Капитан, которого нет (на конкурс)

Я прорастаю в камень

богу — богово,
но если бога нет?

Дарья Виардо

 

Я, нижеподписавшаяся Луиза Брик, даю согласие на обнародование записей бортового журнала крейсера 230999/F  за исключением блока от 13/9.

Я ставлю подпись, на белом листе расплываются черные буквы. Я, кажется, плачу.

Вам же давно этого хотелось, отче?

Он смотрит на меня, равнодушен и горд. Он задаёт вопрос, один из тысячи. Они повисли мечами в воздухе. Я отвечала. Отвечала. Отвечаю:

Мой капитан? Мой капитан нас не услышит, он не пришел.

Не забывайте о протоколе, — вкрадчиво-вкрадчиво, точно иглы под кожу. Глаза узкие, губы тонкие, острый подбородок, сам высокий, сам точно игла. — Нам нужно выяснить, Луиза.  

Знаю. Нужно им. Работа у них. Не улететь от них, не убежать.

Капитан не виновен, — я качаю головой. Я это знаю, я это чувствую. Я была там, стояла на мостике, пока… — Вы… вы его помните?

Помните! Смеюсь. От смеха мерзко. Что они могут о нём помнить?

Ну, глаза у него были серые, — говорит мальчик в галстуке. Он не видел моего капитана, иначе бы промолчал.

Он подавал большие надежды, — добавляет второй.

Порядочный.

Смелый.

Прекрасно. Хорошие пустые слова.

Стойте, Лизонька!

Я удаляюсь к выходу.

Справитесь, отче.

За дверью зима.

Непрошенная ноябрьская буря укрыла города и пристани, замела дороги, повалила деревья. Не убрать, не разгрести до ночи. С утра раннего трудятся люди, машины, роботы. А тут моё слушанье! Все, кто могли, опоздали, главное — я вовремя. Вовремя. Вовремя.

Здание верховного суда было такое огромное, что десять его выходов из одиннадцати его корпусов каждый раз выкидывали меня на новую улицу. А улицы безлики.

Я так давно не была на этой земле, что успела позабыть её изменчивый холодный нрав, её голос и запах. Двадцать вечностей не была, и ещё столько бы не возвращалась. На улице гремело, что в машинном цеху, и пахло здесь также, только вместо стального жара, лицо и руки обдало холодом. На мне парадный мундир и туфли, я далеко не уйду, и оружия  нет, я отвыкла ходить без всего, я будто бы голая. Непозволительная роскошь, но и вернуться уже не получится. Вцепившись в перила, я сползла по лестнице. Отвыкшая от земной гравитации, а главное от ноябрьской наледи и парадной обуви, я чувствовала себя хромым жеребёнком. Благо, стёсанные ступени быстро закончились, а тротуар, спасибо городским службам, исправно вычищен.

Ну и куда ты пойдёшь, Луиза?

Я усмехнулась прямо в это белое слепое небо.

Идти мне, честно говоря, некуда. Казённый, как говорил мой капитан, казённый мир был скучен и чист, он походил на генерала в летах, такой чопорный, твердолобый и скупой, в золотых нашивках на отутюженном камзоле. Мой папа был военным, он мог бы стать отличным капитаном, но звёзды никогда не манили его.

Отчаянные люди, Луиза, мчатся в чёрную глубь. Думаешь, там кто-то ждёт нас? Ха-ха, Луиза, ха. Никто не ждёт тебя. Учись лучше тут, дома всегда теплей.

Я не хотела оставаться дома. Однажды, в серый год, когда нас всех закрыли на карантин, когда военные из Трэи привезли в Судебное чуму, отец, осатанев от матушкиного ворчания, увёз меня из гимназии. Спустя два года самостоятельной жизни я вернулась в родительский дом. Время будто бы сделало крюк: жила я вроде, взрослела, научилась следить за комнатой, готовить завтраки, деньги на жизнь распределять и, кажется, другой стала: умней и старше, обрезала косу, получила права, а потом раз и всё летит квазарам в пасть. Мне снова пятнадцать, и завтрак снова ровно в семь, попробуй не спустись к отцу, он будет зол. И позже восьми вечера домой с прогулки не приходи, он же волнуется, Лизонька. И вообще, что ходишь одна, это крепость тут солдаты живут, а не твои академики. Академиков в Старом Горе жило немного, да и курить в трусах у черного входа в общежитие они не брезговали. Каждому своё, не так ли? Но кое в чем матушка всё же была права: шастать без опаски по крепости и в её окрестностях, особенно к вечеру, особенно в одиночку семнадцатилетней мне как бы не стоит — дураков  у нас тут полно. Их, правда, и в городе немало, но там хотя бы фонари есть и полиция. И всё же не гулять я не могла.

