Огонек (вторая часть из двух)
Я болела. Очень сильно заболела перед тем, как все началось, поэтому моя память о тех событиях хаотична, отрывочна, перемешана с кошмарами. Вероятно, воспоминания были бы точно такими же даже если бы я была абсолютно здорова — слишком многое обрушилось на мозг, больше, чем можно уместить в себе. Но так или иначе.
Помню, что у меня поднялась температура — а до этого я носилась во дворе целый день, радуясь тому, что начались летние каникулы, — и мама дала мне лекарство и сказала, что утром мы пойдем на прием к врачу. Но потом, кажется, мне становилось все хуже, и мама с папой вызывали скорую и никак не могли дозвониться. Я помню все это как сон — обрывки тревожных разговоров, даже крики, тени на стенах при свете ночника. И папа, скорее всего, сам убежал в приемный покой за врачом — больница от нас совсем недалеко. Возможно, впрочем, кое-что из этого мне только мерещилось. Я, например, не могу сказать, когда именно и куда ушел папа, не знаю даже, сколько часов или дней я была в забытьи, но, когда я очнулась на мокрой и измятой постели- с кружащейся головой, с пересохшим горлом и дрожащими конечностями, — в квартире была только мама.
Я проснулась от странных звуков вокруг: за стенами где-то в доме кто-то кричал — тонко и страшно, с недолгими паузами: «И-и-и-и-и-и-и-и-и-и!». На улице тоже кто-то вскрикивал время от времени — монотонно, как птица: «Хоп! Хоп! Хоп!». И непонятные шорохи совсем неподалеку. Но при этом совсем не слышно машин и любых обычных уличных шумов, типичного городского фона, на который обычно даже не обращаешь внимание.
Кошмар продолжился в реальности, и мое сердечко забилось быстро и тревожно.
— Мама! — позвала я тоненьким испуганным голоском.
Никто не отзывался. Дверь моей комнаты была закрыта, воздух застоялся и пах потом, болезнью. Этот шорох. Я бы спряталась под одеяло, но и без того было слишком душно.
— Мама?
Бесконечно долго я собиралась с духом, прежде чем выбралась из постели, понуждаемая страхом и жаждой, тихонько подкралась к двери- босая, растрепанная, во влажной пижаме, — потянула за ручку и выглянула в узкую щелочку. И все время слышала это «И-и-и-и!» и «Хоп! Хоп!» и еще что-то далекое, неопределенное. И шорох — определенно у нас дома — звук с каким рвется бумага.
В коридоре был полумрак; очень долго я собиралась с духом, прежде чем вышла. Дверь в родительскую спальню была приоткрыта, и мне были видны не столько тени, сколько намеки на движение, сотканные из света с переменчивой интенсивностью. И звук доносился оттуда. На цыпочках я прокралась к двери, сама не понимая, отчего так бьется сердце, откуда этот тягучий, прилипчивый страх. Какая-то часть меня уже сообразила, что не все в порядке. Я заглянула в спальню.
Мама была там. Родная, любимая. Страх, так и не дойдя до сознания, немедленно отступил. Ведь мама была здесь, со мной — молодая, красивая, в своем шелковом халате с ярким цветочным принтом, который мне очень нравился. Надежная, домашняя, и значит, все хорошо.
И это мама была причиной странных звуков. Похоже, у нас затеялся ремонт. Вот так все просто, и ничего страшного.
Мама сдирала со стен обои — руками, методично, упорно, — и на полу уже скопилось достаточно бумажного мусора.
— Мама? — позвала я.
— Пф, — вздохнула мама, не оборачиваясь, продолжая отрывать маленькие клочочки там, где обои плохо отходили. — О, Сашка, ты как раз вовремя. Видишь, тут... невозможные, ужасные линии, вот, смотри. А потом пропадают. Так нельзя. А тут вообще ничего нет. Как это? Исчезло... Сашка, подойди-ка ко мне.
— Мама, я... я... — подбежала и обняла, — испугалась...
