kordelia_kellehan Реми Эйвери 17.11.21 в 09:37

Песочный человек

Вячеслав Андреевич Быстрый. Те ленивые, кто не называли его за глаза поносом, наследовали «удовл.» по клинической психологии, а такие блаженные, как я, потом и место в аспирантуре. 

В хорошие дни он дразнил меня Олежка — говна тележка, а в плохие говорил: ну давай, мой мальчик, покажи на кукле, где тебя все за@бало. И я показывал. В первое время от шарнирного деревянного человечка оставались только рожки да ножки. Ну или ручки. Такие человечки у Быстрого не переводились. Наверное, закупал их коробками в Икее. По крайней мере, меня каждый раз ждал новенький: никем не тронутый и еще не погнутый. Я раскурочивал их, как трехлетка, желающий разобраться, что там внутри несложного в общем-то механизма. 

Я очень желал разобраться. Особенно сейчас, когда мои собственные знания и опыт больше не помогали. 

— Вчера я принес перчатки, — руки моего деревянного человечка вытянулись по швам, — Обычные такие, вязаные. Купил их в позапрошлом году на рождественской ярмарке в Вене. Думал, хорошо их будет надевать под горнолыжные, но они оказались слишком толстые. Так и провалялись в шкафу. А сегодня я принес их на работу и положил в верхний ящик стола. 

Я ждал уточняющего вопроса, но Быстрый молчал. 

— Я взрослый человек, — если бы на ладонях человечка были пальцы, я бы сейчас загибал их каждый по очереди, — Опытный специалист. У меня есть имя и профессиональная репутация. У меня обширная практика. Лист ожидания на полгода. А я несу на работу эти чёртовы перчатки и складываю их в верхний ящик стола! 

— Я тоже кладу нужные вещи в верхний ящик. 

— Вам кажется это нормальным? — я повернул голову человечка в сторону окна. 

— Конечно. Всё под рукой. Открыл — взял. 

— Не смешно. 

— Что бы ты хотел от меня услышать? Что пока ты кладёшь в верхний ящик своего стола вязаные перчатки, а не верёвку и кусок мыла, я не нахожу поводов для беспокойства? 

— Может, что у меня едет крыша? — я стиснул человечка так, что мне показалось, он пискнул. 

— Ты всегда умел найти способ справиться со сложной ситуацией и переживаниями, — Быстрый сделал короткую паузу, словно хотел подобрать правильные слова, — Взять вот твою, так называемую, «вторую смену». Да, такое редко встречается. Да, поначалу оно может пугать. Но все же это твоя копинг—стратегия, и она, что немаловажно, работает. А перчатки... Ну что перчатки — не лучше и не хуже другого. 

— Это не просто перчатки! — потряс я в воздухе человечком, — Это белый флаг! Это декларация профессиональной беспомощности. Это, если хотите, профнепригодность. 

Быстрый поморщился. 

— Профнепригоден ты был, когда распускал руки. Но вроде тот эпизод мы проработали, и выводы ты сделал. 

Никаких рук я не распускал. Просто отвесил легкий подзатыльник маме Серёжика Поддубного, когда она, умостившись боком на узкой скамейке в раздевалке, снимала бахилы — одна из них зацепилась за металлическую пряжку. 

— Ну что ты возишься все время, — прошипел я, — Не пальцы у тебя, а макаронины недоваренные. Совсем не гнутся, что ли? Долго мне еще ждать? 

Я слышал эти слова и эти интонации каждый раз, когда Серёжик сражался со скользкими шнурками на ботинках. А однажды случайно увидел, как красивая, куда-то очень торопящаяся рука в кольцах бьет по натянутой на макушку шапке — видимо, чтобы стимулировать Серёжину мелкую моторику. 

Ирина Владимировна Поддубная пошла красными пятнами. Я ожидал, что она закричит или набросится на меня с кулаками в ответ, но она только бестолково хлопала ресницами, делая короткие вдохи, пока до нее не дошло. 

— Ему же не больно, — тоненьким голосом сказала она. 

— Вам сейчас тоже, — пожал я плечами. 

Быстрый потом орал так, как я в жизни не слышал, но из центра лечебной педагогики, где я начинал карьеру детского психолога, и в целом из профессии меня не выгнали только благодаря его вмешательству. Он, как выяснилось, в меня верил, как верил и в то, что эту свою пассионарность я перерасту. 

