Всего лишь театр
– Ну что, дети… С премьерой! – произнесла Фомина, и все поднялись, и чокнулись (Королевич – соком), и выпили всё до дна. Уселись, стали передавать друг другу тарелки, вилки, закуски – запорхали над столом белые салфетки, женские руки, поплыли салатницы. Фоминой немедленно захотелось ещё рюмку, но было неприлично. Тогда она вышла в туалет, достала из сумки фляжку, открутила крышечку. Горячий глоток пролетел по пищеводу. Страшный день – премьера. Дети радуются, дурачки. Думают, это праздник, итог чего-то… А на самом-то деле не итог – конец. Труд закончен, всё, ничего нет! Цветов ещё натащили, тьфу, будто на похороны.
Ещё букет, пока не подаренный, держала в руках Сонечка, соседка Фоминой с четвёртого этажа. Пряталась за ним, потихоньку вытирая мокрые глаза. Вручить цветы сразу она постеснялась: зрители хлопали, что-то кричали, лезли на сцену, сверкали фотовспышками. Лучше будет, – подумала Соня, – переждать шум, да и самой успокоиться, кстати, а потом пройти в репетиционную и там тихонько поздравить Римму Васильевну один на один. То, что в репетиционной бушует застолье, ей в голову не пришло.
Говорили, конечно, о спектакле.
– Ты, Каримова, ложишься на мужика, как уставшие люди ложатся поспать.
– Да ну вас! Вы меня ещё на репетициях замучили! – своими советами. Даже вы, Сергей Палыч!
– А что я, я ничего такого…
– Да? А кто выступал: «Неправильно ты, Ирина, на Сеню залазишь, давай, я тебе покажу, как надо»?
– А давайте, – предложил Вовка Маслов, – следующий спектакль по Камасутре поставим!
– Одноактный! – поддержал Сергей Палыч, и получилось, что Соня впервые вступила в этот храм искусства на взрыве хохота.
Её поразило, что они смеялись. Даже Сазонов смеялся.
– Так, держите все рюмки! – распорядился Маслов. – У нас тут новый человек пришёл, пусть скажет тост!
Сонечка, которую упихали за стол, не спросив, как зовут, пробормотала неловко:
– Я бы хотела… за Римму Васильевну. Нам так повезло, что она… ну, с нами…
Не знала Соня, и никто не знал здесь, что было время, когда Фомина вела другую жизнь. Жила в большом городе, служила в театре. Всегда аншлаги, и билетов не достать, и постоянные гастроли. С них-то и начался разлад в семье.
– Это – жизнь? – кричал Денис. – Это – семья? Ты хоть раз в жизни ужин приготовила? Чтоб я пришёл с работы – и ужин на столе? Как нормальный мужик!
Когда ему предложили переехать, занять должность на новой электростанции в маленьком уральском посёлке, он и думать не стал.
– Я понимаю, у тебя здесь работа и всё такое, – сказал он ей.
– Но это всего лишь театр, – добавил.
– А мы, – напомнил, – семья.
– Да золотая вы моя! – закричал директор Бельского Дворца культуры, куда Римма пришла с трудовой своей книжкой. – Это же чудо, что вы к нам переехали! Мы с вами тут таких дел натворим!
Директор хлопнул себя по лбу.
– Вот я дурак! Растерялся прямо от такой встречи…
Подскочил к ней, поклонился. Представился:
– Кобрин, Семён Петрович. Мне нужен – позарез нужен, понимаете? – режиссер массовых праздников! И – знаете что? Мы для вас откроем театр! Любительский, а?
Ну и пусть, – подумала Римма, – пусть любительский. Пусть в этом вшивом посёлке. Всё-таки – театр. Сцена.
А потом Денис ушёл к другой.
Да потому что не было! Не было никакого Дениса. Был обычный средний мужик, который после двадцати лет брака берёт и уходит к молодой. А ты иди к своим слесарям и электрикам, ставь с ними Островского, Бунина. Подпирай их светом, музыкой, придумывай для них каждый жест, потому что сами они ни черта не могут. Паши девять месяцев – это ж родить можно! – чтобы спектакль шёл час. Посмотрят его человек двести – считай это успехом. И подыхай потом, подыхай, пока новый замысел не придёт, и ты не начнёшь пахать снова, прячась от факта, что никому это здесь не надо.