-Сашка, подойди ко мне.
Я подняла голову.
— Я же здесь.
— Сашка, ты скоро?
— Вот же я!
-Сашка? Ты где? Куда подевалась? Подойди. Я прямо у окна.
Я посмотрела на окно в паре метров от нас, снова на маму.
— Мамочка? — Липкий страх, оказывается, никуда не делся, всплыл на поверхность — тут как тут. И только сейчас я почувствовала сквозь халат, какая же мама горячая. — Ты шутишь, да?
В репрезентации себя я вижу ребенка в его когнитивном развитии во взаимодействии с радикально пошатнувшейся средой, не знающего о проприоцепции, кинестезии, нейронных связях, ни о чем таком. Но ребенку хватало той малой доли информации, которую он был способен воспринять, чтобы на уровне чувств, эмоций, на уровне самого тела начать подозревать, что его мир рушится ко всем чертям. Огонек пришел.
Я все пыталась поймать мамин взгляд, а она смотрела куда угодно, только не на меня. Но то, что я видела в ее глазах, отрешенно обегающих комнату, словно глядящих сквозь предметы и стены, заставляло меня цепенеть. Это был не мамин взгляд, не ее глаза.
— Мамочка, ты заболела, да? У тебя жар. Это я тебя заразила?
— С этой стороны ничего нет, — произнесла мама; голос ее тоже как будто изменился, почти незаметно для слуха. Но ушли куда-то знакомые, родные интонации, исчезла душа. И я вдруг поняла, что и голос больше не мамин. Маму украли, а на ее месте... кто?
Мир всегда рушится в одночасье, и едва ли можно к этому подготовиться.
— Оно хочет воды, — сказала мама; ее руки прекратили метаться по стене, безжизненно повисли, все ее тело в моих объятьях словно окаменело. И пышет жаром, не хуже печки. — Напоите. Или выбросите. Ничего не надо.
— Нет- нет, я не хочу, я потерплю, — заторопилась я, но сообразила, что мама, наверное, говорит о себе. — А! Я сейчас, я быстро!
Я стремглав побежала на кухню, уже ни на что постороннее не обращая внимание, набрала воды. И вот тогда мне и пришла в голову идея дать маме лекарство, и я растворила в стакане две шипучих таблетки аспирина.
Бегом вернулась к маме, расплескивая воду. А сама так и забыла попить.
К счастью мама в тот раз довольно покорно все выпила, правда, стакан мне пришлось держать самой.
Дальше... мама в конце концов вернулась. Это был первый раз, когда мне удалось вернуть ее из того запредельного места, которое я не могла даже представить, разве что в самом жутком кошмаре. Вернулась не сразу, спустя наполненный страхом, тревогой, неопределенностью промежуток времени, не особо отложившийся в памяти.
Помню, как мама осела на пол среди всех этих кусков обоев, помню, как она заплакала.
— Ох, Сашка, — зашептала она сквозь всхлипы, — вот бы мне проснуться. Вот бы проснуться. Это так... так страшно...
— Мамочка! — Я снова обнимала ее и всхлипывала вместе с ней. — Ты же не спишь. Ты здесь. Я с тобой!
— Господи, Сашка, бедная моя. Я уже никогда не проснусь.
— Не говори так!
— Я не знаю, дочка. Прости. Ничего не знаю.
Немногим позже мы пошли на кухню. Маму шатало, я, как могла, старалась поддерживать ее. И все время говорила, говорила без умолку:
— Мамочка, ты заболела. Я тебе лекарство дала. Тебе немножечко легче, да? У тебя... пинтература... — от волнения я даже забыла, как выговаривается это слово.
— Что ты мне дала? — перебила мама.
— Ас... аспирин. Не надо было? Две таблетки.
— Ага, — кивнула мама. — Ты молодец, Сашка.
На кухне мама набрала воды и выпила еще две таблетки, потом рассеянно посмотрела по сторонам. Я вспомнила, что тоже хочу пить, а еще хочу в туалет, но отойти от мамы не решилась.