Я не перерос, но направил в нужное русло, обуздал, превратил ее из меча карающего в перст указующий. 

— Это ваш ребенок, — говорил я очередному родителю, чьего сына или дочь лечил от ночных кошмаров, энуреза или первичного логоневроза, — Хотите — с кашей ешьте, хотите — пестуйте. Только отдавайте отчет всему, что вы делаете. Называйте вещи своими именами: не «ему прилетело», а «я его ударил». Не «она меня вынудила», а «я не способна управлять своими гневом». Тогда многое начнет вставать на свои места. 

Терпеливо объяснял, что ребёнок и родитель — это сообщающаяся система, и чаще всего проблема решается, как только взрослый начинает заниматься собственным состоянием. Посоветуешь очередной маме пропить курс противотревожного, через месяц глядь — дитя перестало ногти грызть. 

Морду мне били, а как же. Не единожды. Не каждый ведь готов принять, что дело в них самих, а не что бракованный ребёночек попался. 

— Почему белый флаг? — вернул меня в действительность мой учитель. 

— Потому что я сдаюсь? Сдался? — человечку самое время было обхватить голову деревянными руками, но я сдержал этот импульс. 

— Пожалуйся мне, — разрешил Быстрый. 

— Я не знаю, как это происходит. Вроде все нормально. Худо-бедно, но работаем. Прогресс тоже есть — еще месяц назад она в сторону песочницы даже не смотрела, сейчас уже может и совочек взять, по песку им поводить, и в коробку с фигурками заглянуть. Но стоит мне что-то сказать — не знаю, что, не нашел еще закономерности, как она делает едва заметное движение назад, — я отклонился в кресле на полсантиметра, — Замирает, и всё, контакта ноль, как и не было! Смотрит пустыми глазами в стол и молчит, хоть пляши перед ней. 

— Сложные абсансы? 

— Это первое, что я предположил. Возраст подходящий, симптоматика совпадает, но только отчасти. И нет, это не они. Ребёнок же в сознании. Скажешь ей «посмотри на меня» — смотрит. Да и не в этом дело. 

Я взял паузу. Не потому что не решался сказать. Быстрому можно было доверить всё. Он даже самым безумным вещам мог найти научное обоснование и показать под таким углом, под каким я сам никогда бы не увидел. Скорее мне нужно было сформулировать для себя самого, что на самом деле происходило, когда моя семилетняя пациентка замирала от каких-то неосторожных слов. 

— Дело в том, что мне становится холодно, — я сжал деревянного человечка в кулаке, — Нет, это не то слово. Я замерзаю, заледеневаю, как скумбрия в морозильнике. Весь, с головы до ног. На волосах иней, нос и горло забиты ледяной крошкой, руки коченеют так, что страшно пошевелить пальцами — вдруг отломятся, упадут и раскрошатся в кровавую пыль. 

— Поэтому нужны теплые перчатки, — задумчиво протянул Быстрый, — Впечатляющая психосоматика. Есть предположения, на что ты так реагируешь? 

— Ни на что я не реагирую. Дело не во мне, дело в ней. 

Быстрый молчал. Я тоже. Впервые за пятнадцать лет нашего знакомства он мне не верил. Я отклонился еще, замер, вперился невидящим взглядом в стену в надежде, что случится атмосферное чудо, и Быстрый почувствует, как это, когда тебя словно макают лицом в затянувшуюся тонкой коркой прорубь. Ничего не происходило. Я смотрел в стену, мой учитель смотрел на меня. 

— А что твоя «вторая смена»? — подчеркнуто ровным голосом спросил он, — Там есть какие-то подсказки? 

— Там, — я выделил интонацией слово, — Подсказок нет. 

Я работаю только с детьми. Самому младшему моему пациенту было три, самому старшему — десять. Мне близок юнгианский аналитический подход, поэтому мой метод — песочная терапия. Всего-то и нужно, что деревянный ящик с песком и набор маленьких фигурок. Ребёнок играет, я задаю наводящие вопросы и анализирую. 

У каждого своя история. Серёжик Поддубный, например, выбрал микроскопического мышонка — как только рассмотрел его в куче других фигурок? Закопал поглубже, сверху еще насыпал целый курган. Очень не хотел, чтобы его откапывали — страшно, что найдут и тогда начнут ругать и стыдить. 

У Вари Румянцевой был Змей Горыныч. До песочницы она его не донесла — проковыряла карандашом в резиновых горлах дырки и забила их плотно красивыми стекляшками из алмазной мозаики. Четыре сеанса корпела. 