Нет, ну только представьте, сидеть круглые сутки за учебниками, окосеешь. На вторую неделю где-то так и случилось, и все мои текущие эссе да расчеты обернулись сущей пыткой, и ум, доселе вполне себе острый, отказался соображать.

Два дня я пролежала, бездумно глядя в полоток. Потолки в отцовском доме, надо сказать, прелюбопытные: высокие — метра под три, украшены лепниной,  в моей комнате расписаны под звёздное небо. В общем, надоело мне это. Я чувствовала себя воробушком, запертым в жестяной банке, в таких кофе армейский раздают: бейся не бейся клювом о стенки, к солнцу не вылететь.  

Не кисни, говорила матушка.

Хорошо не буду, соглашалась я, я не капуста.

Учиться можно и дома. Нам выдали книги, три методички и карту, пачку миллиметровки я докупила сама.  Что может быть проще? Сидишь и строчка за строчкой пишешь, как в методичке, только цифры другие, и думать не надо. Написала? Молодец. Теперь конспект. К каждой лекции три страницы, не меньше. Потом на грамматику пять упражнений. Потом вот запись — послушай. День закончился.  Можно спать. Жаль, завтра придётся проснуться. Я бы, матушка, предпочла, как медведь, проспать до марта. Может там и распогодится.  

Надень свитер, Лиза. Розовый, розовый! — повторяла мама, не пуская меня в прихожую, это у неё, правда, случайно вышло: шла ко мне, а я из комнаты, так и застряли в дверях. — Холодно там. Знаешь, как холодно?

Не знаю мам, хочу узнать.

Свитер, свитер.

Я поплелась за свитером. Хорошие вещи я там оставила, до последнего не верила, что застряну дольше, чем до понедельника. С тех пор их восемь прошло. Ещё три штуки и рождество. Я скучала по городу, по своей прежней жизни, но больше по независимости, хоть и условной.

Одноклассницы присылали мне фотографии: вот за окнами первый снег, вот ель в холле поставили, а вот нарядили, вот милый мой, он мне контрольную решил, а вот расстались мы, чудак он оказался, с Людкой спит.

Я спала с плюшевым мопсом и иногда представляла от скуки, как он хрюкает. Если когда-нибудь у меня получится завести собаку, то пусть она будет не мопс, а хотя бы бульдожка, чтобы вечером не так страшно было одной.

Я вышла из дома вечером, тем вечером, который в городе ещё день, некоторые в это время только встают, а здесь засыпают. Я шла быстро, я всегда так хожу, и сразу вспотела, по спине поплыли жирные капли-жуки, их, конечно, не было, но крылья у них розовые. Так мы и двигались дальше: я в ботинках и жар под свитером, можно куртку расстегнуть, расстегнула и шапку сунула в карман, там уже звенели ключи, и горстка мелочи в другом. Можно было бы орехов купить, но рубля не хватит. На улице смеркалось, небо сделалось пронзительно синим, ещё не черным, электрическим каким-то и хмельным, так мог бы выглядеть джин со льдом в широком стеклянном стакане. Я шла и шла, под ботинками чавкало, хлюпало и подсвистывало. Дороги там неважные, в крепости ещё ничего так и тракт крепенький, а на выходе сплошная грязюка, только на осле катать. Я шагала, а внутри меня церковным переливом прорастала тревога. Замерзну — заболею, припозднюсь — потеряют. Может, вообще не приходить?

Крепость становилась всё меньше, а ветер — злей. В прошлом году в этот день, как напомнили мне сетевые алгоритмы, я слушала концерт, сбежала одна из общаги. Завтра зачёт, а я? Я месяц назад билет купила. Как не пойти? В автобусе шпоры дописывала. Свет там мерзкий желто-серый, мигающий буквы прыгают на коленях — доехали, а на входе сразу после гардеробной, где билеты проверяют, сидит девочка в форменной футболке, чёрной, конфеты гостям раздаёт, самые вкусные конфеты, внутри фантика предсказание: «пой моя тёмная сторона, изнанка». Я сдала тогда.

