borzenko Джон 02.01.22 в 22:01

Драматурбия, теребия

Ни к чему нам танцевать или петь.

Будем молча  теребить и тереть.

(Драматурбия)

Я совершенно не умею писать писем, Лиза, но сколько себя и тебя помню, всегда ждал момента, когда дорвусь до чистого листа и вылью сполна то, что скопилось. Два твоих имени — Лиза и Лена, это пара моих крыльев, можно белых, но лучше черных, и что мне с того, что не мне, не у меня?... С тех пор как увидел на заборе надпись «Лиза +...», я мысленно вписал туда свое и с того дня покоя не видать совсем. Буду сегодня с тобой на «ты» и мне не стыдно, будто так я чуть ближе, и трогаю иссохшими губами твой локоть, пока ты снисходительно наблюдаешь, как по горизонту ковыляют нелепые мои мысли, и буквы теснятся гурьбой, чтобы выстроить подобие внятного — Лиза, твое имя не даст ничего и никому, кроме меня, теперь оно небрежно вытравлено на моих веках изнутри и когда особенно тяжко, я просто закрываю глаза и смотрю на тебя, Лиза. О, Лиза, Лиза. Мои мысли вразброс, я пытаюсь собрать их в кучу и понять — кто ты? Откуда взялось во мне твое имя с привкусом лимона, мяты и молодого крымского ганджа? Когда я повторяю его вслух, то кажется, что сумасшествие не так страшно и драматурбизм ситуации вовсе не в текущем моменте, а в этом стремлении живого существа пробиться сквозь плотный белый туман к другому живому, потрогать, взять на зуб, вкусить его плоть... и не получить.

Может ты не услышишь, не придашь значения, но хочу рассказать тебе о своей жизни, мои последние новости, может похвастаться, или пожаловаться, — все будет зависеть с какой высоты ты почуешь мои буквы, мое драматурбо, этот огонь, который сжирает меня. Не далее как вчера в том любительском театре, где я работаю сторожем (ненавижу слово «охранник», оно напрягает лишние сухожилия в мозгу, сторож — это больше медитация, взгляд внутрь себя, молчаливое, безучастное одобрение добра и зла, я сторож, я насторожен, но крепок и мил, как скомканная вещь в себе), режиссер предложил мне роль Раскольникова в одноименном спектакле. Он долго лупил на меня свои беньки — я чувствовал неприятный холодок по позвоночнику, а потом узнал, что он ставит спектакль и все шушукались и хихикали, глядя на меня. А я все думал, чего это он так пялится и все обращался ко мне — эй ты, Родион! А я — да не Родион я, а Юрий, а он мне — да какой ты Юрий, ты тока глянь на себя, пугало ты еб@ное, на этот малиновый трюфель носа, эту заячью губу, маленькую челюсть, до отказа вдавленную в горло, плотоядно открытый акулий рот с тягучей нитью слюны, а взгляд! — да я полюбил тебя за твои глаза, ты вылитый Родион, эти ржавые пятаки навыкате — а я и правда, Лиза, не люблю моргать, когда смотрю на живых, на их шевелящиеся губы, руки — да от них не то что кровь стынет и лампочки перегорают, ты же собак всех извел в округе! — но ты не верь, Лиза, это он так, хотя думаю это его работа, тот мой портрет, гуляющий по сети, с подписью «Пьянящая трезвость», где он подкараулил, как я практиковал технику смотреть из себя, из своих глаз, как из амбразуры или перископа, я спрятался в панцире своего тела от всех, и наблюдал, как эти глупцы пытались меня выманить, облить водой, привести в чувство — меня били по щекам и давали нюхать нашатырь — Откройте окна! Скорую! Скорую! — а я хихикал внутри своего танка и думал о тебе, Лиза, о том, как пахнут твои руки, твоя одежда, твоя дешевая косметика, ведь ты же простая девушка, как и я, в общем-то, как Клара (Целкин?) или Дульсинея, ты и я — мы были бы неплохой парой, хоть у меня и руки до пят, нелепый рост мой перекручен психозом в гадкий вопросительный знак — скажи, если я приеду к тебе на таком танке, выйдешь ли ты на порог с хлебом-солью? Дашь ли мне?