— Зачем же ты ему такую красоту скормила? — поинтересовался я, когда в Змея Горыныча уже не лезло. 

— Чтобы он нас не обидел, — для Вари ответ был очевиден, а для меня пока еще не очень. 

Потом выяснилось, что это папа. Все сокровища мира отдашь, лишь бы не съел. 

Антоша Лебедев закапывал таракана. Без особого энтузиазма, присыпал немного сверху и отвернулся — даже просто смотреть страшно. Мотал головой на предложение откопать хотя бы ногу, трогать его лопаткой тоже не хотел. 

— Может, я откопаю его сам, посажу в клетку и мы вместе рассмотрим? Какие у него глазки, усики, лапки? 

Антоша остался непреклонен. 

«Вторая смена», как её метко окрестил Быстрый, первый раз случилась после того, как мы с Варей закончили наши сеансы. На нижней полке стеллажа у меня хранятся одноразовые картонные кюветы. Время от времени они пригождаются — детей, бывает, тошнит непереваренными эмоциями. 

Держать три кюветы двумя руками у меня не получилось. Левую голову Змея Горыныча рвало разноцветными стекляшками прямо на пол. До ночи я объяснял ему, как важно проживать чувства, а не держать в себе, даже если их забивает внутрь твердая, непримиримая рука. 

Таракан просто рыдал, жалуясь на порушенную самооценку. 

— Я омерзителен. Я урод, — всхлипывал он, икая, — Я ничтожество. Я хочу умереть. Прибейте меня, пожалуйста, тапком. 

Пришлось рассказывать о пагубности внешнего локуса контроля и профилактировать суицидальное поведение. 

Поток пациентов из «второй смены» не иссякал. 

— Олежка, говна ты тележка! — воскликнул Быстрый, когда я решился рассказать ему об этом, — Гениально! Ты нашел экологичный способ закрывать для себя чужие гештальты. Просто гениально! 

В гештальты я не верил. На моей левой руке все еще заживал ожог, оставленный блюющим Змеем Горынычем, но я был благодарен Быстрому, что он не высмеял меня и не отправил на медицинское освидетельствование. Все это время он сам о «второй смене» никогда не вспоминал — ну только если я, как сегодня, не утверждал, что меня в буквальном смысле вымораживает семилетняя девочка. 

— Время, — Быстрый взглянул на часы, — Давай заканчивать. 

Я попытался скрутить из деревянного человечка шар, но он упрямо распрямился обратно. 

— Что же мне делать? — спросил я, поднявшись с кресла. 

— Принеси на работу еще шарф, — очень серьезно ответил Быстрый. 

— Нет, лучше шапку, — передумал он. 

Видимо, вспомнил, про верёвку и мыло. 

Приемов в этот вечер у меня не было. Заезжать в магазин за едой не хотелось, ужинать в заведении тем более. Я поехал сразу домой, собирался лечь спать. Звонок застал меня на полпути. 

— Здравствуйте, это Анна-Мария, — услышал я мягкий голос с чуть заметным акцентом, — Прошу прощения, что беспокою вас в неурочный час. Вам удобно сейчас говорить? 

— Удобно, — соврал я. 

— Мой дочери совсем плохо. Она почти не спит, если засыпает, просыпается со страшными криками. Совсем не ест. Может, вы бы могли встретиться с нами сегодня? Я уже не знаю, что делать. После ваших сеансов ей всегда становится лучше. Я заплачу сколько скажете. Вы можете, Олег? 

Я мог. Мог, но не хотел. Не хотел тащиться обратно в город, не хотел видеть никаких детей и тем более их родителей, но больше всего на свете я не хотел снова ощутить, как меня макают лицом в затянутую тонкой ледяной коркой прорубь, а с Жужей это было неизбежно. 

— Олег? 

Будь это кто угодно, я легко бы повесил трубку, сославшись на плохую связь, но это была Анна-Мария. Попроси она меня освежевать себя самого, я бы наверное и то не смог отказать. 

— Буду через час, — ответил я, — Мне нужно заехать в какой-нибудь магазин, купить шапку. 

— По дороге есть Стокманн, — сказала Анна-Мария, словно знала, какой дорогой я поеду, — Может, вы найдете что-то подходящее там. 

Я развернулся на первом же перекрестке. 

