Дурная кровь (на конкурс)

Дурная Кровь

 

Ряса приставала к промасленным доскам телеги. Тело не отрывалось от её поверхности, придавленное толстой копной сена. Ветхая, потрескивающая от касаний, куча накрывала Ивана, защищая от деревенского жара и слепящего солнца. Но в ярких бликах за пучками сена кое-как угадывались очертания цветастой рубахи, морщинистой шеи и рыжих волос.

Мужчина провел по голове, ощупывая, не развязались ли косы. Они помогали отгонять назойливых мух. С ночи, когда из накачанных алкоголем конечностей слушалась лишь одна голова, не было другого способа отгонять насекомых, кроме как трепать шевелюрой. Машины по здешним дорогам не ехали. Так что, помахивая косами, Ивану приходилось хлопать себя по лицу да размазывать по щекам жирных от крови комаров. Голодная мошкара выбиралась из сена, пролезала под рясу, будоража хмельной сон – и не давала заснуть, заставляя слышать проклятья возничего:

- У, кряжистые пути, мать их ядрёна! Впадина возле ухаба, и оба в липучем болоте! Что ни дорога, то дырявая блядь, пользованная толстыми конями, - рычащая, причмокивающая на матах, речь напоминала скрип колёс, которые чавкали по топкой окружающей грязи. Ворчавший старик был одним целым с деревней. В щелях прикрытых век его силуэт напоминал старого гриба, который фыркал гноем, вырастая из такого же трухлявого, как старое тело, дерева.

Гриб сморщился. Рыжая голова повернулась и показала рот, полный жёлтых пеньков:

- Приехали, отче! – язык старика ударил по зубам, отчеканив последнее «ч». Губы сомкнулись и вытянулись в трубочку, словно гриб высасывал из путника хмель. Жадный до алкоголя, пропитый дед был таким всегда. Иван помнил с детства, как старик входил в отчий дом, чтобы рассказывать байки о чертях. Несчастный перевирал старые легенды, надеясь выклянчить бутылку на опохмел. Выпить старику давала только тётка, к которой он ластился, как любовник. После таких разговоров у алкаша вырастали крылья – и он рассказывал байки с вдохновением, по-новому. Так что, в семинарии, куда сослали покойные родители, сказки синяка расходились за деньги, а потом тоже за беленькую.

Избавляясь от пьяных мыслей, Иван протер глаза. Тяжело вдохнул, чтобы глотнуть чистого отрезвляющего воздуха. Но в нос пахнуло гнилым деревом и лежалой травой. Рядом возвышался забор. Его покосившиеся доски скрывались под зарослями плюща, что разросся по ближайшей церквушке. Серая башенка, судя по виду, давно не знавала людей. Стены в трещинах и рыхлая штукатурка напоминали кожу ещё одного дряхлого гриба, который упёрся шляпкой-куполом в небо, желая не упасть, - но выцедить из него всю питательную влагу. Как пьющий дед желал высосать хмель из Игнатича.

- Наплодилось поганок после дождя, - пробормотал Иван, осматривая топкие лужи возле колёс. – Я не на службу еду! Трогай!

- Нет уж, хрен! – дед сплюнул и брезгливо облизал гнилые пеньки во рту. Желтые, расшатанные, зубы напоминали четвёрку старых ржавых колёс, на которых тащилась телега. Они скрежетали, когда дед харкал проклятьями и морщился, будто давился собственной кровью. – Горько во рту от здешних болот, вкус не перебить даже казёнкой. И страшно выпить, чтобы не встретиться с местным татем. Не поеду, слезай!

- Каким татем? Ты чего бредишь, дед…

- Здоровым, как видно! Кондратюку он перебил скот, с Людкиной дочки выпил крови до последней капли. Бедной дочке горе, и хозяйству – убыль: некому коров доить. Попробуй уследи за хозяйством, когда хоронят в ближайшем хуторе, чтобы не дразнить черта крестами. Вона, чё творит окаянный!

Дед ткнул пальцем в кучу досок возле церковного забора. Под его обломками лежала лошадиная голова. Пробитые в кости, окровавленные, останки животины были испачканы засохшей белой плёнкой. Будто зверюга захлёбывалась перед смертью в собственных испражнениях. Другие, не испачканные кровью части тела, прикрывал плющ. Из-под его ветвей проглядывал живот с торчащими рёбрами. Рядом с костьми что-то клацало.