 Я скучаю очень по городу. Мне снятся его огни и улицы, его шум, его запахи. Небо чернеет, ползут паучьи тени по дороге. Я выключила назло им фонарь. Скоро озеро. По левую сторону бьётся река, её берега подёрнулись легкой изморозью. Настоящая зима всё никак не придёт. Дело движется к Рождеству, я по мосту бреду к озеру. Мне больше не жарко, в уши дует холодом. Я натянула капюшон повыше, и стало, как в танке: глухо и темно. Тут родник неподалёку, можно в термос воды минеральной набрать. У моста я остановилась. Старые доски тревожно поблескивали, успели к вечеру оледенеть. Металлические перила покрылись мокрой корочкой: не дотаявший снег да туманный дождь — всё декабрьские слёзы; мои короткие варежки липли ко льду.  Мост по-стариковски постанывал. Река бурчала внизу тише обычного, зимой её воды мелели и становились хрустально звонкими, не то, что в пору июньских дождей. Здесь и порогов не было и островков, и острых камней-позвонков. Если прыгну, не утону, помокну и простужусь.

У дальнего берега бурело что-то грузное, ветка, наверное.  Подозрительно только шевелится, будто живая. Что за? Эм.. Ну, не дракон же там утоп? Я соскочила с моста и поскользнулась. Ладно, посмотрим, что там, делать-то всё равно нечего. Было в это ветке нечто тревожное.

Я медленно корябалась вниз со склона. Река в сумерках казалась особо таинственной и даже хищной, что-то злое добавляла ей темнота. Не хотела бы я здесь утонуть, да здесь и не утонуть. Капюшон упал, и чёрт с ним. Мне показалось, что за дурость? Показалось, и стало холодно-холодно. Показалось, по рукам мурашки. Глупости. Показалось, что стонет кто-то в реке. Что за чёрт? Что за!

Ну, нет. 

Я наступила в лужу.

Не.

Нет-нет.

Мне это, кажется. Ерунда какая-то. Ветка это. Вон деревьев сколько поломалось. Это из-за наледи. Конечно. Подойду и посмотрю. Померещится же всякое!

Чёрт.

Он пошевелился: грузный, мокрый, в пальто. Теперь я чётко видела, что ни черта это не ветка, а человек, и он тонет на мелководье. Боже, да чтобы утонуть в этой реке, надо быть… надо… ну просто очень везучим! Надо  штаны до колена закатать, выше то всё равно не намочится, и прошлепать так на середину реки, и на живот лечь, мордой в воду. Она ж мелкая! Как он так? Боже мой! А жив вообще? Может, умер уже? Может папу позвать?

«Чёрт-чёрт-чёрт» — вылетало белое облачко пара. «Чоп-чоп-чоп», — шлёпали по грязи ботинки. Человек дышал. Дышит.

Эй, вы живы?

Он не откликнулся, то ли я сказала слишком тихо, то ли ему было слишком плохо.  Или поздно. Луиза, поздно!

Эй! Господи…

Я наклонилась к нему и дёрнула за рукав. Человек перевернулся лицом в волну. Поднялись брызги. Не-не… Я дёрнула обратно. Он застонал и снова плюхнулся. Чёрт. Я опустилась на колени, ноги покалывало, ботинки отяжелели от воды и грязи, к левому прицепилась ветка — обледеневшее соцветие чертополоха. В первую очередь нужно приподнять ему голову. Боже, этот счастливец тонул в ушанке. Так думать не хорошо, но если бы он оказался мёртвым, мне было бы легче. Я бы просто вызвала полицию и пошла пить водку с пустырником. Но в тот год мне было всего лишь семнадцать, и водки бы мне не продали. Мы выбрались на берег, и я упала в мёрзлый снег, а он упал сверху. Боже, мне было так холодно, что этот холод превратился в горячую резь от пальцев, стиснутых мокрыми носками, до правого колена, до левого бедра. Если бы во мне осталось хоть капля силы, я бы закричала в эту промозглую темень.

