Тотальное отчуждение Мандельштама. Ко дню рождения
14 января 1891 года родился Осип Мандельштам
«Не тяготись трёхмерностью, осваивай её — радостно живи и строй!»
*
Он управлял течением мыслей. И только потому страной. Пастернак о Ленине
*
Только с Мандельштамом я так смеялась. Ахматова
*
Исконная память еврейства, «память крови» крестившегося в 20 лет Мандельштама — у него довольно своеобразна (принял протестантизм в Выборге, — авт.): «Весь стройный мираж Петербурга был только сон… а кругом простирался хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг, а именно хаос… откуда я вышел, которого я боялся и бежал».
Библейские пастушки Баратынского — да. Испанские праотцы, могутные александрийские сочинители и философы — да. Пейсы, бороды, скитальческий путь предков через Центральную Европу — увольте, господа… Правда, всё это очень напоминало «междоумие» Чаадаева. Художника ярко национального, русского до мозга костей, но… принявшего католичество. В итоге: не понят и не привечен светом. Вдобавок прозван умалишённым. Подобно, впрочем, самому Мандельштаму.
«Высокая болезнь»
Стихийный лабиринт, непостижимый лес,
Души готической рассудочная пропасть…
Катастрофическая невозможность интерпретировать «невозможное» и выделяет въяве «тёмную» — обратную сторону луны — поэзии Осипа Эмильевича. (Да-да, О.М. ассоциируется с немыслимым космизмом Pink Floyd!)— Что ещё нужно объяснять? — в негодовании отзывается супруга Надежда Яковлевна на просьбу Бродского дать комментарий к одной мандельштамовской расшифровке, — объясните, что это стихотворение тёмное и непонятное, что объяснить нельзя… Хватит? — обрывает она и собственные исследовательские попытки тоже.
«…начало гениальности, подготавливающее нашу революцию как явление нравственно-национальное… было поровну разлито кругом и проникало собой атмосферу исторического кануна», — размышляет Пастернак по поводу противоречивого, болезненного отношения интеллигенции к высокому культу революции. Ещё до поднятия знамён «развёрнутого сталинизма» с густо осыпающимися людскими останками.
В связи со сложной диалектикой развития народного движения и далее развитием советского государства, переболевшего культом личности, интересно, что при разговоре о знаковых ныне художниках, тридцатилетие назад бывших под запретом — Булгакове, Пастернаке, Мандельштаме, Гумилёве, Бродском, Ахматовой etc., — а сто лет назад бывших нещадно гонимыми властью; издательский набор этих авторов-«культов» был в своё время продиктован размышлениями отнюдь не художественнического толка. А чисто политической, сиречь коммерческой выгодой.
Всех их, конечно же, объединяет личностная трагедия в отношении пастернаковской «высокой болезни» — сталинизма. Покрытого ахматовским «сором» гениальных стихов. Периодически прерываемых знаменитым ахматовским молчанием. И непролазной, непереводимой и труднокомментируемой, но оттого не менее гениальной лунной теменью-тенью столь почитаемого Анной Андреевной — Мандельшама.
«Самоубийства, гонения, трагическая гибель входят в комплекс представлений о судьбе поэтов… отвечают читательскому спросу и готовности к сочувствию, состраданию и трагическому катарсису в конце. Тут уж не до стихов. Знают, понимают и любят не столько поэзию, сколько трагическую судьбу», — с грустью заметил А. Кушнер. Саркастически «сожалея», что, к примеру, И. Анненский умер от сердечного приступа в 1909-м. М. Кузьмин — в 36-м от воспаления лёгких. По стечению обстоятельств оставшись не репрессированными вместе с их ближайшими друзьями. Вследствие чего избежавшими реабилитации и трудного, «страшного ночного» возвращения к советскому, русскому читателю.
Растянувшегося на долгие-долгие десятилетия. Парадоксально оказавшись забытыми в большей степени, чем последние, «отмазанные», восстановленные в правах: «…у лирики есть свой парадокс…» — как говорила Лидия Гинзбург.