Иван присмотрелся, насколько позволял мутный от хмеля взгляд. Подслеповатые глаза различили чёрное, пернатое тельце: по костям животины топталась ворона. Завидев людей, она в последний раз ударила клювом по черепу, вырвала из него глаз - и упорхнула.

- Вота, видали, отче?! Так же вылетали из людей бесы, когда я вытравливал их водкой. По молодости сильный был. Знай, попрошу чарку у божьего раба, он мне туда нальёт, а я – хлоп, и с глотком выпил сидящего внутри черта. Милостивому христианину сразу полегчало! Забрав грех, выплюну его край дороги – и закопаю в земле, поближе к цервушке. Или, чтоб наверняка, в меже кладбища, возле алатырского осколка. Токма так - выловленную нечисть нужно зарыть в месте, из которого вышел сам. Чужая земля не примет взятого на себя греха. А с новым выродком так разве проканает?! Нечисть, которую я ловил, грызла людские души. Этот же заместо душ жрёт людскую плоть. Нет, не повезу. Идите сами, отче!

- Деревенщина блядская, – тихо шепнул иерей, слезая с телеги. Пугливая суеверность местных позабылась еще с первого послеучебного года, когда пришлось вернуться в здешние края на похороны матери. После её смерти в местном болоте ничего не изменилось: алкаш по-прежнему травил байки, смысл которых не понимал, клялся в правдивости опыта и просил на опохмел. Жаль, что без спиртного у него нельзя было узнать, как лучше закапывать бесов. Ведь земля здесь, смешно сказать, ни к чёрту. Но жаловаться – грех. Топкая, пропитавшаяся алкогольным грехом, почва спокойно встречала алкаша, которого родила. Месить её нужно было осторожно, чтобы не испачкать края подаренной матушкой рясы.

Иван стал подворачивать одеяние, пока из-под складок одежды не вылез красный, чешуйчатый хвост. Инстинктивно хлопнув по нему, иерей опустил подол и смерил взглядом старика. Дед ничего не заметил: тусклые буркала с рыжими ресницами выедали лошадь, как до этого только что делала ворона. Местные походили друг на друга, как бесы, вылезшие из одного чрева.

Игнатич сморщился, представляя чертовку в котле, родящую рогатое потомство. Ругнулся, перекрестился через силу и начал вытаскивать поклажу из сена. К его мокрому шелесту примешался звон стекла, а на землю опустилась покрытая одеялом тележка.

- Что это вы прячете? - обронил возничий.

- Банки для закрутки. Накрыл их, чтобы не потрескались на жаре. Отдам тётке: может, чего приготовит для зимовки, - буркнул иерей, потащив тележку к забору. Тень от него обещала прохладу хмельной голове, которую без того хотелось остудить и, что лучше, омыть в ледяной воде. Грязные, сальные от пота, волосы раздражали шею, виски стягивало засохшей кровью комаров, а в разгорячённой черепушке, как мухи над мёртвой лошадью, сновали мысли о глубоком Тетереве, где можно было искупаться.

Игнатич жадно вдохнул. Возле церквушки воздух был не таким жарким, как подле сена, нагревшегося в телеге. Теперь её ржавые колёса скрипели громче, словно вторили скрежету дедовских зубов. Рыжий поворачивал транспорт, кряхтел проклятья и что-то, напоминавшее просьбы:

- Благословил бы, батюшка…

- Чтоб тебя бесы вытрахали, - злобно просипел Иван. Затем повернулся, осенил старика крестом и выдавил: - Бог благословит раба божьего! Навещу вас на днях!

- Приходи третього дня, по вечере. Как раз моя дочь встретит, вернувшись с покоса. Заждалась уж любимого, почитай с детства-то, - дед подмигнул мужчине тусклым, бесцветным, глазом.

Но Иван промолчал и отвернулся к дороге: взгляд алкал воды. Кроме луж, надежду вселяли только горшки со скопившейся дождевой влагой. Черные от грязи, желтоватые от мочи собак, потрескавшиеся, они напоминали Игнатичу прожитие тридцать лет. Такие же битые и пустые. Как окна в местных избах. Занавески на рамах казались чёрными от облепивших их мух, и разглядеть нутро жилищ можно было лишь через распахнутые двери. Слетевшие с петель, развороченные, будто ребра вспоротой кобылы – они тоже были частью большой, полинявшей мозаики.

