Памятник любви

В нашем городе улица есть: с одной стороны стена глухая кирпичная, заводская, высокая, и тротуара нет вдоль нее. Напротив чинненько все: и дома, и тротуары, и люди живут. По улице машин достаточно ездит. Вдруг однажды грузовая машина как-то странно наискосок пошла перед стеной, а потом и вовсе стала на стену наскакивать. Уткнется, отъедет и снова наскакивает, и так несколько раз. Наконец, остановилась, из нее шофер выбирается, будто пьяный. Ему люди, что на тротуаре напротив, кричат: так машину разобьет и все, стены, что ли не видит? А он, мол, видит стену, но и крышу видит, на нее заехать должен и там машину оставить навечно как памятник любви к одной на черном «бумере», которая его совсем не хочет знать, потому что у него «бумера» нет, а только грузовик и горячее любящее сердце. Ему без нее никак, и он уезжает к черту на рога, а ей и всем в назидание памятник оставляет. Сейчас только на крышу заедет и все. Пусть она, когда проезжать будет, видит, какая любовь настоящая бывает, а не черный там «бумер» и «мальдивы» всякие. Заехать осталось и все. 

Люди пошушукались, мощный кран привели, он машину поднял и поставил на крыше, шофер на ней написал краской из баллончика: «Памятник любви к N на черном «бумере», — и испарился. Так в нашем городе появился памятник, и стал тем памятником знаменит он среди других городов. 

В разные времена в разных городах свои памятники любви, в нашем такой. Сам влюбленный шофер исчез бесследно, а N, конечно, все поняла, и теперь, когда недалеко была и одна, то непременно заезжала полюбоваться и даже всплакнуть чуть, только теперь не на «бумере», а на черной «Ауди»: любила она хорошие германские машины и черный цвет. 

Однажды останавливается напротив почти. Немного наискосок от памятника, чтоб надпись была видна хорошо. Вышла из машины совсем на улице этой инородная — эдакая красавица и одета, конечно. Стоит, вдруг тормозит рядом «бумер» цвета «металлик», и из него выходит другая девица, тоже вся шик. Вышла, огляделась и к первой подходит, смерили друг друга взглядом: ну, одна в одну, хоть и одеты по-разному и волосы у одной черные, у другой наоборот, но одна в одну. Тут вторая первой: «Ты чего здесь выпялилась на мой памятник. Гуляй себе дальше, нечего тут». Первая не поняла сперва такой наглости, потом-таки из недоумения вышла и: «Тебе, — говорит, — сучке беленой, первый памятник на могиле поставят, если попросишь хорошо». 

Поговорили они в целом неплохо, доходчиво, и первая выяснила, что та, другая думает, будто это ей кавалер, напившись до сизарей и по обыкновению ее отмутузив, наутро с расстройства купил грузовик и взгромоздил на крышу, чтоб она расчувствовалась и простила его. Она простила, только убили его тем вечером конкуренты клятые, и теперь у нее единственная о нем память осталась, потому синяки все давно зажили. Первая ее спрашивает: откуда, мол, в надписи буква N, как она это объяснит? А та, что он ее Нинелью звал, потому и N: по-французски Нинель с буквы «N» начинается, если некоторые не знают. 

Стоят они, курят, беседуют, а тут «Пежо» красный останавливается, и из него девушка, как они вся, но в красном, и волосы тоже цвета «огонь». Вышла, в памятник впялилась, бормочет чего-то и слезы вытирать. Они к ней, тихо, интеллигентно интересуются, куда она черный «бумер» задевала, когда она есть возлюбленная этого мачо с крыши? Та, мол, продать пришлось, потому напоминал все время о нем, о любимом ее, и когда она садилась в «бумер» этот, то сразу плакала, а ей никак нельзя заплаканной ходить, профессия не позволяет. Черная и белая N говорят, что профессию ее издалека видно, пусть лучше наврет, какое имеет к этому гордому авто отношение. Она отвечает, что профессия ее совсем не то, что они подумали, а очень престижная: «case girl» называется, а врать она никогда не врала в жизни, и с этим мачо из Бразилии у нее был «case» целых две недели в том самом черном «бумере», потом она отказала ему в предложении уехать в бразильское его поместье, он уехал один, там от невыносимой с ней разлуки стал пить и пьяным упал с лошади насмерть — у него конюшня лучших во всей Америке лошадей. Она поняла свою черствость и поставила на крышу это авто в напоминание всем женщинам, что самое важное в их жизни — любовь. 