Мы кое-как встали, он что-то бормотал: то ли ругался, то ли бредил. Встали и пошли. По гадкому грязному склону, продираясь сквозь обледенелый чертополох. Он сжал мою руку, через куртку было не так уж и больно.

«Подстрелили, — повторял человек, — Подстрелили».

Я ни черта не понимала. Мы просто шли к мосту. «К мосту, — объясняла я сама себе. — Там видишь? Так иди!». Он шёл и бормотал, и бормотал. Мост перейдём, не перейти нельзя, по такому машина не проедет. И бормотал. Как сильно мне хотелось бросить его прямо тут, всё не река — не сдохнет.

На флоте,  — говорил он.

«Флоте, флоте, флоте, — чавкали ботинки, — флоте».

Не говори. Не говори…

Да чтоб тебя!

Я встала возле дерева.

Ты только мешаешь! Капитан чёртов.  Видишь тот мост? Сейчас мы перейдём его, и я вызову тебе врача.

Нет.

Он точно проснулся и выздоровел и, вообще, в реке не тонул никогда: глаза бешенные, стоит ровно.  

Да!

Я отшатнулась в сторону. Незачем мне с ним возиться. Пусть медики разбираются, может он сумасшедший вообще. Откуда мне знать?

Нельзя. Нельзя, — он тряс головой так, что с шапки слетали капельки. — Они найдут меня. Добьют. Пожалуйста.

Не могу.

Так себе идея тащить полумёртвого незнакомца к отцу.  Папа вряд ли такому обрадуется. Господи, какие ж у него глаза…

Бросишь?

Сволочь. Это выход, хороший выход, простой. Так и надо сделать. Вызвать врача, полицию и папе позвонить.  Но я только покачала головой и процедила устало:

Иди.

Он рассказал мне тогда, потом, пока шли, ковыляли в обнимку по ледяному мосту, что служит на флоте, что друг предал, что выстрелил в ногу и бросил в реке. И явно случилось что-то плохое, за ними гнались, украли, продали, упали. Вернуться нельзя. К начальству нельзя. И тут ещё наш карантин. Нет, он не заразный, не нужно бояться. Просто теперь с базы там, где действительно союзники, хорошие, надёжные, помощь вряд ли пришлют. По крайней мере, сейчас. Ему бы отлежаться, а дальше придумает. Найдёт, уболтает, кого следует, улетит, справится. Меня ж, чтоб его, уболтал.

Я завела его в летний домик. Там только кухня, обогреватель и старый диван.

Он улыбнулся и снял ушанку. На кой ушанка тому, кто служит на звёздном корабле? И если он упал сюда случайно, а разве можно упасть специально? Если он случайно попал сюда, то почему одет тепло и почему в гражданском?

Я принесу...

У меня вспотела спина, колючий свитер лип к пояснице. Что принесу? Я пятилась к стене, к окну, а дверь левее. А он лёг, как был, не сняв пальто и берцы.

Лекарства принесу.

Я дошептала фразу, и он всё понял. Всё. Что я трусиха, что крови боюсь и брезгую запачканной одежды. Что я ещё ребёнок, и толком не смогу помочь. Что полностью в отцовской власти, а папка мой такого молодца выгонит и будет прав, а может и вовсе в тюрьму отправит.

Ох, господи, дура я и он дурак. Вот и смотрим друг на друга без надежды. Господи.

Я Луиза.

Я взлохматила слипшиеся волосы. Вид, чувствую, у меня тот ещё. Раскрасавица. Он, кажется, тоже провел пальцами по волосам, смахивая мокрую чёлку. Замер на мгновенье.

Это моё имя, — добавила я бестолково, подходя всё ближе и ближе. Надо помочь ему хотя бы снять сапоги и мокрую одежду. Пальто. Пальто сниму, а дальше пусть сам. Дальше за одеялом схожу. И можно плед из гостиной взять, и подушек с дивана. Там всё равно никто не сидит. Скажу, что хочу пожить в гостевом домике. Да, скажу, что к экзаменам так проще подготовиться. Мама поймёт. И что мне, в конце концов, плед взять нельзя?

Луиза, — он повторил моё имя, и мне сделалось тепло, а потом он назвал своё.

Тогда мы, наверное, и решили быть друг другу союзниками. Имя на имя. Можно ли проще?