Полесское село, как труп животины, ветшало, гнило и распадалось. Оставшимся источником жизни здесь было лишь жаркое солнце. Но оно тоже уничтожало жизнь, выедая заспанные глаза и обжигая потную спину.

Игнатич нащупал ворот рясы. Распахнул ткань, с облегчением оголив край засаленного подрясника. Под ней скрывалась красная, чешуйчатая плоть. Кожный покров был разукрашен чернилами в виде пентаграмм и перевернутых крестов. Они выглядели иначе, чем с прошлой ночи: жилки вокруг распятий вздулись, как только солнце проникло под рубаху.

- Что за… - Иван не договорил. Потная ткань оттопырилась, раздался громкий «чих!», и из-под рясы вылез раздвоенный хвост. Следом показалась клыкастая мордашка. Иван щёлкнул её по впалому, поросячьему носу. - У, паразит! Ты как пробрался?

Вывернувшись, тварь царапнула мужчину по груди. Но Игнатич стерпел, прикрыл нечистого воротом, и стянул с телеги край одеяла. Пыльные банки под ним, как прежде, были нетронуты. Лишь одна свалилась набок, наружу битой стенкой. На расцарапанном стекле виднелся черный налёт с пятнами крови. Засранец царапал сосуд рогами и аккуратно вырывал осколки. Затем, освободившись, тихо положил стекло, которым поцарапался, чтобы не привлечь внимания. Хитёр, гадёныш. Благо, что пугливый и спрятался под одеждой, не подумав бежать. Без него двенадцать братьев могли потерять силу, и ритуал пропал бы даром.

Иван ходил по местным землям и вылавливал бесов. Заглядывал в жилые, не потерявшие человечьего вида, дома. Бил распятьями по стенам комнат, углам и погребам с водкой. Расплескивал её, вытравливая нечисть. Рогатые выползали всегда мокрыми и пьяными, как домовые после хмельной бани. Местный люд дивился и кричал, «что батюшка исполнен благодати». Но сами черти не страшились попа и выходили ради смеха с криком: «Ты что, родной, пришёл гнать братьев по несчастью?»

Гнать их приходилось, чтобы вытравить горючую смерть из тела. Иван чувствовал, как с каждым годом крепче обжигает трубы внутри, как глотка сдавливается удушьем, а губы требуют горькой, продирающей измученное судорогами нутро. Плоть отмирала, менялась, напоминая формой тело покойного отца. Обрюзгшего алкаша, который с такой же лаской, как Игнатич прикладывается к бутылке, лобзал материнские губы и высасывал из них жизнь – душил, как похмелье Ивана.

Игнатич снова вдохнул, выхаркивая кровавый комок из горла: отрава проникла в самое нутро и засыхала липким налётом на высохших стенках щек. Во рту чувствовался солёный привкус дыма. Привыкшие к солнцу глаза по-прежнему выискивали воду, нарываясь лишь на почерневшие от чада горшки. Дым за ними клубился от одной из изб. Возле дворового кострища чапала старуха. Горбатая, пожелтевшая, как стреха над её крышей, хозяйка бросала в костёр ветхий хворост, старые тряпки и шамкала беззубым ртом:

- Гори красифо, гори шарко! К небу дымом, в землю пар…

- Здравствуй, тёть Галь.

Она в страхе отшатнулась и выронила хворост.

- Фанюша, ридный! Воротился уш… - треск костра заглушили скрипы ржавых калиточных петель, и иерей ощутил на теле хватку тощих, цепких руки. Старушка обняла Игнатича, пахнув ему в лицо жжёным тряпьем. - Так долго не виделися. Как рада тебя бачить!

Металлическая головка свистка тряслась, грозясь выскочить к конфорке. Прелый чайник на ней плевался кипятком, обдавал паром женщину, чистившую в воде из-под крана потемневшее серебро. Хозяйка перебирала вилки, смахивая с них такие же серебристо-седые волосы, и откладывала на поднос. Бережливая тётушка каждый день драила всё, что можно: от белых ложек до позолоченных тарелок, что стояли сейчас перед Иваном – как в детстве, когда он пил чай с тёткой, помешавшейся на драгоценностях.