Обе N в один голос, почему она «бумер» памятный на крышу не поставила, а какой-то неизвестный грузовик? А она, что «бумер» стырят сразу, да и было бы слишком в лоб, она трактор хотела, но крана не нашлось такого, чтоб трактор поднять, пришлось грузовик. Обе красавицы согласились, что врет она занятно, но бездоказательно. А третья отвечает, что у нее счет есть на наем крана для подъема на крышу грузовика, и достает из сумочки бумажку, на которой все так и описано: и про кран (один), и про грузовик (один).

Теперь все три замолчали: каждая о своем милом-любимом-единственном. Помолчали немного и обсуждать стали, что делать с памятью про шофера-бизнесмена-плантатора, чтоб другие претендентки память эту, как мухи, не обсидели. Огненная N вспомнила знакомого киллера, с которым у нее тоже «case» случился, и он, очарованный, обещал ей профессионально посодействовать, если что. Киллера забраковали — не сидеть же ему все время на крыше с пулеметом? Договорились встретиться прямо сегодня и решить необходимое для сохранения городу памятника, а им символа любви, без которого и жить совсем незачем.

Черная и белая N пришли первыми, огненная запаздывала. Пока перетерли: можно ли от нее избавиться? История у нее, конечно, прямо из сериала, зато документ, и потом киллер этот знакомый — черт ее знает, может, не врет. Решили оставить и клятву общую на троих сотворили, что никто из них никогда никого не кинет, а если что — пусть киллер решит. Пальчики укололи, в знак нерушимости клятвы капнули в бокалы, и во всей красе встал вопрос: что делать? 

Легко сверстали смету по уходу за памятником от общества по защите, какое сами и создали. Про помещение пошел разговор, но черная N остановила: главное, говорит, теперь — это история их любви. Другие две заторопились, что у каждой своя есть и правильная совершенно, как на самом деле было. Черная N передразнивает: вот-вот, мол, у каждой своя и как на самом деле, а когда их станет сто или тысяча, посмешище будет, пошлость. Нужна одна-единственная, канон. 

Помолчали, каждая к своей привыкла, как на самом деле было, но сто — это слишком. А про тыщу и вообще — лучше памятник взорвать! Черная N продолжила: «Нанять надо писарька, пусть из трех единственную, но правильную и красивую, чтоб наповал. Потом ее в газеты-теле-радио, и никто не посмеет своими грязными языками лезть». Огненная N и тут вспомнила, что у нее на примете есть один очень-очень талантливый, гениальный где-то. Конечно, никаких с ним «case’ов» — бедный потому, но она ему помогает, чтобы, когда он потом знаменитым станет, про нее в мемуарах написал. Белая N глянула на нее с изумлением и не сдержалась: «На вид дура-дурой, а как вперед глядит!» Черная справилась: правда ли толковый, а то скоро и другие полезут? Но огненная убедила: точно гений в этом деле, ей ли не знать, у нее высшее филологическое и аспирантура. Черная и белая и тут изумились, огненная зарделась вся, предложила к ней домой и гульнуть в честь начала их дружбы, которую соединила любовь, а крепче нее ничего не бывает. Черная сказала, что оторваться непременно по полной нужно, но сперва писарька вызвать — истории их выслушать и записать.

Так и было: сперва писарек, потом оторвались, но дела не забыли. Огненная N с утра своему гению позвонила, и тот молодцом с вариантами истории прибыл. Гении — они многое могут.

Огненная очки надела, разложила бумаги. Всю жизнь, говорит, мечтала детей литературе учить, но... Про «но» все итак всё понимали. Огненная взяла из первой стопки лист, подняла правую руку и завыла:

«О, люди! Это случилось тогда, когда златокудрая Эос не осветила еще туманом покрытые высокие груди прародительницы Геи...» 

Тут в голове черной N, сильно затуманенной следами вчерашнего «отрыва», щелкнуло:

— Причем тут геи? Не было у меня «голубых». У кого были, признавайтесь?

— Да не «геи», а Гея, мать-земля мифологически.

— Не знаю, чья она там мать, но «голубых» нам не надо! Терпеть их не могу. Мужиков отнимают, гады! И каких мужиков! — белая N заелозила на стуле.

Огненная спокойно сказала:

— Значит, античный стиль не годится, у них действительно с геями этими всякого бывало. 