Я села на корточки около дивана, скинула куртку. Он шепнул что-то смешное про мой свитер.

Хороший свитер. Чего ты? Ужасный.

Я принялась расшнуровывать берцы, мои красные и напрочь промерзшие пальцы совсем не слушались и даже почти не гнулись. Шнурки слипшееся, все в иле, песке и каких-то травинках, да ещё примороженные, дела мне не облегчали. Надо было с пальто начать. В следующий раз, когда буду, не-буду-не-буду-не-буду, вытаскивать раненного мужика из реки, первым делом пальто сниму. Он потянулся было ко мне, сжав зубы, чтобы не хрипеть и не стонать.

Дурной что ли? Не вставай, пожалуйста. Я сама. Боже...

Кое-как мне удалось совладать со шнурками, удалось стащить с него пальто, стащить и бросить в углу комнаты. После повешу у батареи. Такое мокрое и за два дня не высохнет. Только и  он сам не похож на человека, который вот-вот вскочит и побежит на холод геройствовать.

Дальше сам справишься?

И на того, кто справится, он не похож. Я вздохнула тяжело и невежливо. Матушка бы за такие вздохи мне подзатыльник отвесила. Не хватало мне с незнакомца штаны снимать. Штаны с незнакомца...

Да ладно тебе, — усмехнулся он, будто не было никакой реки и до дома мы этот час треклятый не ползли, — мы уже познакомились. Луиза!

Это улыбка или оскал?

Полежи пока здесь, — очень надеюсь, что он никуда не денется, — я за обезболивающим схожу и за бинтами, и одеялом.

Я подожду.

Всю ночь он промучился, а на утро встал и сказал, что хочет идти. Мы поспорили. Он сидел на кровати, закутанный в одеяло как в королевскую мантию, бледный и горячечный.

Останься, — прошептала я без надежды. Если останется, что мне с ним делать? — Я кашу тебе сварю.

Кивнул, я того и боялась. Кивнул и упал в одеяло. Я вылетела из кухни, влезая в ботинки босыми ногами, теплыми после недолгого сна. Большой дом оказался не заперт, папа ушёл, мама дремала. Я проскользнула в свою комнату взлохмаченным призраком, домовым духом, сквозняком, сгребла последнюю пачку обезболивающего, он ночью жевал их горстями, я больше таблетки за раз не пила; вынула из комода мягкое полотенце и старую простынь, если вдруг нужно дорвать на бинты, спустилась на кухню, схватила кофейную банку и пачку сосисок, и гречку в пакете. На улице падал снежок. 

Нетвёрдой рукой я включила конфорку.

Ты, значит, герой?

Герой! Непременно. И ты видно тоже. Спасибо, Луиза, я умер бы в этой реке.

Мы прожили так не больше недели: я приносила еду, воровала у самой себя из большого дома. Со своих карманных денег покупала ему лекарства, специально ходила в дальние аптеки, чтобы тётки на кассе меня не узнали. Да и что б они разузнали? Я покупала слабые обезболивающие, те самые, какие сама пила во время менструаций, бинты и заживляющие мази. Он не хотел врача. Он и этого не хотел. Дня через три ему стало получше. Мы даже выходили ночью в сад, вставали под старой яблоней, обнимая друг друга, придерживая, и слушали, как тихо падает декабрьский снег, как шуршит несрезанный сухостой, поскрипывают абрикосовые деревья, как  из большого дома ускользают вечерние разговоры.

Он оказался крупным, но невысоким, сбитым крепко, как бойцовский пес, неуловимо рыжим и светлоглазым. Поначалу мне было очень странно и даже тревожно на него смотреть. Я не люблю разглядывать лица и потому очень редко запоминаю. Нет, это не значит, что я не узнаю человека, сменившего причёску и пуховик, но временами такие перемены могут меня смутить.  Потом на корабле, мне очень хотелось действительно его не вспомнить. Капитан в белой форме, капитан в чужом свитере. Капитан.

Я стригла его сама канцелярскими ножницами с прорезиненными красными ручками. Он корчил рожицы в зеркало, чтобы я видела, чтобы глотала хохот.

Ухо отрежу!

Режь!

На пол падали мокрые рыжеватые локоны. Он не рыжий, а кажется рыжий. Который раз спрашивается: почему?

Лизанька, боженька, ты зачем так себя изуродовала?