— Сашка, а есть у нас что-нибудь сладенькое? Так хочется сладкого, не могу.
Пока я соображала, мама сама взяла со стола сахарницу, начала доставать и по одному рассасывать кубики рафинада. Мне еще больше захотелось пить.
— Можно попить?
— М-м, конечно, что за вопрос? И мне налей.
— Мама, ты проводишь меня в туалет?
— Сашка, сходи сама, не маленькая ведь.
— Я боюсь.
— Сходи сама. Прости меня, мне очень... не по себе. Ты не бойся, я здесь. А папа где?
— Не знаю. Хорошо, мамочка, я сама схожу. Ты сядь, посиди.
Я все-таки сходила в туалет, набралась храбрости, очень уж сделалось невтерпеж. Еще больше страха натерпелась бы, если бы в доме не оказалось света, но тогда еще он был — отключился только через пару дней.
Когда я вернулась на кухню, мама стояла у окна, смотрела на улицу.
— Что-то произошло, Сашка, — сказала она, не оборачиваясь. — Это не только со мной. Господи, это везде. И телефоны не работают. Я же не дойду до больницы.
Я подошла к маме и тоже с опаской посмотрела на улицу. Первое, что увидела, сильный пожар вдалеке, даже не сам пожар, скрытый множеством домов, а клубы черного страшного дыма, неспешно возносящиеся в небо, отраженное от низкого неба зарево.
И никаких людей, хотя это «хоп-хоп» не прекращалось. И никаких едущих по дороге машин, но на углу, сбоку, на самом перекрестке были видны сразу несколько — покореженных, перевернутых. Даже один автобус. Я отвернулась прежде, чем до сознания дошло, тела ли там, рядом, или просто тени, или еще что-нибудь.
Потом мы вернулись в спальню. Мама была очень плоха, пару раз чуть не упала, а добравшись до кровати, сразу легла. Но она продолжала говорить со мной бесконечно усталым, слабым голосом. Говорила о папе, обо мне, о своей болезни, о лекарствах, обо всем сразу. Большую часть из сказанного я не воспринимала, просто бездумно слушая мамин голос и держа ее за руку, но, сама того не осознавая, запоминала, откладывала в себе, чтобы извлечь в нужный момент.
Голос мамы все слабел, язык начал заплетаться, слова путаться, а рука становилась все горячей.
— Мы уйдем, — шептала она. — Нам помогут... или ты уйдешь... одна... вдруг... а вдруг... кто-нибудь... то... что...
И в какой-то момент мама вдруг вскинулась, огляделась в тревоге.
— Сашка, чем это пахнет? Ты не чувствуешь? Сука, чем так пахнет? Где мое чертово тело?
И я увидела, как ее взгляд... просто уходит, и взамен на поверхность выплывает... пустота, только пустота.
Конвульсии, звериный оскал, чужое лицо.
Ребенок не знал, да и не смог бы осознать, что его привычный хрупкий мир уже никогда не вернется.
Я просыпаюсь от тишины. Мама успокоилась. Всегда успокаивается, впадает в это состояние, лежит как камень, иногда с открытыми неморгающими глазами, почти не дышит. Я выползаю из своего убежища. В коридоре привычный сумрак, но на улице день- тот же самый или другой, какая разница. Время иллюзия, как и все на свете, и не имеет значения.
Я чувствую голод, не могу вспомнить, когда ела в последний раз. Подхожу к спальне, заглядываю: мама никуда не делась, лежит на постели — это хорошо. Потом пробираюсь на кухню. Я теперь всегда хожу по дому именно так: осторожно, крадучись, на цыпочках. Или стремительными перебежками.
Что из продуктов осталось? Немного макарон, немного круп (оказывается, я люблю овсянку), бульон в пакетике, чуть-чуть муки, из которой я научилась делать лепешки, еще сухофрукты, но тоже почти закончились. Продукты практически на исходе, но сколько-то протянуть еще можно. Лекарство для мамы важнее, а его нет.
