооруженную атаку инопланетян, приближение Апокалипсиса — доктор взглянул на часы — не позднее декабря-месяца сего года. Да, батенька, непременно сего года, — он задумчиво посмотрел в окно. — Когда работаешь там, где основной рабочий материал не совсем здоровые люди, то со временем, к сожалению, теряется чувствительность. Вот вчера некая особа из женского отделения пыталась найти полового партнера во флаконе из под шампуня, — в его словах чувствовалась определенная натуга и рвущийся скрежет, который рвался из неочерствелой души.
Глаза Михалыча страшно округлились, и он накрыл голову одеялом.
— Ну, а вы, голубчик, как себя чувствуете, — Антон Ростиславович пощупал мой пульс, — шея не болит? Я понимаю, если не обдумывать жизнь, то жить незачем, — он укоризненно покачал головой, — но не до такой же степени, батенька! Все яркие личности, с точки зрения обывателя, были не совсем в порядке. Кроме того, многие из них вешались, стрелялись, травились. — Антон Ростиславович нахмурился, и рука его свирепо ткнула в мою сторону, — Вы, позвольте спросить, себя к таковым причисляете? — доктор не мигая, смотрел мне в глаза. — То-то же, голубчик, — он вздохнул и снял колпак. Белоснежные волосы рассыпались по вискам. — Баба ушла к другому кобелю — травиться, начальник наорал — сигаем с многоэтажки, Нобеля не дали — вешаться. Я понимаю, все хотят стать известными в свои горячие дни, а не в туманной вечности, но творцов, насколько мне известно, много, а премий маловато. Я вижу человек вы неглупый, хоть и писатель, и должны понимать, что все неприятности в жизни временны. Надо их переждать. А когда будете ждать, подумайте о том, что и жизнь тоже временна. Человеку необходимо при любых обстоятельствах сохранять способность бороться за то, что желанно и дорого. А то получается, что жизнь собственная для вас непонятный дар, — голос Антона Ростиславовича почти перешел на крик. — Суицид не заболевание и даже не отважно-глупый поступок. Это искусство высшего притворства, — он тут же неожиданным образом успокоился и довольно дружелюбно похлопал меня по плечу. — У вас жена есть?
Я отрицательно помотал головой.
— Подруга?
Я молчал. Доктор задумался. Морщины на его лице углубились и стали резче.
— С сегодняшнего дня, — он повернулся к медсестре, — пусть выходит из палаты.