- Тёть Галь, забыла? Кипит же!

- Ой, бижу, Фанюша, - сняв чайник с плиты, женщина поставила его рядом с натертым до блеска подносом. Разложила на чистой поверхностью фольгу, печёную картошку с жареным салом, чеснок и луковицы, – рассказыфай, пока нарежу. Как люди ф столице шифут?

Игнатич устало кивнул. Каким бы аппетитным не выглядел обед, но желания класть кусок в опухшее от горючей синьки горло не было. Пересохший рот требовал пива: жирного как сало и горького словно чеснок. Прохладного, легко текущего в обожжённое нутро, а не забивающего его, как печёная картошка.

Иерей брезгливо сглотнул.

- Ну его, обо мне. Ты поведай про село. Рыжий говорил за какого-то чёрта.

- Про шо там федать?! Началось фсё год назад. Скот находили мёртфым, без сердца. Перфый раз добре помню: пропал козёл Прокопьефны. Несчастного нашли с развороченной грудью. Еще Емельяну убили порося. Батюшки, шо то была за сфинка: холёная, а розофая – аш сфетилась. Зайдёшь к ней ф хлеф, - физжит, словно рада…

Тётушка просыпала снедь петрушкой и брызнула в тарелку лимоном. Его кислый запах сок ударил в лицо, заставив резко протрезветь. Иван вздрогнул, сглотнул слюну: за годы бродячей жизни желудок отвык к нормальным продуктам, требовал алкоголя и закуски. Теперь, глядя на тучные яства, в качестве горючего и отрезвляющего напитка Иван не отказался бы даже от бесовской крови. Лишь бы привкус от неё можно было перебить ядреным, пропахшим землёй и гнилью, хвостом. Всё лучше – чем человечьи харчи.

- Плохо, не сварганю шареную сфинку. Не знала ше, что приедешь. Тем паче, их теперь почти не фодится ф нашем селе. После того, как прибило Емельянову хрюшку, нашим надоело терпеть, да пошли к Митьке: тому, что с детства носил ментофские портки папки-участкофого. Зрелый он теперя, как ты. Помнишь ше Митю?

Иван кивнул, хотя никакого участкового сына не знал. Пропитая за десять лет память ворошилась в голове, как захмелевший, разбуженный ото сна, зверь и потрошила сознание образами, без которых лучше спалось.

- Ну вот! Митька распрашифал, ходил по избам. Очевидцеф не было. Ещё слофо он назфал такое. Как ше, птичка…

- Глухарь?

- Ферно, родимый, ферно! Ну ка, - тётушка расставила на подносе блюдца и налила в них зелёного чаю. – Вот-та, горяченького тебе, чтобы появились силы. Не сдюшил-то Митька, решил передать дело. Поехал аш ф район. Только днём, у дороги, нашли его разорфанный труп. Была тогда неделя: мы фсем селом шли на слушбу ф церкофь. Глядь, а ф пыли лешит что-то крофафое, ф разорфанной рубашке и с пробитой грудью! Ты кушай, запивай. Я тебе ишо…

Она заговорчески подмигнула, вытаскивая из холодильника бутылку с беленькой. При первом же взгляде на неё, в животе Ивана крепко засосало, вывернулось и словно натянуло на кости тонкую, истощённую плоть. Трубы будто вспыхнули и обожгли паром, выпустив к горлу липкую, дерущую горло влагу.

Иван отвернулся, чтобы не видеть красную, манящую этикетку с синим казаком Избавление от огня внутри хранилось в прозрачном, покрытом испариной, стеклышке, на котором тот был наклеен. Эта марка всегда пряталась в холодильнике тётки для успокоения Игната. Когда тот умер, ею потчевали гостей. Теперь пришёл черед нового гостя, Игнатова сына. Но хлебать то же, что отравляло жизнь матери, не хотелось.

- Нет, спасибо, - Игнатич отвернулся к чашке, вдохнув ароматного чая. Теперь он напоминал привкус детства в местной округе: знойного, со вкусом яблок и запахом щавеля. Как до смерти кормилицы. - Что с мёртвым участковым, отпел иерей?