У детей начались уже танцы.
Сергей Палыч вёл Иру Каримову. Огромный Вовка Маслов прижимал к себе Любу, главную красавицу театра. Люба капризничала:
– Ты меня задавишь!
– Я ещё никого не задавил, – успокоил Вовка. – Ребро как-то сломал – это было…
Между танцующими ходил и улыбался Королевич – как всегда, бессловесный. Носил на стол какие-то закуски, чистые стаканы. В «Гамме» он ничего, конечно, не играл, но всегда был под рукой для разных мелких поручений и был единственным тут, на кого ни разу не повышался режиссёрский голос.
– Никому не интересно смотреть, как ты путаешься в собственных ногах! – кричала Фомина на репетициях Ире Каримовой.
– Ты живая вообще? – интересовалась. – Я стесняюсь спросить, у тебя в жизни секс – был? Что ты мне тут пытаешься показать?
– Так, послушайте все! – объявляла. – Вот у нас Ира Каримова пропустила прогон. Потому что у неё умерла бабушка. Сообщаю. Для тех, кто не знает! Театр – это искусство коллективное. Меня не волнует, что у вас происходит в личной жизни!
Ирка потом рыдала, забившись в гигантский платяной шкаф, вздрагивала и тряслась среди фраков, пышных юбок, с плеча у неё свисал красный чулок.
Сейчас она сидела рядом с Сергеем Павловичем, пила бокал за бокалом, ожидая момента, когда можно будет сказать Фоминой, что она уходит из театра.
Такой момент для Иры так и не наступил не наступил: незаметно Фомина выбралась из-за стола. Ей хотелось домой. Заснуть она, конечно, не сможет, но хотя бы не надо будет делать праздничное лицо.
На крыльце стояли Соня и Сазонов.
– Ты, значит, английский преподаёшь? – Сеня выпустил колечко дыма. – Я его так и не выучил… Скажи что-нибудь!
– You are absolutely irresistible… – пробормотала Соня, и последний звук Сазонов снял с её губ поцелуем.
– Я ведь правильно понял? – улыбнулся он и поцеловал Соню ещё раз.
Кажется, у меня будет одной бездарной артисткой больше, – подумала Фомина, проходя мимо них.
Дома она бродила из угла в угол, пока не зазвонил мобильный.
– Вы, конечно, теперь столичный житель, Семён Петрович, – укорила Фомина звонившего. – Можно и не помнить, сколько у нас тут времени. Я сплю давно.
– Я хорошо помню, что у тебя сегодня премьера, – просто сказал Кобрин. Не притворяйся, мол. – Римма, есть решение провести в августе фестиваль для любительских коллективов. Крайне масштабный, крайне престижный – я даже не буду тебе говорить, каких людей мы приглашаем в жюри. Это – шанс. Поставь, наконец, ту пьесу. После твоей победы, в которой я не сомневаюсь ни секунды, тебя будут ждать лучшие театры. Слышишь? Лучшие площадки страны!
У Фоминой задрожали руки. Из темноты, из давно обжитой им вечности, выступил автор пьесы. Он улыбнулся Римме Васильевне и кивнул.
…
Стулья были расставлены в рабочий полукруг. Дети успели занять свои места, а успокоиться не успели, и Фомина, встав перед ними, слегка повысила голос.
– Прошу внимания! Сеня, перестань чесаться.
Потрясла пачкой листов, которую держала в руках, и продолжила:
– Эту пьесу я хотела поставить давным-давно, но не видела в театре подходящего состава. Теперь вижу. «Самосвал» очень вас продвинул… Всех.
Она повернулась к Каримовой.
– Особенно тебя, Ира. Теперь могу тебе дать по-настоящему большую роль. Ты готова, моя девочка. Я вижу, что ты справишься. Ты у меня поднимешь этот спектакль!
Каримова нервно улыбнулась. На неё никто не смотрел, кроме Сони, которая ничего не понимала. Стояла мёртвая тишина и даже Сазонов перестал чесаться.
– Римма Васильевна… Я решила уйти из театра.