Я не собираю у родителей анамнез. Взрослые врут. Дети тоже горазды сочинять, но с этим я хотя бы могу работать. Сначала я познакомился с Жужей, потом с Настей, и только через несколько встреч с Анной-Марией. 

Ничего необычного в Жуже не было. Застенчивая первоклассница в клетчатом школьном сарафане и застегнутом на все пуговицы жакете, из-под рукавов которого виднелись ослепительно-белые, без единого пятнышка манжеты рубашки. Легкое косоглазие, легкая задержка психического развития. Плохой аппетит, плохой сон, плохой почерк в прописях. Она не хотела ни играть, ни даже просто осмотреться в новом для нее помещении, забитом игрушками и книжками — не самая, в прочем, редкая реакция. Я никуда не торопился и не торопил ее. 

Объяснение ее забитости я нашел в приехавшем за ней чуваке — двухметровом амбале с не самой располагающей внешностью. 

— Здрасьте, — пробасил он мне и тут же повернулся к Жуже. 

— Ты хорошо себя вела? — грозно спросил он. 

Я поднял руку, словно первоклассницей был я, а не Жужа, намереваясь объяснить чуваку, что это безопасное для детей пространство, и тут такие вопросы не задают, но он проигнорировал меня. 

— Ну? Ответишь ты мне сегодня или нет? Ты хорошо себя вела? 

Я уже был готов вытирать лужу — будь я на месте Жужи, то обязательно бы описался от страха — когда услышал ее голос. 

— Я себя плохо вела. А ты? 

— И я, — осклабился чувак, — Один-один, значит. У тебя что? 

— Пролила суп на Борю Ложкина. А у тебя? 

— Проехал на красный. 

— Точно один-один. Это Настя, — Жужа повернулась ко мне, — Он повезет меня домой. 

— Ну что, как гладильную доску? — спросил Настя, пока я хлопал варежкой. 

— Как гладильную доску, — подтвердила Жужа. 

Настя перехватил ее поперек туловища и сунул себе подмышку, словно правда собирался нести гладильную доску, и направился к раздевалке. 

— Почему Настя-то? — спросил я его, пока девочка одевалась. 

— Хочется ей, — пожал он плечами, — А я ее за это называю Жужей — так собаку у меня в детстве звали. Один-один, в общем. 

Он снова взял ее себе подмышку, и понес уже к выходу. С ее правой ноги упал резиновый сапожок. Жужа обернулась посмотреть, подниму ли я его. 

Я поднял. 

Не сказать, что работа у нас не клеилась. Жужа привыкала ко мне, я привыкал к ней и к Насте, который то приезжал к окончанию сеанса, то ждал в коридоре, попросив у меня какую-нибудь головоломку, чтобы не скучать. 

Когда Жужа замерла в первый раз, я сначала ничего не понял. Просто в шею потянуло ледяным сквозняком, будто сломался кондиционер и стал дуть на минимальной температуре. Я не придал этому значение. Меня больше волновала оцепеневшая Жужа. Это не было похоже ни на обычные абсансы, которые бывают при эпилепсии, когда ребенок, сам того не замечая, теряет сознание на несколько секунд, ни на сложные абсансы, которые длятся дольше. Жужа точно была здесь. Она слышала, что я ей говорю, на вопросы не отвечала, но простые просьбы «посмотри на меня», «повернись» послушно выполняла. 

Я говорил с ней и страшно мёрз. Лоб, щеки, уши — всё щипало морозом. Особенно руки. Продолжать было бесполезно. Я выглянул за дверь, надеясь увидеть Настю, но вместо него там была молодая женщина. Замерзший, я даже не рассмотрел ее толком. 

— Здравствуйте, — сказала она, протягивая мне руку, — Я Анна-Мария, мама Жужи. У вас все хорошо? 

Мне послышался легкий незнакомый акцент. 

— Да, все в порядке, — ее узкая ладонь оказалась горячей, — Рабочие моменты. 

Я не был готов обсуждать случившееся прямо сейчас. 

Мимо меня проскользнула Жужа. Она коротко прильнула к матери и сразу же спряталась за ее спину. 

— Рада наконец познакомиться с вами. 

— Взаимно, Анна. 

— Анна-Мария, — поправила она мягко, — Жужа не доставляет вам сильных хлопот? 

В руках у нее была шоколадная конфета. Она отдала ее девочке. 

— Ничуть, — заверил я, — Ведет себя очень тихо, как мышенька. 

— Спасибо вам. 