Зато, увы, с лихвой и через край «повезло» Мандельштаму. Подвергшемуся заодно изрядной доле перетолкований вследствие абсолютной несхожести его творческой вселенной с нашей по-читательски предвзятой — отвлечённой, ветреной. Писавшему лучшие свои произведения в состоянии особенной несвободы, зажатости, подавленности, согбенности, — чувствуя, чуя занесённый над ним топор грядущей казни.
«Неба пустую грудь тонкой иглою рань»
О.М. безжалостно взламывал границы времени, бросая лирического героя от эпохи к эпохе, выискивая противоречия и несоответствия. И драматическое достоинство «презренья» — психологическую сущность непроходимых лет печали. Пытаясь предотвратить надвигающийся на Россию крестовый ход нового феодализма.
Сыпля песком аллюзий, старался вникнуть, понять иллюзорный блуждающий огонь прошлого с бережно зарытым за кипарисами амулетом воспоминаний. Ведь было же, было! — Фонвизин, Княжнин, Дашкова, Панины, — что это как не благоразумное сотрудничество лучших людей с жёсткой порфирой государства? …и мальчиками-государиками на «заразных» саночках…
Блок с цыганами, Пушкин с гвардейскими парадами… Да, страстные державники, — что никоим разом не отрицает социологических принципов искусства. Ко всему прочему Фонвизин одномоментно — ярчайший оппозиционер! Либерал.
…«подвижное равновесие масс…» — Как это похоже на Мандельштама! — восклицаю я, сегодняшний. Зная, чем данное «подвижничество» обернётся:
«Смеялся Мандельштам не как ребёнок, а как младенец. Он раскрывал и закрывал свой беззубый рот, его прекрасные загнутые ресницы смежались, и из-под них ручьём текли слёзы. Он вытирал их и мотал головой», — описывает уже совсем постаревшего от бед и обид, обеззубевшего и потерявшего здоровье поэта Эмма Герштейн.
Фетовским «щедушным зноем печей» его терзали коварные утопии рационализации государства через рационализацию искусства: «…я вижу конские свободы и равноправие коров». Хотя несбыточные ретроспективы Баратынского Мандельштаму всё-таки ближе хлебниковских реминисценций с конями и коровами.
Променявший возвышенную готику на пантеистских золотых пастушков. Овевающий одиозного люмпена Вийона сладко-горькой ностальгией «глупой важности». Бесстрашно тасующий слово «строй» со словом «стыд», — Мандельштам донёс-таки идиллии юности вплоть до рокового 37-го! — в попытках изжить эту проклятую самолюбивую, пустую и моложавую память крови, «косноязычье рожденья»:
Украшался отборной собачиной
Египтян государственный стыд. (Или «Строй», — авт.)
Мертвецов наделял всякой всячиной
И торчит пустячком пирамид…
Вообще поэтам свойственно придумывание «недостающих» родословных корней.
Кое-кому, Пушкину скажем, эти преувеличенные в некоторой степени корни наряду с ролью «нельстивого» советчика при государе давали право на видимость независимости и оппозиционности. Денису Давыдову чингизхановское происхождение добавляло вдохновения, былинной песенности характера. Лермонтову: полупридумки «шотландскости» — эмоциональной самозащиты.
«Бычачий» большевицкий эксперимент диаметрально поменял экспоненту генеалогических значений.
И вот уже Демьян Бедный публично заявляет: «Моя мать была б..дь». А вполне обыденные и спокойные в реальности родители-одесситы Багрицкого превращаются вдруг в «ржавых евреев» и дубасят почём зря лирического героя-отпрыска — самого автора — кулаками, «обросшими щетиной».
Придуманное же, навеянное туманом, ветром и дождём «жидовство» Мандельштама — не что иное, как Удел поэта с большой буквы. Праоснова смыслов, пропитанных истым христианством в цветаевском «гетто избранничества»: «В сем христианнейшем из миров поэты — жиды!»