Мне всё нравится, мам, — я ответила твёрдо, но внутри у меня всё сделалось холодным и склизким, точно в дыру колодезную затягивает.

На флот сойдёт, — рассудил папа и разговор закончился.

Хочешь, мы напьёмся, и всё будет хорошо?

Хочу.

Мы лежали на кровати в обнимку, в уличной одежде с бутылкой дешёвого персикового вина.

Он сказал: один раз такое попробовать можно, но больше не пей. Ты мне нравишься.

А ты, я так понимаю, пьёшь не в первый?

Нет, я  себе ещё больше нравлюсь, если ты об этом.

Скромно.

Нормально. Любовь к себе не грех, Луиза, а основа здоровой психики.

Знаю. Плохо, что всю  жизнь меня учили другому.

Как и меня. А ещё мне говорили, что луна состоит из сыра, а звёзды из богов.

Точно нам нужно было купить сыра!

И богов?

И шоколадных бобов.

Где мы только не ходили вместе! С ним и на гору подняться легко, и по лесу блуждать — идти, идти в самую чащу к прудам и еловым зарослям. Там лес делается глубоким и тёмным, можно поверить, что он настоящий, а не насаженный парк. Там у прудов болотина и тропы тонкие — паутинки, сюда собачники не доходят и шашлычники ленятся. Мне там нравится: тихо, ни души кругом. Мы придём в эту чащу, болтая негромко, чтобы дух лесной не тревожился, ботинки вязнут в грязи. Погода сырая, холод лезет под воротник, кусает уши и щиколотки: дурацкие штаны короткие, между ними и ботинками тонкая полоска замёрзшей кожи. Не те натянула носки.

С ним хорошо, он не ворчит, не жалуются. Люди не любят гулять со мной, говорят: медленнее, Луиза, медленнее. Я забываюсь, честно, я не со зла. Он ходит в том же темпе. И улыбается, он улыбается, нахально, широко. Я вижу все его кривые зубы — два передних, они чуть наклонены вовнутрь, и не кривые тоже.

Мы ходим долго, я повторяю про ранение, он отмахивается, но там действительно уже почти всё зажило.

Пройдём ещё?

День плавал в тишине морозный и зыбкий. Я сегодня много успела успеть. А ты?

Капитан высматривал звёзды с моего подоконника. Эге-гей! Молчат. Жёлтая лампа окрашивала его русые волосы в тихий рыжий, не кричаще огненный, но томно шепчущий, едва заметный в вечерней темноте.

Что думаешь, может, рванём отсюда? Я угоню из части  звездолёт. Станем пиратами.

Давай.

Я хочу стать пираткой! Тогда бы у меня были кожаные штаны и плотный корсет на белую рубаху. Мы бы пили с ним ром и искали пульсары.

Давай завтра? Я только географию сдам.

Я подарю тебе россыпь миров!

Хохочет.

Мне бы карту дорисовать.

Как хочешь.

Обиделся что ли?

Садись, Луиза, — тянет моё имя как рождественский мармелад. — Я включу верхний свет. — Он включает, включил. — Я наточу карандаши.

Вот акварельные. Возьми.

Их можно после, чуть влажной ваткой растереть и будет аккуратно. Ты крась легко.

Я крашу. Как на образце. Зелёный к зелёному, а сверху уголь чёрными треугольничками.

Ты всё сдашь.

Спасибо, что ты здесь.

Я не уйду. Я не уйду.

Он врёт. Карандаши летят на пол. Он обнимает. Хочу ближе.

Дорисуй, иначе нам пиратами не стать.

Да-да.

Он прав. Мы после, после ляжем вдвоём на покрывало. Нам будет сладко, нежно. И зыбкий день срастётся. Всё будет так.

Чтобы стать художником, нужно родиться без кожи.

Я качаю головой, но он не смотрит, продолжает:

А чтобы капитаном — без башни.

Дни плывут мимо нас, точно облака хвостами цепляются за верхушки неспящих сосен, качаются на ветру белым дымом из чьих-то труб. Мы не считаем, а всё плывём кораблем с пиратским парусом. Моё время разбито зачётами, разлиновано миллиметровой бумагой, расписано неделями сдачи. От завтрака до полуночи я сижу за столом, перешёптываюсь с тетрадями. Из большого мира красными капельками падают уведомления на один значок приложения, на другой, тут смахнуть, там забывать. Большой мир затих в ожидании чего-то хорошего, сюда же только по праздникам и заглядывает.