- Не знаю. Да и какой там иерей: так, дьяк. Его с тех пор никто не фидел. Гофорят, засел в церкфушке и не фыходит. Проферять не стала, полно сфоих забот: кострище разфеди, сошги ф нём мусор. Бешать за село к контейнерам нет же сил. Хош, пожгу твои шмотки? Фон, каку прифолок телегу; ей-богу, найдётся ф ней хлам.

- Не надо, там Писание, - отмахнулся Иван: допускать тётку к чертям было дурной мыслью. Конечно, разворошив банки, слепая карга могла не заметить рогатых и бросить их в костёр. Но от чертей не избавишься в пламени. Нечистым только дай огненной, стихии: начнут беситься, как дома в котлах. Иерей скривился, второй раз представляя бесовку, которая рождает чешуйчатое потомство. – Ф-фу, положим, есть у вас чёрт. Почему он…- мужчина непроизвольно зевнул: душистая мята начинала растекаться по нутру, наполняя тело безмятежной, сонливой ленью - …поч-чему он не п-проломил грудь лошади? Исцарапал только круп.

- Какой там чёрт! Самый настоящий Дидько: фидела его недавно! Гроза была такая, шуть. Главное, закрыла тогда окна и стала шдать. Долго громыхало, аш почернела луна. Смотрю - её закрыла крыльями тфарь: большущая, с рогами, и фисит ф небе. Дершит когтистыми лапами кобылку. А сам страшная, до шути! Ой, зря я на Пасху не посещала храм. Чекай, так нет ходу в церковь. Дьячок-то закрылся…

- Тёть Галь!..

- Сейчас, погодь, - промочив горло чаем, старушка потёрла морщинистые виски, - значит-с так, метнулась я к дфери, закрылась на засов. Глядь ф окно, а тфарь пропала. Слышно только: «шуррх» так, «шуррх». Громко, будто с крыши слазит шифер. Крылья цэ его булы: перепончатые, шилистые, як у кажана. «Шуррх-шуррх» это станофилось ближе. Ну, думаю, сюды тащится. Чу: гремит! Фозле дымаря молния блеснула. Так рогатая шельма с перепуга чуть под самое окно не обронил лошадь. Конечно, удершал, да так с нею и скрылся, окаянный.

Иван сонливо кивнул и, чтобы не заснуть, начал изучать морщины на старческом черепе. Кости, обтянутые тонкой желтоватой кожей, просвечивали из-под редкого покрова волос. В свете блеклых лучей, что выбивались из-под занавесок, они блестели, как серебряная посуда. Голова тётушки напоминала фонарь. Его будто обвернули в старую, ношенную шкуру, с которой не успели содрать мех. Или пух, что в полумраке кухоньки еле проглядывался на висках.

Игнатич помассировал голову воле ушей, стряхивая с себя сон, и виновато посмотрел на пьяное отражение в бутылке.

- Похош на маму ты, племяша…

- Ну да, - иерей встрепенулся, пытаясь не думать об умершей. - Чего-то разморил меня твой чай. Пойду, тёть Галь. Спасибо за харчи.

Уши приходилось закрывать липкими, нестиранными подушками. Плотный, туго сбитый наполнитель не пропускал писка, что вырывался из шкафа вслед за скрежетом и глухими ударами. Нечистый бил о стенки мебелины, расшатывал петли и хрипел, сдирая пластмассовую обойку. По всхлипам было понятно, какую боль терпит черт, обламывая рожки о мебель. Деревянная плита оказалась из осины, так что опекала бесовскую кожу. Больно! Чай, не драть пальцы о стекло.

Другая, закрытая в банках, братия сидела тихо еще с наступления вечера. Перепуганные, обожжённые дневным светом, черти панически таращили глаза из-под крышек и теснились тушками среди прозрачных стенок. С кровати было видно, как блестят жирные, взопревшие животы. За их складками не было видно ни крыльев, ни гениталий. Хохляцкие бесы рождались пухлыми, так что всегда плохо помещались в банках. Ей богу, шпроты с крыльями.

- Молчите, сучьи дети? Угомоните брата! - Иван крепче прикрыл лицо подушкой. Но забыться не получалось. Мягкие слова по-прежнему жгли душу, отравленную водочкой. Перебить мысли о горькой, выпив сотку на кухне, казалось мерзким: когда губы со сладостью лобзали стеклянное горлышко бутылки, в голове возникал окровавленный рот кормилицы, откуда Игнат поцелуем высасывал кровь.