Удел этот в виде образа жалкой судьбы из двух подмёток, закутанного в метафорическую шубу с чужого плеча, — очень большую и несуразную к тому же, — помимо воли затаскивает его в парадные анфилады мировой истории культуры, искусств и музыки. Спасая от питерских, всероссийских холодов неприятия. Тащит в некое эмпирически-важное общественное признание «отщепенца» своим:
Я вернулся в мой город, знакомый до слёз,
До прожилок, до детских припухлых желёз
…И всю ночь напролёт жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
А ведь и у Булгакова, и у бунинского Алёшки из «Четвёртого Толстого» есть салоп и медвежья шуба, как у Мандельштама. С той лишь разницей, что оба они, с первых шагов в литературе, — в той или иной ипостаси постижения сущего, — видели себя законными наследниками русской словесности, не иначе. В отличие от разночинца-Мандельштама — «непризнанного брата». В презрении топчущего несносный литературный тулуп ногами: не по чину, мол, не по чину!
В этом «вороньем» тулупе не по плечу он — утончён и ущербен. Истерически интеллигентен в россыпи сомнений: — одарён невероятным ощущением милосердия и сопричастности. Невыразимой ненависти и неразделённой любви к «стройным миражам» шалой столицы. Её нескончаемым скифским празднествам. С тенденциозным обществом «ревнителей последнего слова». Одновременно с чудовищным кораблём Петра I сверху — и бытовой неспешной жизнью речных фонарей под ним внизу. Сиюминутностью. Древнеримским поддельным весельем Геркуланума в лунном сиянии… Под звуки Пинк Флойд.
И главное, неотвратимым предчувствием неизбежной смерти. Её солнечного укуса, с пеною у рта и высунутым наружу языком.
А над Невой — посольства полумира,
Адмиралтейство, солнце, тишина!
И государства жёсткая порфира,
Как власяница грубая, бедна…
-
Художник, береги и охраняй бойца:
В рост окружи его сырым и синим бором
Вниманья влажного. Не огорчить отца
Недобрым образом иль мыслей недобором,
Художник, помоги тому, кто весь с тобой,
Кто мыслит, чувствует и строит.
Не я и не другой — ему народ родной —
Народ-Гомер хвалу утроит.
Художник, береги и охраняй бойца:
Лес человечества за ним поет, густея,
Само грядущее — дружина мудреца
И слушает его все чаще, все смелее.Он свесился с трибуны, как с горы,
В бугры голов. Должник сильнее иска,
Могучие глаза решительно добры,
Густая бровь кому-то светит близко,
И я хотел бы стрелкой указать
На твердость рта — отца речей упрямых,
Лепное, сложное, крутое веко — знать,
Работает из миллиона рамок.
Весь — откровенность, весь — признанья медь,
И зоркий слух, не терпящий сурдинки,
На всех готовых жить и умереть
Бегут, играя, хмурые морщинки.Сжимая уголек, в котором все сошлось,
Рукою жадною одно лишь сходство клича,
Рукою хищною — ловить лишь сходства ось —
Я уголь искрошу, ища его обличья.
Я у него учусь, не для себя учась.
Я у него учусь — к себе не знать пощады,
Несчастья скроют ли большого плана часть,
Я разыщу его в случайностях их чада…
Пусть недостоин я еще иметь друзей,
Пусть не насыщен я и желчью и слезами,
Он все мне чудится в шинели, в картузе,
На чудной площади с счастливыми глазами.1 -
Глазами Сталина раздвинута гора
И вдаль прищурилась равнина.
Как море без морщин, как завтра из вчера —
До солнца борозды от плуга-исполина.
Он улыбается улыбкою жнеца
Рукопожатий в разговоре,
Который начался и длится без конца
На шестиклятвенном просторе.