Положила лист на место и взяла из другой стопки, снова отвела вверх и вправо руку и завыла теперь по-иному:

«Расскажу-ка я вам, братья и сестры, про любовь завидную, про любовь вечную. Как поехал раз добрый молодец Иван в стольный град на торжище великое. Едет он по широкой степи средь дубрав зеленых, по сторонам поглядывает. Видит красну девицу, что у дороги стоит с черным «бумером». Коня за узду шелкову Иван придержал и молвит: «Как звать тебя, величать, девица красная, и какая печаль-беда с тобой приключилася?» Тут ему девица с поклоном отвечает: «А зовут меня Марьюшкой, добрый молодец, и беда у меня очень сурьезная. Охромел мой конь вороной, не дойти ему дальше, не доехать...»

Встрепенулась белая N:

— Нет, моего не Иваном звали! Да и Машки среди нас ни одной. 

Черная добавила:

— И вообще какая-то хрень: то ли «бумер», то ли конь, то ли идет, то ли едет? И поклоны дурацкие на дороге... Не годится!

Огненная N и это приняла спокойно:

— Старорусский стиль не подошел, перейдем к современному. Она взяла лист из третьей, последней стопки, руки больше не поднимала, откашлялась и начала обычным голосом:

«Познакомились они банально, хоть и несколько неожиданно: она сдавала свой «бумер» назад, чтоб удачней припарковаться, а он рот разинул на красавиц, что мимо шли на модный конкурс. Она его задом в зад и приложила. Не сильно, но так, что на асфальте он растянулся, во весь рост растянулся. Она, конечно, из машины к нему подбегает, лежащему:

— Вы что? Вы живы? Скорую вызвать?

Он молчит, ошалел просто от неожиданности. Потом вошел в ум и спокойно поднялся. Она выдохнула:

— В порядке? 

Он ответил:

— В порядке, — оглядел себя и почесал затылок.

Она тоже оглядела и прыснула: брюки выпачканы, сорочка вообще на выброс, да и лицо не очень чистое. Хотя нет, запачканное, но именно чистое лицо со свежим румянцем, волосы цвета спелой соломы — свои, ей ли не знать, — плечи разворотом, что залюбоваться можно, глаза ясные и взгляд прямой, четкий. Сжалось сердечко, сжалось — вот о каком парне когда-то давным мечталось! Но не судьба, видно. Заметила, как он разинул рот, в нее впялился. «А я еще ничего совсем. Он деревенщина, конечно, но хорош! Как хорош!» Хотелось бросить этот показ, прыгнуть с ним в машину и за город, куда-нибудь в поля, поля, но чтобы с ним. Это она «в поля», которая из машины старалась на землю не ступать вовсе, а на траву сесть — да никогда! Там букашки всякие. 

Хотелось, но дело есть дело, и она протянула ему визитку со словами:

— Я тут костюм Ваш испортила, оплачу. И моральные, сколько Вы оцените. Позвоните! Непременно позвоните! — и заторопилась ко входу.

Несколько дней он елозил в руках визитку: позвонить — не позвонить? Что говорить, когда она такая роскошная? Таких женщин вблизи он никогда не видел, не приходилось. И машина у нее, классная машина. Он с детства за рулем, ему ли машин не знать! Вот если б и у него такая, он бы подъехал, дверь распахнул и показал ей, как рулить. Не Шумахер, конечно, но тоже кое-что показать может. Ну, позвонит он ей, пригласит, она вдруг согласится, и он что? На троллейбусе или еще на своей «бабульке» заводской, которой в обед сто стукнет? 

Так и не решился, если б в памяти не слова эти: «Позвоните! Непременно позвоните!» Слова прозвучали как просьба, а он с детства не мог в просьбе отказать, особенно женщине. Покраснел пунцово, жарко пока с третьего раза сумел набрать нужный номер и услышал ее голос — ее, ее, не мог ошибиться. Услышал голос и замолчал. Она: «Алло! Алло!» — и в трубку дула, а он только сопел в ответ. Вдруг она перестала аллёкать и четко скомандовала:

— В шесть у кино «Марс» в кофейне за углом, — и положила трубку. 

Так, кино «Марс» он знал хорошо, кофейню найдет — их там не десять! Слава богу, оделся прилично, прежде чем звонить, а то времени как раз доехать, если на такси. Проверил деньги: должно хватить не на одну кофейню — и поехал.