Дети втянули головы в плечи и прижали уши. Однако ничего не произошло: Фомина лишь на миг сжала губы и с холодными глазами начала раздавать отпечатанные листки пьесы. Иркину пачку не глядя сунула Соне. Та испугалась, привстала было – сидевший рядом Сергей Палыч сжал ей руку, сделал, как мог, страшное лицо: молчи!
Стали читать. История начиналась с того, что в свой деревенский дом приезжает брюзгливый профессор. Никто даже не спросил, кто его сыграет – и так ясно! У профессора – молодая красивая жена.
– Это будет Люба, – определила Фомина.
– То есть Сергей Палыч мой муж?
– Муж тебе низачем не нужен, а вот есть у тебя кавалер, который постоянно в округе отирается… Это Сеня.
– Целоваться будем? – ухмыльнулся Сазонов.
– С тобой, Сенечка, всегда! Даже если в пьесе этого нет! – Люба обворожительно улыбнулась.
– Соня! Тебе даже к сценическому имени привыкать не придётся, сыграешь тёзку.
Боже мой, кого она мне сыграет, она же в зеркало на себя и то боится смотреть…
Дети шелестели страницами. Сергей Палыч достал из футляра очки, надел их, уставился в текст, шевеля губами.
– И что, мы – вот это будем ставить? – сказал вдруг Сазонов.
– Другого-то ничего нет? – поддержал его Вовка. – Это фигня какая-то.
– У тебя такие широкие плечи, Вова, – прищурилась Фомина. – И очень красивые руки.
– В смысле? – не понял Вовка.
– Римма Васильевна хочет сказать, извини, Вова, что чувство прекрасного не твоя сильная сторона, – разъяснил Сергей Палыч, глядя поверх очков.
– Так. Дай сюда, – Фомина забрала у Вовки текст, повернулась к Королевичу:
– Вадик, вылезай из угла. Ты у меня будешь звезда, вот, держи, отсюда начнёшь читать.
Королевич взял листки дрожащей рукой.
Соня стала приходить к Фоминой каждый день – работать над ролью.
– Смотри, какое слово тут самое важное? Его надо выделить.
– Прочитать громче?
– Ни в коем случае. Просто заложи перед ним паузу. Но паузу – не пустую! Внутри неё должна быть сила, энергия. Мысль!
Это была работа с мыслью. Работа с чувством.
Само производство речи тоже требовало труда. Что толку в мыслях и чувствах, если голос твой тускл, невнятен и слаб? Чтобы сделать голос сильней, нужно дать звуку опору. Включить резонаторы. Поднять купол верхнего нёба. Ты знала, Соня, что надо дышать диафрагмой? Слышала, как в позвоночнике отдаётся звук?
Это была работа с телом.
А ещё была работа – с языком. Оказалось вот, что слово «дождь» надо произносить как «дожжь», а вовсе не «дошть», как все тут говорят, как она, Соня, всегда говорила. Требовалось избавиться от провинциального говорка, уральского оканья. Замедлить слишком быстрый темп речи, сохранив её ритм. Известна ли тебе, Соня, разница между ними?
Чем ближе к премьере, тем Фомина становилась нетерпеливее.
– О господи, Соня! Ты же в этом спектакле – ключевая фигура! Вдумайся в то, что говоришь: «Мы увидим ангелов, мы увидим всё небо в алмазах…» А ведь ничего этого не будет! Вот что страшно! И у тебя с любимым человеком – ничего не будет! Твоя жизнь пропала, ты это понимаешь? У тебя слёзы должны в глазах стоять! А ты болтаешься, как сопля!
Или ещё прилетало, например:
– Что ты стоишь с таким счастливым лицом? Я понимаю, это приятно – Сеня рядом – но ты же Соня! Тьфу… Ты – другая Соня! Та Соня!
Да. Среди трудностей, поджидавших Сонечку в театре, была ещё и эта: её героиня оказалась влюблена в персонажа Сазонова.
Вот их эпизод. Темно, освещена только коробка буфета. Соня говорит Сене о том, какой у него чудесный голос, как он не похож на остальных людей – это, между прочим, правда! – говорит, что он прекрасен… И тут Фомина:
– Ты слишком легко это произносишь. Слишком просто. Так не бывает. Эти слова у тебя в горле должны застрять!