Мои оттаявшие уши запылали. Про холод я сразу забыл. 

Мы увиделись только через три недели. Анна-Мария желала расспросить лично, как продвигаются дела. У меня тоже накопились вопросы. 

— Жужа все еще не идет на контакт, при этом с Настей — прошу прощения, не знаю настоящего имени вашего водителя — она общается довольно свободно. 

— Жужу тут не переспорить. Уверена, вы понимаете. 

— Понимаю, конечно, — уверил я, — Но больше, чем игры с именами или нежелание сотрудничать, меня волнуют ее, затрудняюсь сформулировать верно, замирания. Вы замечали их? 

Анна-Мария опустила глаза. На долю секунды я испугался, что она сейчас тоже отклонится назад, и я застыну перед ней замороженной скумбрией. 

— У Жужи был сложный старт, — Анна-Мария покрутила массивное кольцо на большом пальце левой руки, — И еще более сложное раннее детство. 

— С ней, — лицо у нее дернулось — совсем, как у Антоши, когда присыпанный песком таракан попадал в поле его зрения, — С ней плохо обращались. Очень плохо. Потом была приемная семья, где с ней не смогли справиться. Я забрала ее всего два года назад. 

— А вы справляетесь? — осторожно спросил я. 

Анна-Мария улыбнулась. 

— Я верю в то, что любой ребенок нуждается в любви и строгом распорядке дня. С Жужей это тоже работает. Я финансовый консультант и специалист по криптовалютным инвестициям. Постоянно летаю между Петербургом, Стокгольмом и Хельсинки. Мне помогают Настя и приходящая няня. Мы все так или иначе справляемся. 

— Раз Жужа сложный ребенок, — тут я уже не собирался юлить, — У вас не возникает время от времени желание применить силу? Иногда легкая трепка помогает гораздо лучше получасового объяснения. 

Я задаю этот вопрос всем родителям. По манере ответа сразу становится понятно, «прилетает» детям дома или нет. Чем больше родитель пытается убедить, что никогда упаси боже, тем больше вероятность, что он отнюдь не гнушается рукоприкладством. 

— Возникает, конечно, — Анна-Мария смотрела прямо на меня, — Особенно, когда Жужа упрямится и отказывается что-то делать. Но, как нам показывает история, не каждое яблоко стоит брать. Даже если очень хочется. 

Обезоруженный, я только и смог, что кивнуть. 

В кабинете меня никто не ждал. Я сунул купленную шапку в верхний ящик рабочего стола, где уже лежали принесенные накануне перчатки, и прошел в игровую зону. 

Песочница была пуста. Я отодвинул часть песка, обнажив голубое дно, которое в зависимости от ситуации могло быть и водой, и небом, поставил на стол рядом пластиковый контейнер с фигурками. Наверное, если бы ко мне во «вторую смену» кто-то пришел от Жужи, дело пошло лучше, но приходить было некому. Ее не интересовали ни песок, ни фигурки. У меня не было ничего. 

Я понимал, что пришло время, узнать, чего она так боится, и сегодня я собирался наступить на горло самому себе. 

Они приехали все вместе. Осунувшаяся Жужа, в обычной своей школьной форме, измотанная Анна-Мария, до невозможности собранный Настя. Я, Олежка — говна тележка, виделся им то ли добрым доктором-исцелителем, то ли сказочным волшебником. Но никакой волшебной палочки у меня не было, только песочница и коробка, полная фигурок. 

— Вот что, Жужа, — я взял ее крепко за руку, повел к столу и усадил за него довольно бесцеремонно, — Я порядком устал от твоего упрямства и намерен это прекратить немедленно. 

Дверь, выходящая в коридор, была крепко закрыта, да я в общем-то и не боялся, что меня услышат. 

— Сейчас, прямо сейчас, буквально сию минуту, ты заглянешь вот в эту коробку и выберешь себе фигурку. Любую, какая больше нравится. Я тебе не мама и не твой Настя. Если ты меня не послушаешься, я тебя отшлепаю и поставлю в угол. А потом ты пойдешь выбирать фигурку. Тебе понятно? 

Я был уверен, что Жужа снова замрет, отклонится чуть-чуть назад, и меня снесет лавиной из мелко колотого льда, засыплет им с головой, и я умру от ужасного холода, корчась от стыда за свои слова, но девочка просто придвинула к себе контейнер с фигурками. Выбирала она недолго. Белый с голубым стеклянный шарик привлек ее и мое внимание. Я не помнил, чтобы он там был. Жужа вложила его мне прямо в ладонь. 