Без пяти шесть стоял у кофейни, вернее, очень нервно ходил около, курил. Ровно в шесть из кофейни выглянула женщина в зеленом платке и позвала его. Ее голосом позвала. 

Потом... потом сидели, пили кофе, коньяк, разговаривали. Правда, сперва он молчал, лишь отвечал односложно, потому что она платок сняла и была восхитительна. Он, стесняясь, ел ее глазами и мог только не очень впопад. Потом откуда что взялось? Истории из детства, про армию, друзей, про завод полились друг за другом да так гладко, как он сам от себя еще не слышал. А что было-то? Глаза перед ним были, ее глаза и в этих глазах себя видел: ловкого, умного, образованного — каким никогда еще не был, а вот! Сказать, что влюбился — это ничто! Пропал, не мог отвести глаз, отойти от нее, чтоб в туалет. Она обратила, как заерзал, и посоветовала сходить. 

Пока ходил, закрыла лицо руками от счастья. До этой встречи она и не знала, что есть оно, счастье, есть. Оно здесь, прямо в этом кафе было: в его словах, смехе, жестах, в манере сидеть за столом, прочно опираясь на локти, в глазах его, в каких читалось обожание — абсолютное обожание. И все закончится прямо сейчас. Ну, не совсем сейчас, пусть через час, и больше не будет... ничего не будет...

Он вернулся, и счастье еще было. Не час, а два. Только и два кончаются. Он держал ее руки и не мог отпустить, глаза — его и ее глаза молили остаться. Пришлось собрать всю волю и проговорить:

— Сейчас я ухожу, а ты сидишь здесь еще полчаса. Больше мне не звонишь никогда. Повторяю: никогда! Если хочешь меня увидеть. Я тебе сама позвоню. 

Он кивал головой и никак не отпускал ее глаза и руки. Она высвободилась, намотала на голову платок и выскочила из кафе. Он сел, положил перед собой часы и смотрел на них, ждал указанные полчаса. Он был совершенно пуст: без нее мог только ждать. Ждать ее.

Он больше и не жил — ждал. Ждал звонка. Наконец, когда позвонила и назначила на понедельник, стал ждать встречи. Ждал, когда работал, когда ел, когда смотрел телевизор или в окно, когда спал, тоже ждал. Знал, что там, в кафе часть его стала не его, она перебралась, переселилась в нее и там осталась, а в нем самом поселился ее кусочек. Маленький кусочек, но он чувствовал его в груди, прямо около сердца, где ему, кусочку этому, было уютно, и ему самому уютно слышать, как тот шевелится, и он прикрывал, своим сердцем укрывал, чтоб хорошо ему было жить и расти.

Они встретились в понедельник на платформе электрички. Она — очень скромно одетая, слишком скромно, но все равно школа видна, стать. На нее, нет, на них смотрели: они были красивой парой, очень красивой. Потом те самые поля, что ей тогда привиделись, и он с ней: сильный, громкий, веселый и бесконечно заботливый. Он баюкал ее на руках своих в стогу, на который набрели и который приютил их до утра. На руках этих так уютно, что осталась бы навсегда... 

Только это была последняя их встреча. Наутро пришел Главный, от кого и «бумер» ее, и квартира, и деньги, и красота, и работа теперешняя. Он сидел, смотрел и молчал. И она молчала. Наконец он:

— Ты мне в последние дни не нравишься. У тебя глаза неправильные. Ты вошла в дело, стала возвращать, что я в тебя вложил, и вот. Неправильно это. Разве я мешаю тебе развлекаться? Нет, не мешаю. Но никаких глупостей с любовью. От этого дело может пострадать. А если дело пострадает, ты помнишь, что будет с тобой. И с ним. 

— С кем с ним? Ты знаешь, что у меня никого! — она сорвалась на визг.

— Раньше знал, теперь нет. Ты не нервничай, я просто предупредил. Я это должен сделать.

Он встал и вышел, его охранники аккуратно за собой прикрыли дверь. Она заметалась: позвонить, сказать ему уехать и действительно уехать с ним в деревню, в глушь, нарожать детей и жить простым бабьим счастьем. Даже если так, если б смогла, Главный не позволит: все равно найдет и убьет всех. Он всегда всех находит, потому из дела никто не должен выйти сам, только когда дозволят. 