И каждое гумно и каждая копна
Сильна, убориста, умна — добро живое —
Чудо народное! Да будет жизнь крупна.
Ворочается счастье стержневое.И шестикратно я в сознаньи берегу,
Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы,
Его огромный путь — через тайгу
И ленинский октябрь — до выполненной клятвы.
Уходят вдаль людских голов бугры:
Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,
Но в книгах ласковых и в играх детворы
Воскресну я сказать, что солнце светит.
Правдивей правды нет, чем искренность бойца:
Для чести и любви, для доблести и стали
Есть имя славное для сжатых губ чтеца —
Его мы слышали и мы его застали.1 -
Кремнёв, тебе предлагалось блеснуть чем-нибудь об ОЭМ и особенно в связке со сталиным. Тебе также предлагалось попробовать развить свою триатлоновскую мыслю в этом аспекте. От предложений ты, надо полагать, отказался.
Ты не нашёл ничего лучшего, чем занавесить сюда текст "Оды". Т.е. ни слова от себя, просто скопипащенный текст "Оды" ОЭМ. (Нет, ты не копипастил, конечно! Ты усердно тыкал пальцем, перепечатывая бумажный текст!)
Существуют десятки РАЗНЫХ опубликованных работ, посвящённых "Оде". Существуют РАЗНЫЕ комментарии к "Оде" в РАЗНЫХ Собраниях сочинений ОЭМ.Если ты недавно ознакомился с текстом "Оды" ОЭМ, это отрадно. Но это не даёт тебе никакого повода "поучать" таких же, как и ты мандельштамоведов в лице гениального журналлера Игорька-Фунта (который вовсе и не Фунт, но гениальный).
Итак, во-первых, ознакомься с текстом ОЭМ "Мы живём, под собою не чуя страны ..." и с РАЗНЫМИ комментариями к нему.Во-вторых, ознакомься с любым из РАЗНЫХ комментариев к "Оде" в РАЗНЫХ Собраниях сочинений ОЭМ.
В-третьих, ознакомься хотя бы с одной из десятков РАЗНЫХ опубликованных работ, посвящённых "Оде".
В-четвёртых, потряси лилию, пончик-лосиновед. Дёрни гуся, короче, по-нижегородски. Ты можешь. Ты сможешь, пончик. Всё у тебя будет топ-топ, триатлонщик. Крути педали, триатлонщик-мандельштамовед.
В-пятых, всегда поступай согласно поэт.плану всевышнего из небесной канцелярии, арахисовидный арахисовидец-маслобой. 10 раз на дню тряси лилию, пончиковидный пончиковидец-трёхподбородочник. Согласно плану, триатлонец-трёхподбородочник, согласно плану, 10 раз на дню, пончиковидный, не менее 10-и раз на дню тряси лилию, пончиковидец. Согласно плану.
2 -
-
В "Новом мире", 2022, No. 5 есть статья Глеба Морева.
Местные мандельштамоведы "езоб" и Игорь Фунт могут поискать там знакомые буквы, но если очень коротко: мандельштамовские "Стихи о Сталине" 1937 года должны называться только как "Стихи о Сталине". Называть это стихотворение "Одой" и/или "Одой Сталину" никто больше никогда никак не моги.
В противном случае, ищи знакомые буквы в журнальной статье Глеба Морева и/или в его книге-2022 (настольная книга здешнего Г-на Хорикавы Ясукити).
(Иосиф Бродский считал, что ода Сталину — «самые грандиозные стихи, которые когда-либо написал Мандельштам», и вообще лучшее, что написано о Сталине. «После “Оды”, будь я Сталин, я бы Мандельштама тотчас зарезал», — говорил Бродский. См.: Волков С.М. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998, с. 33 (самая настольная книга здешнего Г-на Хорикавы Ясукити) // Эткинд А.М. Кривое горе. М., 2016, с. 42 (самая настольнейшая книга здешнего Г-на Хорикавы Ясукити)).
1 -
-