Об этом я боюсь думать. Теперь сложно представить, как это я гуляла целый день, и меня даже с трудом могли затащить домой. Память кажется такой... невзаправдашней.
На кухне сталкиваюсь с еще одним проявлением реальности: у нас больше нет газа и воды в кране. Растерянно сажусь на стул, не могу поверить. Почему-то совсем не задумывалась, что так может случиться. Когда пропало электричество, я тоже этого не ожидала. Мне бы, наоборот, удивиться, что газ и вода продолжали поступать так долго, но это выше моего разумения. Я даже не могу осознать, насколько теперь все осложнилось, насколько критично для выживания, и какие у меня шансы и дальше оставаться в своей квартире.
Я не плачу, воспринимаю все с жалкой покорностью, долго сижу на стуле, совсем нет сил и желания шевелиться. Вот бы укрыться, спрятаться от того, что ждет впереди, вот бы прилетел Фалькор и унес меня в волшебную страну. Вместе с мамой. А там бы папа, улыбаясь, вышел из красивого дворца и встретил нас.
В последнее время я все больше обитаю в грезах и все меньше в реальности, я и не знаю, что такое реальность. Мама как-то сказала, что этого никто не знает. Никто и никогда не контактировал с реальностью напрямую, человек так не устроен. Возвращаясь, мама говорит все более странные вещи, а ребенок слушает, хотя и не понимает.
Я не ем, голод исчезает, как любая иллюзия, поглощается той проблемой, что как неприступная гора встала передо мной: до меня начинает доходить, что именно сегодня, а не в гипотетическом «когда-нибудь», очень-очень скоро мне предстоит выйти из дома.
Я сижу, пока не замечаю, что вновь и вновь совершаю одно и то же движение: кручу головой вправо-влево в неосознанном жесте отрицания. И вдруг тишина вокруг становится столь плотной, а груз на мне таким тяжким, что я не выдерживаю, кажется, вскрикиваю и бегу к маме.
В спальне, как всегда, сумрак. Какой-то новый запах, который я не могу определить. Нехороший запах.
Мама неподвижна. Лежит на спине абсолютно прямо, вытянув руки вдоль тела. Лежит страшно, но я уже привыкла видеть ее такой.
Пугаюсь я позже, когда беру маму за руку. Жесткая, почти несгибаемая, но и это привычно... много долгих мгновений проходит, прежде чем я понимаю, что рука холодна как лед.
Огонек ушел.
Наверное, что-то взрывается в моей голове — беззвучно, безысходно, — меня накрывает беспросветным темным облаком. Все уходит, ничего не остается.
Времени больше нет. Где-то внутри своего бесконечного кошмара я прихожу в себя: мамина рука все еще в моей, мои губы что-то шепчут, сердце стучит, бьется все сильней от безумной надежды — мама проснется, я принесу лекарство, все будет хорошо.
И вдруг мама открывает глаза. Они кажутся неправдоподобно огромными на чужом заострившемся лице. И похожи на две дыры, словно пустые глазницы на брошенной маске, провалы в черные бездны. Глаза поворачиваются, смотрят на меня. Этот взгляд... в нем нет моей мамы, в нем никого нет, но ребенку это неважно, а тело реагирует по-своему: замирает в ужасе, цепенеет.
Мамины губы, до этого плотно сжатые, бескровные, расходятся, воздух странно шипит меж зубов.
— Один, — говорит мама. Это не голос, это призрачное клокотание, шелест песка на ветру. — Один... два... три... пять... восемь...
Она все еще смотрит на меня, и на какую-то секунду ее взгляд вдруг проясняется, я вижу, как дрожат зрачки, впиваются в меня... а потом скользят куда-то дальше, пропадают, мутнеют, будто кто-то подышал на оконное стекло. Глаза останавливаются и уже никуда не смотрят, рот так и остается приоткрытым.
В моем прошлом, настоящем и будущем, которые суть одно, во все мои времена это — самые страшные мгновения моей жизни.