Она два дня убивала душу, его в себе убивала, на третий позвонила и сказала, что улетает на Мальдивы. Приедет через месяц, позвонит... может быть, позвонит. На том конце затихло, потом раздался рев дикий, нечеловеческий, потом он разбил трубку, и стала тишина...

Огненная N прервала чтение, черная и белая рыдали и рыдали давно. 

— Ну, как?

Можно не спрашивать: черная и белая сквозь хлюпанья кивали головой. Наконец, черная N собралась:

— Все так и было, один в один. Какая же я сука, девушки! Ну, какая же я с-сука!

Слово «сука» произнесла смачно, с оттяжкой, чем выразила глубочайшую степень презрения к себе и всей своей пропащей жизни. Белая обняла ее за плечи, и они уткнулись друг в друга. Слезы бежали и у огненной: она легко плакала, особенно в кино и театре, а тут был театр, настоящий театр, какому нельзя не верить. 

Наревелись девушки, умылись пошли, по ликерчику для успокоения и решили продолжить:

«Он вывел свою «бабульку», погнал ее по ночному городу. Сказать, что ему не хотелось жить? Не хотелось, но и умирать тоже, потому нечему умирать, когда мертв. Только в самой глубине его, около сердца болел, кричал от боли тот самый кусочек, и своей болью не позволял совсем замереть его сердцу, заставлял стучать, работать. Он был тем самым чем-то в полной пустоте, которое было, и это что-то он должен сохранить. Но здесь все, отсюда исчезнуть насовсем, пропасть, только не просто, а чтоб всем сказать... сказать всем... Так сказать, пусть поймут — не «мальдивы» главное и не «бумеры», а любовь! Но не садиться ему на площади на голову Ленину с плакатом. Снимут, накостыляют и засмеют...

Он застал себя в машине своей на улице, хорошо знакомой улице, где слева заводская стена, а по пути все ямки, ямки, ямки... Ремонт, блин, потому и стоял — машину жалко. Тут его осенило: если разогнаться, как он умеет, то на хорошей ямке «бабульку» его подбросит и взлетят они прямо наверх, на крышу, где станет навсегда его «бабулька» памятником, памятником любви для всех мужчин и всех женщин города. Чтоб знали и помнили, а он исчезнет навсегда.

Завел мотор, разогнался, как умел только он, подгадал хорошую ямку и полетел... полетел... В воздухе его подхватило, развернуло и поставило на крышу, на ту самую. Так на самом деле было...

Впереди его молча стоящей машины два джипа прижали к обочине третий. Люди повыскакивали отовсюду и давай палить друг в друга, потом дверь в его кабину открылась, залетела сумка большая и слова: «Доставишь по адресу, сука!» Стрелки переместились в переулок, а он тихим, очень тихим ходом за угол и за забором спрятался заводским своим. Машины погоняли кругом, погоняли да так и уехали. Он свет зажег аккуратно и увидел коричневый толстый саквояж и визитку на сиденье. Закрыл глаза, велел себе посчитать до десяти, потом выдохнул и сказал: «Ну, Николаша, здесь твой шанс. Будут и «бумеры», и «мальдивы» и еще всякого, если не ошибешься. Ошибешься — пуля. Но что тебе теперь пуля? Это так, смеяться некому». 

Он не ошибся: утром пришел на работу со старым рюкзаком, сказался больным, забрал саквояж, поехал по адресу, сумел убедить охрану — Главного убеждать не пришлось. Взяли шофером, однако быстро, быстро пошел в конторе, что стало хватать не только на гребаные «мальдивы» и «бумеры», но на казино ночами, где почти каждую ночь и бывал. 

На роскошных женщин теперь тоже хватало, как и самих этих женщин, только они вовсе не такие роскошные — женщины и женщины. Там, в том в его «бабулькином» прошлом они были загадочны и недоступны, теперь вполне доступны и никаких загадок — все, как у прочих, только скучнее, рассудочнее. 

С некоторыми у него был секс. Секс, секс — не любовь. Это как жизнь после смерти: живой весь будто, только мертвый. Потом Нинель встретил, и друг к другу прилепились — бог знает, почему люди прилепляются? Сперва, наверное, что на нее, на ту была похожа: одна в одну, только белая. Потом привык, и без нее никак, ни одного дня. Она своя, абсолютно своя, к ней всегда в любом виде: пьяным, грязным, в крови, из койки чужой. Всегда ждет, всегда слушает и понимает всегда. С ней оживал от своей ставшей вечно поганой жизни, плакал, клялся, что завтра все бросит, уедут в деревню к нему, он пахать станет, сеять-веять, а она ему детей родит, трех: двух девочек и одного мальчика, или наоборот, но трех. Она обнимала, любила и соглашалась в деревню родить. Он однажды днем трезво ей: поедет с ним в деревню к коровам детей родить? Она в ответ: хоть сейчас — он поверил. Вот какая она, его Нинель! А он нет-нет да поколачивал ее, не сильно, но бывало. Да, не её на самом деле — жизнь свою сучью поколачивал! 