Жертва-мать хотела, чтобы эта греховная скверна не передалась Ивану. Потому легко смирилась с решением фанатика-мужа отправить дитя в семинарию. Но вместо иерея, из сына вышла психически травмированная пьянь. Из-за алкоголизма, её прогнали с учебной скамьи и, для исправления, сослали в городской монастырь. Там в час светской службы подвернулась пышногрудая блудница без платка и в тёмных чулочках. Через час местные сбежались на стоны с шлепками, пригрозили «анафемой» и обрекли скитаться, искупая грехи охотой на рогатых.

- С-суки! – Игнатич в отчаянии ударил по стенке шкафа, шаря другой рукой в кармане. Когда пальцы нащупали гладкий сенсор смартфона, с души слетел камень. Накачанная в гаджет музыка обещала спокойное забытье. Пение баюкало, сливалось с тихими женскими голосами, возвращало к несчастному детству, где мама пела колыбельные - и позволяло забыть обо всем, не слыша стука рожек по дереву.

Дрёма смыкала веки, из-за чего пространство комнаты словно тускнело и растворялось.

Вечерний мрак наполнял избу, поглощал отсветы банок и выталкивал лезущую в окна луну. Её мертвый свет гас, вспыхивал с новой силой: бледный круг что-то закрывало. Не смыкая глаз до конца, Иван различал черную, засевшую на церквушке тень. На белых куполах лежали громадные, как парус, крылья, а подле креста выглядывали рога. Однако присматриваться не хотелось: в хмельной дрёме могло привидеться всякое. Настоящий чёрт побрезговал бы лезть на церковь, а этот засел на самом куполе. 

Так что, не нужно было слушать тётю Галю на ночь.

 

***

На жаре гнилая древесина воняла сильнее вчерашнего. Иван различал, как с прикрытых плющом досок стекают желтоватые капли. Прелые, ветхие куски забора с треском разлетелись, когда иерей разворотил их при входе во двор, и теперь обломки лежали возле ступеней церкви, напоминая колья перед вратами в пекло.

От дверей несло чем-то палёным. Чёрная из-за копоти церквушка внешне отталкивала, не пуская в своё нутро: оно наблюдало за гостем, буравя мраком треснувших окон. Грязные стекла напоминали глазницы слепого Вия, чьи толстые ставни-веки обросли гнездами личинок и мхом. Его куски зеленели даже на куполе, отчего башенка явно напоминала дряхлую плоть гриба.

Облупленная штукатурка на ней была испачкана свежей кровью. Бурый след терялся на колокольне, откуда, вроде бы, свисали чёрные крылья. Значит, не приснилось? Вразумительный ответ мог дать только батюшка, которому мужчина пришёл. Кроме объяснений, требовалась помощь в похоронах чертей. Таскать их на ослабшем горбу не хватало сил, а закапывать в другом месте было опасно: рогатые могли выбраться из сухой, не увлажнённой святой водицей, земли.

Игнатич брезгливо потопал по слипшейся от дождя почве. К чавканью примешался странный шум: возле мокрых досок что-то скрипнуло. Дверь медленно прикрылась, ударив по щербатому проёму, так что вдоль стен разошёлся стук. Глухой, отрывистый, он словно исходил из-под кусков забора.

Иван вздрогнул, чувствуя, как на нагревшейся спине собирается пот: из-за прелых, обросших мхом, ставней на иерея смотрело что-то чёрное. Сгусток тьмы прятался на колокольне, наблюдая за человеком белесыми буркалами, которые отбивали свет и напоминали грязные стекла церквушки.

Прикрыв от бликов лицо, Иван различил черные крылья: они медленно раскрывались, обнажая пернатое брюхо, и пропускали наружу клюв.

- Кар!

Игнатич хлопнул себя по лбу, гневно выругался:

- С-сука, преследуешь, что ли. Пошла отсюда!

Птица глупо моргнула и достала из-под крыла шарик. Тёмный, водянисто рыжего цвета, предмет был опутан густым колтуном ниток. Круглую поверхность вокруг покрывали мутные пятна. Свисая с них, нити напоминали эмбрионов, которые проникли в яйцеклетку головками, но остались длинными тельцами снаружи. Игнатич различал, как под длинными пучками ярко переливается облезшая плева.