На площади ёлку, говорят, поставили. Сходи, Лизанька, посмотри,  — бросил папа за завтраком.

Я кивнула. До площади ехать трамваем, до трамвая сорок минут холодного ожидания. Я не сдала работу, нужно выслать до вечера. Капитан стоял рядом, уже не хромой и весёлый, в нём всегда радости на пять человек. Я держала его за руку, так теплее. Мы разглядывали небо: облака над остановкой похожи на космические корабли.

Этот в Ирею плывёт.

В Иреи голуби. Тебе не холодно? — говорил капитан.

Ерунда, — отвечала. — А этот ищет золото. Ты слышал, за скоплением белых звёзд, в поясе старого демона есть планета, больше этой раза в три, сама из золота, горы на ней цинковые, реки — ртуть.

Самоубийцы, — одобрительно покачал головой капитан.

Трамвай, что подхватил нас, мучился ревматизмом, он ехал тяжело и долго, ворчал и чертыхался. Дома сменялись домами, всё каменное — неживое. Растаял последний снег, и новый к праздникам никто не ждёт. Капитан всё держал меня за руку, в пустом трамвае это лишнее. Когда приехали, воздух сделался вроде полегче, почти весенним, запахло свежестью и талой водой. Мы шли в молчании нога в ногу, потом я перепрыгнула на бордюр, он взял меня под локоть, я усмехнулась.

Ну, зачем?

Он скорчил рожу, мой капитан. В половину двенадцатого на площади никого не было, только парочка стариков топталась у спиленной ели. На половину дерева натянули светящуюся сеть, если подойти и посмотреть снизу — будет похоже на чудо, если отойти — вспомнится огромная праздничная красавица вся в огоньках да блеске, игрушках, лентах. Не присылайте фотографии, пожалуйста, не присылайте. Я помню, как мы гуляли перед зачётами, как ярмарку смотрели, как покупали пунш в маленьких красных стаканчиках, пряный, ягодный, дорогой. На площади пахнет дымом, там, в уголке у ступенек, притулился шашлычник.

Пойдём обратно? Мне ещё надо…

И мы ушли, по пути купили сгущёнку. В магазине у кассы сидела девочка с чёрной расплывшейся татуировкой, она угрюмо посмотрела на меня, угрюмо пикнула по упаковке.  Он пил кофе со сгущёнкой. Я сидела и чуть ли не плакала над тетрадью, у меня ничего не сходилось. Ничегошеньки. В кружке плавали ошмётки кофейной гущи.

Сделать ещё?

Сделай.

Он ковырял передатчик. Он пробыл здесь уже четыре недели. Он волновался,  делал вид, что всё по плану. Всё летело в бездну, в никуда катилось. Как дальше строить эту чёртову жизнь? Приложите инструкцию. Поверх моей бездарной задачной вязи падали и набухали капли, растягивая тетрадные клеточки и цифры. 

Я не живу — я прорастаю в камень.

Капитан усмехнулся: камнем, наверное, быть хорошо — никого не ждёшь, ничего не чувствуешь, человеком — сложнее. Мы и любить умеем, и плакать в темноте, пока не смотрит никто.

Не смейся надо мной,  сказала я строго.

А я и не смеюсь. Пойдём лучше, Луиза, погуляем.

Твоя нога.

Да чёрт с ней.

Но?..

Не болит уже. — Он бодро подскочил, подрыгал ногой и сморщился. — Мы ненадолго. Пойдём! А то я тоже в камень прорасту. 

Он пил армейский кофе, тот самый из красной банки, замешивая в кружке сгущенку, кофе, кипяток, и  выходило у него так сладко, что просто невозможно пить.

Так сделать?

Сделай.

Нам хорошо. Но это ненадолго. Всё кончится когда-нибудь, и мне не страшно, нет. Я знаю это, и тут нет места моим хочу.

Ты пробовал связаться со своими?

Я знала, у него в пальто был передатчик. Он, верно, вымок.

Нет пока.