Потом идея пришла и согрела его: поместье в деревне купить, не барином там, а товарищество организовать. Клич кликнуть по Руси в товарищество, чтоб все там на равных, вместе трудиться и жить. Жить не для денег, а счастливо, в радость, когда все кругом видят, какая она бывает счастливая жизнь. В казино почти перестал, а денежки в банк на товарищество, чтоб на первые два-три года хватило, потом люди научатся в свободное время сами такие вещи делать, какие другим людям очень нужные будут, и на это жить. Оно и станет счастье. Что еще счастье, как не дело делать для души радостное и для людей нужное. Дети там породятся, потому где еще детям родиться, как не в радости. У них трое будет. Будет, будет...

Главный забеспокоился, зазвал к себе и вопрос: «Не собрался ли из дела слинять, что чревато?» Рассказал ему про поместье, про товарищество, когда из конторы вчистую выйдет. Тот посмеялся:

— Дурак, ты, Николаша! Лечить тебя надо, — но мешать не стал.

Тут дельце совсем поганое проклюнулось. Поганое-препоганое, бывают такие. Николаша, по обычаю, должен разрулить, и как всегда вечером, перед делом таким он в «хлам», потому и ей досталось — вроде приревновал. С утра себя жалко было и ее очень. Чтоб занять руки и голову, на завод свой поехал, «бабульку» брошенную нашел и на крышу поставил, надпись написал про любовь свою к N — нехорошее предчувствие шевельнулось. Позвонил ей, повинился, сказал, что в последний раз, похвастал памятником и на дело поехал. Там не свезло немного: пуля-дура в бок влетела и подумать ничего не успел, как отлетел... душой отлетел".

Огненная N остановила чтение, чтоб утереть вновь побежавшие слезы. Белая выла в голос, черная утешала: бесполезно, бросила, наревелись все трое, устали. 

Белая:

— Ничего мне про поместье не заикался. Ни разу, ни словечка! Вот скрытный какой был! А как бы мы жили! На воле детей ему б нарожала, — и снова завыла. 

Только черная засомневалась:

— Ты сама говорила, что дети у вас не получались?

— Это здесь не получались. А там, на вольном воздухе да на парном молочке — только так! 

Опять собралась завыть, но черная и огненная N головой ее под душ и стакан влили. Выпила, отмякла.

Тут огненная говорит, что дальше читать не сможет — сразу разревется. Больше некому, и черная села на ее место, а белая и огненная обнялись, изготовились слушать.

«Он нашел себя в белой палате, и рядом что-то в зеленом. Вернее, палата оказалась кремовая, но это потом кремовая, а сначала белая, сияющая, будто на самом солнце проснулся.

— Где я? Кто я?

Это он подумал, что сказал, а на деле просто подумал. Что-то в зеленом забормотало:

— Вернулся. Надо же, с того света вернулся. Я всегда знала, что Николай Иваныч волшебник. Волшебник, он и есть волшебник, а не эти, которые только завидуют, а сами ничего, только...

Он снова нырнул, чтоб снова найти себя под бормотанье чего-то в зеленом, и снова исчезнуть, чтоб снова найти... Так много раз было, пока однажды не нашел вместо чего-то в зеленом Главного рядом.

— С возвращением! Игры со счастьем общим не к добру. Жизнь, сама жизнь теперь их боится и заранее оберегает себя. Предусмотрительно оберегает и тебя из себя вытерла. Новорожденному имя новое и лицо. Не спеши, успеешь еще насмотреться. Пока поверь, что совсем недурно вышло, лучше, чем было, интереснее. Тебе к лицу своему подниматься придется, чтоб соответствовать. Только не здесь, не здесь, здесь нельзя — столько намесили тогда, узнают, что жив, война меж конторами, а зачем? Тебе на другой конец света, но не в холод и льды, а в тепло и солнце, туда, где, говорят, миллионы мулатов в белых штанах. Там у одного моего приятеля дело, около него в себя придешь. Как забудется здесь, затихнет, на могилку свою можешь глянуть. Там памятник такой — гордиться нужно. И ты другим приедешь человеком. 