В вороньем клюве был глаз: человечий, вырванный с кусками нервов. Иван не мог здесь ошибиться, потому что помнил иллюстрации анатомических учебников, сохранённых мамой после учебы в меде. Густые связки на шарике точно повторяли форму и цвет на картинках. Глаз не изменился, что означало лишь одно: вырвали недавно.

Иван нервно сглотнул, пытаясь собраться с мыслями, но жара и душный смрад гнили мутили сознание. В вони ощущалось что-то солоновато-сладкое, отравляющее воздух, из-за чего драло горло и мучило сухой, захмелевший, рот. Жажду хотелось ослабить, вдохнув свежего воздуха. Им можно было насладиться в прохладном нутре церкви - но тревога не покидала Игнатича.

Глаз мог принадлежать дьячку, о котором говорила тётя Галя. Несчастный, видать, заперся и помер с голоду, а здешний смрад расходится от разлагающегося тела. Труп в таком глухом селе могли не заметить. К тому же, запаха не слышно за забором, провонявшим гнилью. Хотя, даже если падальщица-ворона нашла мертвеца готовым, глаз всё равно не внушал доверия. Вчера крылатая ковыряла лошадиные буркала, вырывая их аккуратно и без нервов, а этот, человечий, выдран с силой и небрежно. Словно дьяка убили. Но почему его? Может, кого другого. Не сходилось.

Иван затяжно вдохнул, чтобы почувствовать, откуда несет мертвечиной.

Смрад распространялся с заднего дворика. Возле рыхлых, облупленных стен церкви виднелись следы. Отпечатки в земле напоминали драконьи: глубокие выемки, из которых торчала вросшая в землю чешуя. Её шматки тянулись до паперти и уменьшались, превращаясь в отпечатки человеческих ступней.

Пытаясь не дышать, Иван шагнул глубже во двор. На первых шагах ступни завязи в земле: почва в тени церквушки была мягче, чем казалось раньше. Топкая, она засасывала, словно изнутри была сдобрена влагой, как болото. Из намокшей, взрыхленной корки сочились красные ручейки: размазывая грунт, иерей выколупывал с ним ошмётки сырого мяса.

- Гадость, тфу! – сплюнул Игнатич, отвернувшись. Ему не хотелось думать, что здесь кто-то зарывал бесов. Порченая земля для этих тварей всегда казалась лакомым кусочком и была лучше тёплой перины. Своим плодородием украинский чернозем обязывался чертям, которые рыхлили его, чтобы высосать пропитавшуюся кровь. Хохляцкая нечисть не гнушалась жрать даже себе подобных. Иной раз, проголодавшись, рогатые буравили грунт в поисках не разложившегося мяса. Так что, хоронить их здесь было большой ошибкой.

Игнатич поймал себя на мысли, что не хочет знать, кто закопан под ногами. Но уставшим от скверны глазам подвернулась новая картина: слипшиеся, мокрые от пота, веки раскрылись, когда иерей остановился напротив животной туши. За церковью лежала мертвая кобыла - та же, что вчера, только с вытянутыми кишками. Они гнили на пропитанной кровью земле с разорванными органами. Вспухшую мясную мякоть покрывала живая пленка из мух. Желтые, зеленые насекомые копошились в желудке, сновали по стенкам живота и лезли в распоротую глотку. Шея зверя была сломана, словно он рухнул с неба.

- Твою же… - Иван прикусил губу, чтобы не осквернять церковь матами. Как можно было не заметить пропажу туши на дороге?! Хорош иерей, вместо местной чертовщины думал о личных бесах и пьянстве. Горбатого, как рогатого – могила исправит.

Слова Игнатича заглушил громкий стук. Хотя ветхие двери храма оставались неподвижны, из их проёма крепче несло свежим мясом. Не рискуя вглядываться внутрь, иерей по-прежнему рассматривал башенку: грязная штукатурка с обратной стороны была гуще испачкана кровью, а красные пятна виднелись на ставнях и подоконнике.