Я похвалил ее. Больше всего мне хотелось извиниться перед ней, сказать, что я не должен был так поступать, не должен был обходиться с ней так жестко, но сейчас для этого было не время. 

— Посмотрите, как пройдет ночь и давайте встретимся еще завтра, — сказал я Анне-Марии, пока Настя таскал Жужу, как гладильную доску, по раздевалке, — Или послезавтра. Я пришлю вам время. 

И сел ждать. Шарик я положил обратно в коробку, как поступал со всеми фигурками раньше — все равно во «вторую смену» он прикатится ко мне обратно. Мы поговорим о травме отвержения, о реактивной травме привязанности, о том, что даже стеклянному шарику необходимы внутренние опоры и собственный центр тяжести. 

— Олежка, я что-то заволновался... 

Я обернулся. В дверях стоял Быстрый. В руках он сжимал деревянного человечка, на черном пальто моего учителя блестели снежинки. 

Я успел открыть верхний ящик и напялить перчатки и шапку еще до того, как погас свет, и весь мир погрузился во тьму. Белый с голубым стеклянный шарик висел прямо перед моим лицом. Не звезда смерти, но зримое воплощение выкристаллизованной травмы. Я не знал, что пошло не так, не знал, в чем я ошибся. Не учел прошлый Жужин опыт? Проигнорировал то, что детские желания заряжены мощнейшей энергией? Сколько раз эта девочка в своей прошлой жизни, в которой не было Анны-Марии, не было надежного, как каменная стена, Насти, желала, чтобы время остановилось и чтобы те, кто плохо с ней обращались, заморозились, потеряв возможность дотронуться до нее. Сколько? Миллион тысяч раз до неба? 

Стало холодно, нестерпимо холодно, гораздо холоднее, чем бывало раньше. Замерз воздух, замерзла вода, замерзли молекулы и атомы, как будто температура рухнула до абсолютного ноля. Замерзло всё и все. Замерз Быстрый, замерз везущий домой замерзших Анну-Марию и Жужу, Настя. 

Замерзло время. Но где-то не здесь, а там, далеко, в моей детской комнате, где под письменным столом веет холодом от сломанной батареи, где шестью семь в который раз становится сорок семь и взбешенный моей невнимательностью отец швыряет в меня моими же школьными брюками, висящими тут на стуле и на щеке, от врезавшейся в нее металлической пуговицы наливается синяк. И прибегает мама. 

— Шура! — слова ее тоже замерзают в этом наполненном колючими льдинками воздухе, — Что ты делаешь? Ты в своем уме? Ты разбил ему лицо! Надо — возьми ремень, а не кидайся вещами. 

Пошевелиться я не мог. Мог только смотреть этот застывший кадр, в котором шестью семь навсегда смерзлось в сорок семь. Мне повезло больше, чем Быстрому, Анне-Марии, Насте и Жуже. Я был как будто и тут, в темной игровой, и там, хоть и без шанса выбрать, где мне быть. Они же остались в мерзлом аду, каждый в своем — там, где остановилось их личное время, там, откуда никому больше не выбраться. 

Шестью семь — сорок семь. Шестью семь — сорок семь. 

Я сотворил это собственными руками, собственной самоуверенностью, позволил злу принять осязаемую форму, набраться невероятной силы. Я не знал, как все исправить. Не осталось никого в замерзшей Вселенной, кто бы мог растопить этот холод. 

Я услышал шуршание, которого не могло быть. В остановившемся времени не остается ничего, не существует ничего, в нем не работают законы физики, в нем не существует законов физики, в нем не... 

Моя «вторая смена» не имела понятия, что ее не существует. Пластиковый таракан с низкой самооценкой, резиновый крокодил, принявший веганство, чтобы не есть маленьких пушистых зайчат, двенадцатиногий паук с дисморфофобией. 

Белый с голубым стеклянный шарик накрыла густая тень и унеслась куда-то во тьму. Вернулась обратно, зависла, и снова метнулась прочь. Откуда-то потянуло паленым. Стеклянный шарик тревожно дернулся. 

— Жги, — разрешил я. 

Варин Змей Горыныч выпустил три первых огненных протуберанца.

Реми Эйвери: Песочный человек

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 48
    24
    533

Комментарии

Для того, чтобы оставлять комментарии, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться в системе.