Так и было. Прибыл в страну белых штанов и карнавалов, прибыл так, что в документах российское начало осталось, но прошло через десяток стран и лет. Дело приятеля оказалось привычным — везде одно, а опыт... опыт, его не отстрелить. Теперь, рожденный вновь, стал договариваться там, где раньше очень, очень грубил. Со всеми нужными договорился, наладилось дело, потекло само, и у него впервые образовался досуг. Не время, которое нужно убить, а досуг. То, что люди ценят больше всего на свете и наполняют самым для себя дорогим и важным. В его досуг пришли и поселились... Нет, не женщины и кони, а кони и книги. Сначала кони, они подарили ветер и волю, после книги — их подарок тяжелей оказалось нести, ибо «труден мучительный мысли восторг». Он не ведал раньше, как зябко и сладостно думать просто так одному меж книг. Никогда так просто не думал, только если окружат его, офлажкуют, тогда думалку включал, чтоб выскочить, вырваться, выжить...

Нет, одиночество не тягостно вовсе ему, да и самого одиночества нет. Сеть принесла ему мир, огромный, открытый, туда он вышел и встретил людей, кому также «труден мучительный мысли восторг». С некоторыми получалось говорить подолгу, и полюбил он неспешные эти беседы с людьми, каких никогда и не видел, но стали ближе они всех, с кем каждый день в жизни. Сеть рассказала и про город его, и про него самого в городе его. Он узнал, что обстоятельства жизни и смерти исчезли, растворились, стали невидной точкой рядом с одним лишь событием, памятник откуда, — событием любви, его любви. Да что там: про него только и знали, что он любил. Это было все. Все, все, но разве этого мало?

Он должен был видеть. Не могильный — этот памятник видеть. Главный дал добро с условием, чтоб не засветился. Он не боялся, он стал другим не только снаружи, но и внутри, соответствуя, наконец, своему новому лицу. И вот в город приехал гражданин Бразилии: высокий, стройный, бронзовый от всегдашнего там солнца, с выгоревшими волосами и легкой, почти неприметной в них сединой, со своим уже привычным носом с горбинкой, что придавал его профилю медальный облик. Напротив памятника толковые люди кафе открыли, там можно сесть за столиком и все видеть, он сел. 

Не то, чтоб к памятнику было паломничество, но люди шли, шли парами и поодиночке постоять, пошептать про себя и дальше. Сказали ему, что по субботам аншлаг, когда подъезжают женатики с гостями, группируются так, чтоб на фоне памятника сняться. Тут как раз черный «бумер» останавливается, и выходит из него огненная красавица. Вся-вся огненная: и одежда и волосы. Как трогательно сложила она руки на груди, обратив сначала лицо свое к памятнику, а затем уронила его в ладони, и плечи ее сотрясались в рыданьях, отсюда беззвучных. Такая искренняя скорбь не могла не проникнуть глубоко в душу его и не найти в ней отклика. Дабы остудить взволнованность, успокоиться, встал прогуляться вдоль дороги, где достойно нес заморский свой облик. Скоро «бумер» догнал и притормозил, огненная красавица спросила вежливо, как проехать к... 

О иностранцы! Они такие, они многое могут, но только не женщине отказать. И какой женщине! Они всегда любезны, когда показывают дорогу. Только он попросил разъяснить «in response», что за причина поклонения жителей старому автомобилю на крыше и что у нее лично связано с этим авто, если она, конечно, не сочтет вопрос с его стороны «сomo la impertinencia»? 

Огненная N остановила машину, потому что слезы душили ее, и рассказала коротко всю-всю свою love story с бразильским плантатором. В тот самый момент, когда рассказ подошел к известию о трагическом падении его с лошади, она не выдержала и разрыдалась у него на груди. 

Ах, какой у них был «case»! Две недели не расставались ни на миг и говорили, говорили, говорили... Когда гуляли и когда ели, когда засыпали и когда просыпались. И во сне говорили, наверное. Ему так казалось. Он не мог остановиться, потому что она понимала все, и рядом с ней «восторг мысли» перестал быть «

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 8
    5
    183

Комментарии

Для того, чтобы оставлять комментарии, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться в системе.