И Соня в который раз приступала к чужой речи, подлаживалась, приспосабливала её к своей душе.
– Вот если бы у меня была подруга… или младшая сестра… И она бы вам сказала… что… любит вас… – Соня смотрела на Сазонова с таким страхом и надеждой – явно своей личной надежды! – что тот помимо воли расплывался в самодовольной ухмылке. Сценический образ рушился, Фомина выходила из себя: Соня, при всех огрехах, была в конце концов убедительна. А вот Сеня – нет.
Зато он был чертовски хорош в сцене с Любой.
– Вы хищница, – говорил, глядя на неё блестящими глазами. – Красивый пушистый хорёк… Нате, ешьте! – и склонял голову. Следовал поцелуй. Сеня хватал Любу, припадал к шее. Целоваться на сцене по-настоящему было не принято.
Как ни странно, никому с первой читки не понравившийся спектакль постепенно наполнился душераздирающей искренностью. Даже Королевич, от которого вообще никто ничего не ждал, был на удивление здесь уместен.
– Жена моя, – рассказывал он, выходя на авансцену, – сбежала от меня на второй день после свадьбы, по причине моей непривлекательной наружности…
Тут Королевич смущался, ведь он, получалось, всех обманывал: не было у него никогда никакой жены. И слова его от этого звучали ещё более трогательно и достоверно.
Единственное, чем Фомина была недовольна – финальным монологом Сони. Ну, не умеет девочка заплакать на сцене. Хоть что с ней делай! Но в целом результат было не стыдно показывать.
…
Открытие фестиваля прошло с блеском и юмором: ещё бы! Столько молодых, талантливых, искромётных… Дети Фоминой тоже посильно вложились в этот фейерверк. Когда в банкетном зале гостиницы вдруг выскочили танцевать мальчики в белых рубашках, и в конце танца эти рубашки с себя посрывали, обнажив хилые нетренированные тела, Вовка, косясь на Любу, ухмыльнулся и полез на сцену:
– Ишь, стриптиз они тут показывают… Щас я вам покажу стриптиз…
Что-то шепнул ди-джею, дождался музыки, и принялся танцевать.
Больше никто из своих Вову в этот вечер не видел.
– Соня! Соня, проснись! – бушевала утром Люба, в ночной рубашке и с бигудями. – Вовка-то наш ведь по бабам пошёл! По чужим бабам! Надо отомстить! Пошли.
Соня, не понимая, кому надо мстить, как и за что, а главное – почему в такую рань, вылезла из постели и поплелась за неприбранной фурией.
– Ну, Вова, – шептала та, открывая дверь номера, который его хозяин самонадеянно не запирал, – к тебе идёт Любовь… И Любовь зла!
Вовка спал на спине, закинув руки за голову. Люба открутила колпачок тюбика зубной пасты.
– Ты себя в зеркало сегодня видел? – спросил Вовку Сергей Палыч, когда они утром ждали Фомину в холле.
– Нет.
– И не смотри.
То же самое можно было посоветовать Сазонову. Неизвестно, где Сазон шлялся ночью и что с ним было, но под глазом его теперь светился устрашающе фиолетовый фонарь.
– Смерти моей хочешь! Завтра играть! – ахнула Фомина. – Так, ну-ка, быстро построились!
И начала:
– Иголочка! Лопата! Иголочка! Лопата!
Дети, выстроившись по росту, послушно высовывали острые языки, послушно вываливали широкие языки.
– Ноги на ширине плеч! Стоять, не падать! – Фомина шла вдоль ряда, каждого толкая в крестец, и все, упираясь, стояли, не падали, даже Королевич не падал, и жужжали, как сумасшедшие пчёлы: «Жжжжэ….жжжжу…. жжжжа….»
А потом кричали:
– Вёз! Корабль! Карамели! Наскочил! Корабль! На мели! – кричали и на каждом слове подпрыгивали.
Отпустив их, взмокших и запыхавшихся, Фомина успокоилась: завтра ещё раз разомнёмся, и на спектакле все зазвучат.
Назавтра выяснилось, что Королевич объелся мороженым и потерял голос.
– Сколько же он его съел? Тонну? – простонал Сазонов. – Я в детстве десятками мороженки жрал, и ничего!