Сегодня светло. Знаешь, настолько, что кажется, будто всё правильно, будто день выйдет хорошим, хорошим получится год. Я плыву по дому то ли призраком, то ли тенью в новых носках, в розовом свитере. Мне что-то хорошее снилось. А тебе что снилось, мой капитан? Капитан молчит, склонившись над столом с паяльником, он скоро закончит свой передатчик, и скажет: пора.

Море, Луиз. Белое. Белое-белое. Расскажи, потом, как экзамены. Ты такая красивая в этом нелепом розовом свитере.

Спасибо тебе.

Я, смеясь, вышла из комнаты. Совсем заработался.

Я представляла мой первый секс намного иначе: он должен быть неряшливым и нежным и обязательно в мои девятнадцать. К девятнадцати всё уже сложится. Я встречу его в Академии, мы сблизимся и за эти несколько месяцев поймём, что хотим быть с друг другом всегда, или хотя бы просто хотим друг друга. Я буду готова, и всё же, когда он придёт, окажусь в серых трусах и розовом лифчике. Он скажет: люблю, ну или привет. Я отвечу: да. И мы, мы... На этом мои фантазии обрываются, я надеваю те самые серые трусы. В комнате тихо. Он спит. А значит, у меня есть утро, целое утро, чтобы разобраться с картами.

Я прикрыла глаза, опускаясь без страха в бархатную дремоту. Он лежал рядом, поглаживая мои нагие плечи. Кожа к коже. Удивительно, как много оттенков в человеческой коже, особенно зимой, когда летняя смуглость отступает, обнажая всё как есть. Нет, отцу не нужно об этом знать. О наших нежных часах. О словах, обращённых музыкой, морской пеной в ноябрьской ночи. Знал ли папа, как там холодно, как непросто стоять одному ночью в кителе у не спящего моря? О касаниях, что лечат, право, лечат, надёжнее анальгетиков.

Я люблю тебя, Лиза. Люблю.

И пальцы у него тёплые и нежные.

И я тебя тоже…

А потом становилось тихо. Тихо-тихо. Я слышала, как в летней кухне гаснет лампочка, звук похожий на жужжанье, но без пчёл, как падали в мокрую раковину ржавый капли, разлетались брызгами по тарелке. Я старалась дышать как можно тише, мне казалось, вся улица слышит, как шумно я выдыхаю. Не дышать и не шевелиться. Пусть утро примет меня своей, пусть не заметит. Я останусь вот так в кровати в сине-белом коконе сна.

Мне пора. — Он прошептал это мне в нос. Но сгладить не получилось. Все внутри разом ухнуло и похолодело.

Я провожу. Как обещала.

Он натянул сапоги. Я надела свитер на голое тело и вытащила из шкафа трусы.

Если бы я попросила, интересно, он бы остался?

Ты бы мог остаться, если… ну если б карантин затянулся ещё?

Да.

А ради меня? Но этого я не сказала.

Если бы ответил «да», нам бы пришлось изворачиваться и дальше. Возможно, даже сказать отцу. А там суд, трибунал, худой священник — адвокат души. Нет-нет. Если бы он сказал это нет, я бы сломалась, я уже, но так я готова. Я сама сказала — поезжай, раз так надо. Сама.

Пойдём?

Мы выходили в сумерках. В саду лежал густой туман, белый с синеватыми прожилками, будто замешанный на моей горечи. Капитан шёл рядом, он ступал широко, но подобравшись к калитке замедлился.

Который час?

Половина седьмого. Тридцать две.

Луиза… — он протянул моё имя, и оно осталось звучать — стук капелек о капюшон. После, я никогда не ходила этой дорогой в половину восьмого, боялась остановиться у калитки и не застать ни его в пальто, застёгнутом через пуговицу, ни имени моего, застывшем в воздухе звоном капелек. Я этого не перенесу — я разобьюсь.

От папиного дома до железной дороги всего лишь пятнадцать минут, если идти медленно, как мы шли — тридцать, на больше не растя

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 2
    2
    132

Комментарии

Для того, чтобы оставлять комментарии, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться в системе.
  • mobilshark

    Это что ж получается, комментатор гога, который повесился, малодушно взял с этого конкурса самоотвод? Ой вэй, кто ж эти все наслоения будет читать? 

  • dobromood

    Понятно, что ничего не понятно. Мне бы пояснительную бригаду в студию....реально...ниче не понял, что прочитал....