Выходит, лошадь сбросили с окна, предварительно затащив внутрь и вынув сердце. Чушь! Если дьяк жив, то должен растолковать. А может, сбросил он… нет, не управился бы в одиночку. Здесь нужна нечеловеческая силища.

Игнатич недоверчиво осмотрел следы на земле. Драконьи отпечатки были большими, и чешуя в грунте мало походила на ту, которую соскабливал иерей, когда брил заросших чертей. Это позволяло расслабиться, настроиться на медитативный лад. Сейчас же острые, как лезвия, мысли кишели в голове и ранили воображение, складываясь в жуткую картинку: отпечатки ступней на земле, глубокие следы какой-то твари, ободранные стены, упавшая из окна лошадь, вчерашний сон…

Выходило, что здешний бесяра – сам дьяк. Днём его не видно, потому что вылезает ночью. Это объясняло, как людские следы смешались с отпечатками лап. Значит, зашёл в церквушку человеком, там обернулся, чтоб никто не видел. Вылетел, по небу принёс тушу, а уже здесь выдрал сердце. Почему не выдрал там, на перекрёстке… снова не сходилось.

Ясно было одно: чёрт с поповской душой не боится куполов. Конечно, он лазил вчера по колокольне. Наверное, такой же «верующий», как Иван - только не ловит бесов, а ходит в их тесной шкуре. Мало ли, какой там грех: авось, похлеще горькой водочки. Успокаивало то, что сейчас дьяк должен быть в человечьем облике: днём не полетаешь над селом.

Игнатич через силу улыбнулся, чтобы привыкнуть к обнадеживающей мысли. Простой вывод всегда успокаивал, наравне с примитивными думами, которыми полнился мозг, когда иерей вливал в себя литры вкусной беленькой. Впору забыться, перекрестить залитое водкой пузо – и войти в церковь без страха.

Глубоко вздохнув, Иван сплюнул и шагнул в темноту храма.

Изнутри по-прежнему слышался треск. Мокрый, смачный звук напоминал ломку костей, будто в храме разделывали животину. Вместо крови к подошвам лип воск, покрывавший половицы. Трухлявые доски проседали и хрустели огарками потухших свечей. В сочащейся гари угадывалось что-то от ладана и смолы. Источник запаха скрывался в кромешной тьме, которую теснил блеклый свет, льющийся из запотевших окон: его тусклые лучи скользили по рядам деревянных образов. Лики икон, хмурые от копоти, плыли перед глазами и растворялись в отблесках серебряных оправ.

К треску за ликами примешивались громкое чавканье с писком, будто возле иконостаса копошилась свинья, перемалывающая хрящи.

Когда иерей ступил на хрустнувший кусок свечки, всё притихло. По стеклам скользнула тень. Скрипнули ветхие половицы, прогибаясь под чьими-то шагами. И Иван различил вблизи пару мохнатых копыт: они вырастали из пухлых ног, над которыми свисал рыхлый живот. Перед распятьем стояла толстая, заплывшая жиром, тварь. Из мясистого тела, за длинными руками, свисали жилистые крылья. Отростки переливались узором вен на тусклом свете.

Блики с икон выхватывали обрубки рогов, торчащих из головы.

Тварь боднула ими воздух, повернулась к иерею, выпучила жёлтые глазищи и лениво моргнула. В ту же секунду Иван почувствовал, как при тупом, пьяном от крови, взгляде все тело наливается тяжестью. Ноги словно вросли в пол, от пят до груди поднялась волна парализующей дрожи. Игнатич попытался отшатнуться, крикнуть - но скованная в судороге челюсть еле раздвинулась, пропуская невнятный крик:

- Твою же, сук…

Слова заглушил удар копыт по дереву.

Измазанные воском половицы выскользнули из-под ног. Оказались впритык к лицу, и с силой в него впечатались. Раздался хруст, на губы Игнатича ляпнуло кровью, по носу провели чем-то острым. Возле ушей причмокнуло, словно тварь слизала с когтя кровавую гущу. Испачканная, мокрая лапа сжала затылок священника – и надавила. Иван ощутил, как на его висках сжимаются жёсткие пальцы. Зверь хотел расколоть людскую черепушку, будто желал дорваться до мозговой мякоти.

Оказавшись сзади, он приложил иерея лицом о ближайшую стену. Потянул за косы,

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 9
    4
    375