– Да тебя, Сазон, на полюсе в одних трусах можно бросить, и ничего!
– Ну всё, – Фомина глядела поверх голов. – Придётся снимать спектакль с показа.
Дети зашевелились, запереглядывались, подошли ближе.
– Как – снимать?
– Подождите…
– У него же там две фразы всего! Давайте вырежем!
– Давай тебе палец отрежем, Вова. У тебя ведь десять, зачем тебе все?
– Римма Васильевна говорит, – по привычке объяснил Сергей Палыч, – что спектакль – это единый организм, и даже если какая-то из его частей маленькая, это не значит, что она не нужна.
– Римма Васильевна! – крикнула Соня. – А давайте кого-нибудь попросим заменить Вадика!
– Кого попросим? Спектакль через три часа!
– Ну, слов-то там немного, можно за пять минут выучить, – буркнул Сазонов.
– Слов немного! А куда идти? Что делать? На сцене надо жить! Для этого надо знать всю историю!
– Так вот Маслов знает, пусть он, – предложила Люба. – Всё равно простаивает!
– А что? – я могу…
Сазонов не удержался:
– Выходит такой Вова и говорит: «Жена моя сбежала от меня на второй день после свадьбы, по причине того, что во время брачной ночи я сломал ей три ребра!»
Соне показалось, что Фомина сейчас Сенечку придушит. Однако та уже взяла себя в руки.
– Так. Никто никуда не уходит! И мороженого, – убийственный взгляд на Королевича, – не ест! Через час жду всех на сцене. Прогоним ещё раз спектакль. Ключевые моменты. Грим потом.
В своём номере набрала Кобрина.
– Семён. Ты ведь местных артистов знаешь? Мне нужен парень, способный связать два слова и не стоять на сцене столбом.
Королевич смотрел спектакль из зала, первый и единственный раз. И сначала даже не понимал, о чём говорят: мучился, что всех подвёл. Казалось ему, что сейчас на сцену, где должен стоять он – он, Королевич! – просто никто не выйдет, и там, где была его роль, поместится тишина. Но вышел кто-то, вдруг взял и вышел. Это был незнакомый кто-то, первый раз в жизни видел его Королевич, но он говорил правильные слова – Королевич шептал их беззвучно со своего одиннадцатого ряда. Он ещё поводил глазами туда и сюда: не заметил ли кто-нибудь, что на сцене не тот человек? Но все сидели спокойно. Слушали.
Королевич тоже стал слушать. И вдруг провалился в историю.
Исчезли Люба и Сеня – оказалось, это другие люди. Соня исчезла, стала совсем незнакомой девушкой. Так жалко было её! Так их всех было жалко! А потом незнакомая девушка замерла и сказала беспомощно:
– Что же делать? Надо жить…
Жизнь не обещала ничего хорошего, и по щекам девушки текли слёзы: ах, как же долго ещё придётся жить, как долго! А ведь и правда, – ужаснулся Королевич. Ничего нет в ней, в жизни, радостного. Только и трудишься для других, не зная покоя. Нужно скорей туда, туда, где небо в алмазах… Он не понял, почему вдруг все вскочили вокруг него и начали громко хлопать. Не понял, как и когда оказался мокрым жёсткий воротничок рубашки.
…
Дети набились в номер Сазонова и Маслова.
– Наливай, – распорядился Вовка. – Прикиньте, у меня начальник, когда командировку подписывал, говорит: «Я, Владимир, очень одобряю, что ты ходишь в театр. Вот не ходил бы в театр – по-любому бухал бы!»
– Ф-фуу! – выдохнул Сеня. – Я уж не ждал, что мы это сыграем. Где там наш отмороженный, кстати? Что-то не видать его.
– Да уж, Вадик выдал…
К Соне подошёл Сергей Павлович.
– Сонечка, какая ты молодец! Так натурально заплакала, у меня у самого слёзы были на глазах…
Соня отвела взгляд. Когда она, в ожидании выхода, стояла за кулисами, то смотрела, конечно, на Сеню – он как раз отыгрывал сцену с Любой.
– Милый пушистый хорёк, – сказал он, схватил Любу, обнял – и впился поцелуем прямо ей в губы.