И вот теперь я ходил в общую столовую, бесконечно мерил шагами коридор — сто сорок девять шагов, может быть сто сорок восемь. Один раз в день — после завтрака и приема лекарств — санитары выводили нас на прогулку в небольшой больничный дворик. Я поглядывал на окружающих с тоскливым удовлетворением — не один я такой несчастный. Всё неосознанно болезненно — и стены, и люди, и запахи, и пыльные светильники на потолке, и даже деревья во дворе. Каждый раз, когда я возвращался в палату, Михалыч упирался в меня взглядом полным тупого удивления — откуда я взялся и кто я такой. День переходил в день, минуя ночь, ибо каждый вечер мне давали горсть различных по цвету и размеру таблеток, и я проваливался в эйфорическую круговерть перламутрового сна. Ни для кого уже не секрет, что жизнь прекрасна, если правильно подобраны антидепрессанты.
Но однажды убогость впечатлений была разбавлена весьма заметным вниманием ко мне одной девушки. (Женское отделение находилось этажом выше, но в столовую и на процедуры дамы проходили через наш коридор). Первый приступ легкого недоумения я испытал, когда она, с игривостью светской дивы оценивающе смерила меня с головы до ног — подойдет-не подойдет. Судя по радостно вздернутому носику — подошел. Это было невероятно приятно — возвращение к себе прежнему. Пусть на йоту, но всё ж...
Кто-то из больных, трогая себя за причинное место, сказал, что ее зовут Вика и она самая красивая в отделении. И это было правдой. В стоптанных тапочках, в невнятного цвета, на пару размеров больше требуемого, больничном халате, она грациозно ступала по паркету, словно была в вечернем платье и в туфлях на шпильках. С этого дня Вика окружила меня безмолвным вниманием — на прогулках, в столовой, при случайных встречах в коридоре — она смотрела не вожделенно, не заинтересованно, не влюбленно — в ее скользящем, пронзительном взгляде в малых долях сконцентрировались все перечисленные эмоции, но девушка надежно их прятала под опущенными ресницами. И лишь мгновенный их взмах обнажал колдовскую наполненность серо-голубых глаз. Но и этой доли секунды было достаточно, чтобы парализованное многочисленными таблетками и уколами, мое либидо вздрагивало, оживлялось, трепетало. Вика проходила мимо, тут же понуро опускала голову, с нелепым хвостиком волос, перехваченных резинкой, сутулила плечи и шаркающей походкой взрослой женщины, поспешно удалялась в свое отделение. Сердце мое сжималось от безысходности, от жалости к Вике, к себе, к Михалычу, к Антону Ростиславовичу, ко всему человечеству. Вокруг нависали оголтело зеленые стены, зарешеченные окна и переминающиеся с ноги на ногу больные люди. Такие же, как и я сам. Так же стремительно, как и появившись, легковесное желание исчезало. Понурый и раздавленный, отягощенный своим камнем в груди, я брел в палату.
Почему-то сегодня на ночь мне не дали снотворное. Я беспокойно ворочался с боку на бок. Сон, естественно, не приходил. Звуки, меняя интонацию и интенсивность, неспешно перемещались по палате, делая это почти ежесекундно. Сквозь свинцовое опадание полуприкрытых штор щедрым потоком струился селеновый свет. Михалыч, время от времени размахивая лимонного цвета руками, что-то бормотал во сне. Я простонал от тоски и безысходности и отвернулся к стене. Вдруг, пронзительно скрипнув, отворилась дверь. Странно — ведь на ночь в отделении запираются все палаты. Кто-то, звонко прошлепав босыми ногами по паркету, остановился возле моей кровати. Я поднял голову. Это была Вика.
— Вставай, — она протянула мне руку.
— Зачем? — я оторопело смотрел на девушку.
— Пойдем на процедуры.
— Среди ночи?
Она кивнула. В темноте палаты жемчужно сверкнули ее глаза. Я поднялся с кровати и, накинув пижаму, направился к двери. Девушка взяла меня за руку, и мы тихо пошли по коридору. Место, где дежурил санитар, оказалось пустым. Вика достала из больничного халата ключ и отомкнула входную дверь. Мы спустились по лестнице, и вышли во двор.
Ночное светило бесновалось. Фальшивое серебро лунного света капало с притихших деревьев, струилось по жестяной крыше, расплескалось по растрескавшемуся асфальту. Подчас, в простых предметах и действиях скрыто столько глубины и смысла — стоит только присмотреться. Тишина смиренно наблюдала за колдовским бесчинством ночи.
— Посмотри, — Вика кивнула куда-то вверх.
Я послушно задрал голову. Пугающая чернота неба и огромный стронциановый диск. Еще несколько корпусов психиатрической больницы. И девушка, держащая меня за руку. Это — весь мир.
Мы зашли в беседку, заросшую диким виноградом. Вика тяжело дышала, словно преодолела невероятно длинную дорогу. Она, наконец, отпустила мою руку и посмотрела мне в глаза. Во взгляде ее не было ни жеманства, ни похоти, ни насмешки. Едва уловимым движением плеча она сбросила с себя халат и оказалась совершенно нагой. Несколько секунд мы стояли без движений. Затем девушка, расстегнув пижаму, притянула меня к себе. Мои недобросовестные попытки избежать близости, оказались весьма неуклюжими. Она отдавалась легко — как публичная женщина — без слов, без поцелуев, без предварительных ласк. Это было необычно и даже страшно. Очевидно, так совокупляются боги и животные. Вскоре Вика повернулась ко мне спиной и, нагнувшись, взялась руками за перила беседки. В розовом свете луны, ее ягодицы шевелились, как две большие белые рыбы. Обхватив руками талию, я прижался к девушке. Горячий пурпурный гул медленно наполнял мое тело. Он шевелился во мне, как младенец во чреве женщины, щупал все мои органы, не пропускал ни одной клеточки. Затем, собравшись в огненный комок, устремился — нет, не вниз! — вверх, туда к моей тяжелой ноше, к тому камню в груди и рассек его на тысячи частей! Кусочки чудной боли метались по телу, ища спасения в укромных частях его, но огонь доставал их повсюду, и они сгорали без следа, таяли и шипели, покидая меня навсегда.
Мы сидели в беседке и молчали. Тишина и покой витали в прохладном мягком воздухе.
— У тебя закурить есть?
Вика отрицательно помотала головой.
— Говорят, ты писатель?
— Кто говорит, Антон Ростиславович?
Она едва коснулась головой моего плеча, что, должно быть, означало согласие.
— И о чем же ты пишешь?
— Сейчас пишу о разделенной любви, которую называют сексом.
— Насколько я понимаю, сейчас ты занимался любовью.
Я взглянул на нее с интересом: скорее всего, не глупа. Почему она здесь? Бездарная мысль — почему здесь я?
Словно прочитав мои мысли, Вика улыбнулась.
— Пойдем, писатель, в отделение. Скоро будет светать.

Во время утреннего обхода Антон Ростиславович посмотрел на меня и радостно, как ребенок потер руки.
— Замечательно, батенька! То, что вы сейчас понимаете не столь важно. Важно то, что еще предстоит понять. С моей дилетантской точки зрения,
писатель особо не должен думать. Когда не думаешь, многое становится ясным. А вы, голубчик, напрягли-то извилины, — он задорно хохотнул. — Напрасно, батенька, напрасно. Творец не предполагал наши раздумья — было предусмотрено ровно столько, чтобы мы успели выполнить наш биологический долг. А мы-то возомнили, что наше познание, мудрость, талант неотделимы от бытия человеков. Ну да ладно, ступайте с Богом. Вот вам справочка о выписке, — доктор сунул мне в руку сложенный вдвое листок бумаги.


С первыми лучами солнца все роскошнее становился мир, пели птицы, свежий ветерок ласкал мое лицо. Гравий радостно грохотал под ногами. В воротах я обернулся на белеющий больничный корпус. У окна стояли Антон Ростиславович и Вика. Словно вспомнив что-то досадное, я внезапно остановился. Неужели... Но счастливая пустота моей груди уже несла меня за больничную ограду.

  • 29
    6
    102

Комментарии

Для того, чтобы оставлять комментарии, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться в системе.