Не знаю, на какой крючок поймал меня режиссер, но сегодня, не откладывая в долгий ящик, мы репетировали целый день, только вдвоем, с утра и до обеда, до тех пор, пока... Ах, впрочем, тут все непросто, прости мой язык, я и так отнимаю у тебя время, но знаешь как трудно понять, как трудно терпеть, когда повышают голос? Посмотри, мои ноги растут оттуда, из детства, где я как спор ненавидимого всеми гриба выбился из-под камня и всю дорогу меня пытались только затоптать, втоптать обратно в землю, не давали дышать. За что? за мою внешность? Да я же красивее всех вас, тысяча чертей.

Он спросил, как я отношусь к топору, я сказал, что не люблю топоры, а он — как не любишь топоры? Да ты весь сам как топор, на, возьми его в руки! Я не хочу. Тогда что ты хочешь? Что ты любишь? Я, говорю, мало что люблю, но не против... разводного ключа. Мне нравится разводной ключ. На тебе разводной ключ! Что ты чувствуешь? Я чувствую... я хочу в туалет. В туалет? Срать? Отлично! Это должно пробудить в тебе злость. Ведь это же трудно и обидно, когда не дают срать! Когда не дают срать, хочется кого-то загрызть, разве я не прав? Сейчас у тебя должно быть чувство, что очко зашили суровой ниткой, и это чертовски несправедливо. О, я смотрю, у тебя на лбу вздуваются жилы и ебашит каплями холодный пот, это круто! Говно уже прет из ушей, братан! Достоевский поцеловал бы тебя в х@й за эти лоб и глаза! Сейчас ты как роженица, которой не дают рожать и запихивают младенца обратно, но только в жопу! Это пиздец, Раскольников, как ты терпишь? Ведь это невыносимо. Хочется сейчас кого-то ебнуть? Порвать на клочья, раскромсать? Умоляю, не держи в себе это дерьмо! Ну так, говорю, малость, как обычно. Ну ебни что-нибудь... вот, на куклу, ударь ее ключом. Еще! Вот так! Я начал бить куклу ключом, ему было все мало, он подсовывал мне, как под пресс, посуду, стулья, телевизор... и в таком духе. Я вошел в раж. Погнал вразнос. Когда уже планка упала окончательно, в ход пошли двери и окна, посыпались стекла, он вдруг что-то понял, попытался бежать. Пойми, Лиза, тут дело не в том, что поздно и его раскаленное лицо вспыхнуло в амбразуре моих глаз слишком те там, и не так, и может быть этой мухи у него на лбу вовсе не было, — сейчас уже не важно, я пишу эти строки, сидя на его еще теплой спине и понимаю, что спектакль так или иначе случился, мы отыграли на все сто, он поневоле, я по правде, инсталляция и декорации — все безупречно вписалось в текущий момент, но ты же понимаешь, Лиза, что все не имеет того значения, какое этому придадут те, плохие. Гораздо важнее то, что иногда я кормлю печь тетрадками своих стихов, и подсоединяю к ней турбонадув для тяги. Стихи, кстати, неохотно горят, глупышки-буквы лопаются от возмущения синим и черным, бездарные рифмы выгибаются дугой в агонии, пытаясь кончить в этот самый главный момент своей короткой жизни. Прямо сейчас я наблюдаю из башни внутреннего танка, своего сторожа, как слово «турбо» натягивается на слово «драма», мне осталось только скрепить их саморезами, как я поступил с твоим именем, Лиза, слепив его с именем Лена, — Лен-д-Лиз, Лига Обреченных Дев, куча ипостасей одного лица, крылья для умооблегченных, можно белые, но только белее. Мой дальнейший путь от тебя не более драматурбичен, чем тот поезд из слов, на котором я приехал к тебе, и на котором... и на котором.

Уезжаешь от меня ты. Ты уезжаешь прямо сейчас, я уже почти не чувствую твои пальцы, я теряю тебя, туман сгущается и пожирает буква за буквой слово «Лиза+», что обвенчало нас тогда, у забора и возможно что уже все, мы больше не почувствуем друг друга, или ты вернешься ко мне под другим обликом, другим именем, все будет зависеть от того, как скоро перережут пуповину и отпустят меня от земли — ведь я не сделал ничего плохого, я по-прежнему легок, красив и воздушен, по-прежнему там, в своих стихах — души моих сгоревших букв витают сейчас где-то над миром, над этой грязной помойкой, там где витаешь и ты, Лиза, и лучше я к ним, лучше к тебе.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 7
    7
    231

Комментарии

Для того, чтобы оставлять комментарии, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться в системе.