Хорошо, что удалось дотерпеть до финала и не разреветься раньше.
Заглянула Фомина, ослепительная в парадном изумрудном костюме.
– Много не пейте, дети. Нехорошо получать Гран При с опухшими мордами.
– А вы, Римма Васильевна? Посидите с нами!
– Нет, мне надо к Кобрину. Звонил, умолял зайти.
Подмигнула им и исчезла.
– Римма, меня поймали! – Кобрин кивнул в сторону худенькой девочки с рыжими волосами. – Я уже обещал прелестному созданию двадцать минут своей жизни. Это, понимаешь, газета фестиваля, они тут имеют полное право на всё и на всех… Так. Про что ты меня спрашивала?
– Про театр, – отрапортовала рыженькая, слегка картавя. – Он ведь в жизни общества занимает огромное место!
– Вот тебе точная цифра: театр посещает четыре процента населения. Так что не хочу тебя расстраивать, но театр в жизни общества – нечто очень маленькое.
– А любительский театр, получается, совсем уж незаметное тогда... – рыженькая расстроилась.
– Нет, подожди, тут не так просто. Смотри, мы привыкли к понятию «градообразующее». Это нормально, когда говорят, например, – тут Кобрин бросил на Фомину острый взгляд, – что электростанция – градообразующее предприятие Бельска. Но есть ещё понятие «культурообразующее». Уберите вы группу этих людей, которые занимаются полной ерундой: играют то Бунина, то Островского... Вопрос: что изменится? Ответ: вроде бы – ничего. Но через какое-то время вы поймете, что изменения всё-таки происходят. В городе появляются лишние наркотики, возникают убийства на бытовой почве... Почему так получается, какая связь? – объяснить невозможно. Думает ли о таких вещах Фомина? – он опять посмотрел на Римму. – Не думает ни секунды! Она просто занимается своим театром. Думает ли об этом Сазонов? – ничего подобного. Он стоит на сцене, у него на морде просвечивает фингал, и он безбожно перевирает Чехова. Но объективно ситуация именно такая: на сегодняшний день «Гамма» – не просто театр.
– Твой спектакль лучший, Римма, – сказал Кобрин после того, как рыженькая ушла. – Я плакал сидел – а сколько раз я Чехова видел? Но у нас, понимаешь, случилась беда. Беда с вашим Вадиком. Его только что отскребли от асфальта. Так, спокойно. Спокойно. Фляжка, я так понимаю, как всегда, в сумке? Дай сюда. Вот, глотни. Тут уже ничего не поправить, а всё, что нужно сделать, будет сделано. Я буду с тобой. Спокойно. Спокойно. Ты понимаешь, в этой ситуации Гран При вам давать нельзя. Иначе такой вой поднимут – не отмыться. Шум этот вокруг вас, вокруг фестиваля, не нужен. Поэтому приз дадим не вам. Пресса налетит не на вас. И спасибо вашему Вадику за то, что он хотя бы сиганул не с крыши гостиницы.
…
Выпили не чокаясь.
Формальности были позади. Билеты поменяли. Точнее, Фомина поменяла свой.
– Поезжайте, дети. У вас дела, семьи. А я буду сопровождать… Вадика.
– Дела подождут, – сказал Сергей Павлович. – Я останусь.
– Я тоже, – буркнул Маслов.
– Нет, Серёжа. Вова, нет, спасибо. Я справлюсь сама, мне поможет Семён Петрович.
Налили по второй и снова выпили, молча. В голове не укладывалось. Поэтому налили по третьей. После четвёртой Сазонов вылетел на улицу и принялся дубасить стену гостиницы. Оглянулся на выскочившую за ним Сонечку:
– Что хочешь думай! Урод я? Да, я урод! А этот мудак – слабоумное дерьмо! Лучше-то ничего не придумал! Сволочь!
Фомина ушла к себе. Легла на кровать прямо в парадной одежде. Лежала, думала: что же ты натворил, Вадик… Это – всего лишь театр.
А потом тихонько постучалась к ней Соня.