Я стою посреди комнаты, вижу перед собой стену с ободранными обоями, на маму не смотрю, не вижу этих глаз, которые убили и похоронили во мне всякую надежду. Я как будто не здесь, меня самой уже нет. Ничто не узнается, все проплывает мимо. И нет никаких точек отсчета на опустевшем листе, чтобы сказать, сколько это продолжается, но (чего могло бы никогда не произойти) меня пробуждает звук. Непонятный, но смутно знакомый, позабытый звук на улице — растянутый, нарастающий, продолжающийся, удаляющийся, исчезающий.
Я иду в большую комнату, выхожу на балкон.
Улица пуста, если не считать Лешки, который все так же стоит внизу — одинокий, потерянный. Больше Лешка меня не пугает. Этот страх, как и большинство страхов в моем ненастоящем и настоящем мире, перегорел.
Смотрю вдоль дороги, в обе стороны. Разбитые машины на перекрестке никуда не делись, они меня уже никак не тревожат, но, глядя на них, я узнаю, что это был за звук. Машина. Громкая, может быть, грузовик. Он проехал прямо по этой улице, под моими окнами, и скрылся, но что-то ведь это значит, что-то это должно значить. Лешка, что за сила так настойчиво гонит меня куда-то?
Стою возле входной двери, прижавшись к ней ухом, пытаюсь что-нибудь услышать кроме шума собственного сердца. Тишина, вроде бы, тишина. На мне кроссовки, джинсы, футболка и толстовка. На улице не так уж прохладно, но мало ли. Волосы собраны в хвост, у ног стоит рюкзак, на котором картинка с летящей Блум — он совсем легкий, там только Орех. Я никогда не буду готова, но кто меня спросит.
Оборачиваюсь. За углом во мраке коридора мне мерещится тень, будто воздух там более густой и плотный. Почти уверена, что это мама стоит там, невидимая, смотрит своими глазами, молчит и не дышит.
Сердце мое почти выпрыгивает, в глазах опять непрошенные слезы. Подхватываю рюкзак, выхожу. Закрываю дверь, замок щелкает.
Я перебежала дорогу, иду совсем по другой стороне улицы, но Лешка все равно увязался за мной. Почему-то это меня совершенно не удивляет, как будто я знала, что так и будет. Если что, ему за мной ни за что не угнаться, он плетется довольно далеко, ковыляет, его ноги, кажется, совсем не гнутся. Пусть себе идет, старается ведь.
Я не захожу в аптеку, не захожу в магазин, иду себе по тротуару в этой нереальной тишине, прохожу мимо площади, мимо парка, на мосту через речку останавливаюсь. Лешка тоже останавливается в отдалении посреди проезжей части. Его лицо повернуто в мою сторону, но я не знаю, куда он смотрит, что вообще видит.
Однажды в школе нам читали дневник блокадной девочки. Я запомнила, хотя и не могла представить, что стоит за этими строками: «Умерли все. Осталась одна Таня». А теперь, думаю, я знаю.
— Осталась одна Сашка, — шепчу я.
Смотрю на мутную воду. Ребенок верит, что мама каждый раз пыталась что-то донести, нечто очень важное. Ребенку так хочется верить. В то, что смерти нет, что мы не существуем сами по себе, всегда разбросаны во всех и во всем, что нас окружает. Нас нет нигде, и мы всегда где-то есть. А значит, и уйти насовсем не можем. Мама где-то рядом. Как и ребенок- в прошлом, настоящем, будущем. Все мгновения не растянуты на какой-то шкале, они всегда одновременно, и из любого можно посмотреть на себя и вокруг.
— Пойдем, Лешка, — говорю я. — Куда-нибудь и придем.
Лешка делает мучительно неуклюжий шаг.
— Один, — говорю я.- Один... два... три... пять... восемь... тринадцать...
-
Понравилось, хотя царапнуло репрезентация, когнитивное развитие. И никаких намеков на то, что там произошло. Девочка выжила, ведь это рассказ воспоминание, но что дальше и почему...
-