– Римма Васильевна… – лицо у неё было бледное. – Я ведь педагог… Я про это знаю. Скажешь одно слово – одно случайное, неверное… А человеку потом жить с этим или… или…
Договорить она не смогла. Фомина молчала, и Соня сказала тогда едва слышно, без голоса почти:
– Это ведь мы, получается, в ответе. Это ведь он из-за меня, наверное, из-за этих слов в конце.
– Так! А ну, молчать! Сопля!
Соня уставилась на Фомину большими глазами.
– В ответе она! Да ты за себя саму не можешь быть в ответе! Что у тебя с Сазоновым? Яйца крутишь парню? И хочется, и колется? Эгоист он? Эксцентричный слишком? Не понимаешь, нужен тебе такой или нет? А когда поймёшь – в сорок лет?
Соня вскочила.
– Сидеть! Страшно ей. Всё страшно. Жить – страшно. Любить – страшно. Мыслить, по-настоящему мыслить – тоже страшно! Думаешь, что за люди тут собрались? Почему, как все, не сидят с пивом перед телевизором? Потому что живые! Потому что думают! Чувствуют что-то! А ты – сопля! Бревно! Жизни боишься! Сидеть, куда пошла!
Стащила со стула сумку, достала фляжку. Разлила в гостиничные стаканы последнее.
– Пей.
Соня послушно глотнула.
– Он… не только эгоист, Римма Васильевна. Пьёт много. Бабник. Я видела, как он с Любой целовался!
– Это шестьсот человек видело… – Фомина проворчала. – А что тебе любовь – орден, что ли, только за подвиги награждать? Тут уж на кого бог пошлёт… Судьба.
Она тоже сделала глоток.
– И театр – это судьба, Соня. Кого-то убивает. Обычно не зрителей, конечно. Но Вадик был особенный, ты знаешь. Может быть, мне не надо было его в труппу брать. Я не педагог. Не дефектолог. Я не знаю, как действует искусство на такие вот… души. Искусство действует! Понимаешь? Искусство! Не ты. Не я! Ты – провод, по которому этот ток бежит… Вот он встретился с искусством – и не пережил. Но встретился! Смог! Что-то почувствовал! Не все на это способны. Допивай.
Фомина подвинула Соне початую плитку шоколада.
Прав Семён, прав. Всегда был умён, как бес. Наркотики, убийства на бытовой почве... А что людям делать-то ещё, в этих вшивых городишках? Куда им идти? Кто им что покажет? Да и захочет ли ещё он, такой, пойти куда-то, когда у него душа – спит? А вот на соседа посмотреть, на собутыльника посмотреть – захочет! И придёт в театр, в наш театр придёт, где этот его сосед-собутыльник играет – там что-нибудь и стронется, глядишь, в спящей душе. Ну, а что в режиссуре я кое-что понимаю, это вот даже Вадик доказал.
Народу на похоронах было немного, и это понятно: родных у Королевича пшик. Стоял в стороне какой-то парень, руки в карманы, щека оттопыривается, как будто за ней леденец. Ирина Каримова – кто-то позвонил ей – пришла, прятала лицо на груди Сергея Палыча. У Сони были сухие глаза. Рядом с ней стоял Сазонов. И цветы, цветы… гроб утопал в них.
– Как на премьере, – прошептал кто-то.
– Спасибо, дети, что пришли, – сказала Фомина. – Простимся с Вадиком. Он был светлая душа, и умер светло. Все люди покрыты коркой. Толстой коркой… Не прошибить. А он был – без кожи.
Под эти слова гроб опустили в землю. Поставили крест, укрепили фотографию. С фотографии застенчиво смотрел Королевич, странно не похожий на себя. Жизнь кончилась – началась память. Память! Она всегда приукрашивает человека или, наоборот, чересчур очерняет. Память изобилует лакунами, а иногда хранит то, чего и не было вовсе. Иными словами она – тоже искусство. Теперь Королевич принадлежал искусству полностью.
Когда-нибудь ему будет принадлежать и она, Римма.
– Римма Васильевна… – подошла Каримова с покрасневшим носом. – Я понимаю, что сейчас не очень удачный момент… И много всякого было между нами… Но я хотела бы вернуться в театр.
– Конечно, моя девочка. Конечно.
Солнце выскользнуло из-за кладбищенских берёз, свет пролился на людей, расходившихся от могилы. В воздухе носились пушистые семена иван-чая.