Комета
Рассказ бабника. Продолжение
Пока индикаторная лампа в «Казахстане» набирала полный накал, я подключил второй микрофон и протянул ей: говорите что-нибудь.
— Что говорить?
— Ну, как под мостом поймали Гитлера с хвостом — новости, короче.
— А стихи можно? — и, глядя прямо на меня, стала читать: — Косым, стремительным углом и ветром, режущим глаза, переломившейся ветлой на землю падала гроза.
Я задохнулся от узнавания. Сжал микрофон и, когда она сделала паузу, продолжил: «И вниз. К обрыву. Под уклон. К воде. К беседке из надежд, где столько вымокло одежд, надежд и песен утекло», — получилось не так, как хотелось, сипло и неровно. Я сбился, и Лера хитровато продолжила: «Далёко, может быть, в края, где девушка живёт моя». Потом она и меня будет учить читать стихи, главное — правильно дышать, так, как учили их в пединституте. Мне не привилось.
В дверях появился Силаев: что это было? Павел Коган, стихи.
— Буль-буль, бень-бень, — изобразил директор. — Ясно, что не проза, да не разобрать ни черта.
— А я всё слышал а-атлично! — сказал подоспевший Дерягин.
И мы стали разбираться. Выход в усилителе был один, а коммутатор я делал наспех.
— Ну, привари пока два простых разъёма, по очереди будем втыкать, — сказал Силаев. — Говорил же, одну линию надо тянуть, нет, устроили, понимаешь, сегрегацию.
Я подключил к усилителю приёмник, мы ходили по классам, подкручивали громкость на динамиках, а Лера в рубке время от времени меняла линии. Треск в пустой школе раздавался жуткий.
— Против этого в коммутатор кондёры и влеплены, — оправдывался я.
— Только стены испохабили! — кричал издали Силаев.
Я вернулся в радиорубку и застал Леру стоящей коленями на стуле, придвинутом спинкой к столу с аппаратурой, а туфли её валялись на полу.
— У Кульчицкого... тоже, — сказала она, обуваясь. — Дождь. И вертикальными столбами дно земли таранила вода.
Ну, не специально же она выбирала все эти эр и эл? А под внезапный настоящий дождь мы с нею попадём месяцев через восемь, под первый ливень семьдесят второго, промокнем до последних ниток, будем сушиться и всё делать как-то без стихов. Да и любила ли она стихи на самом деле? Когда я решился напомнить о случившемся и почти прошептал: «Шаловливый шелест шёлка. Полусвет иль полумрак. Кто подглядывает в щёлку, приглушив зевок в кулак?» — она лишь засмеялась и сказала, что это был единственный раз, когда она вообще надевала комбинацию.
Постоянно подключённой решено было сделать старшую линию — пять динамиков в классах и два в коридоре, и Силаев потренировался запускать гимн.
— Завтра перед линейкой врубим. Теперь думайте о дикторах, о программах.
— Я о закаливании могу прочитать, — нашёлся Дерягин.
— Во, самое то, — ухмыльнулся директор. — Сентябрь скоро закончится, а скука — аж скулы сводит. Что, нечего замутить? Или не с кем?
Я сказался наезжающим.
— Да все мы тут люди не местные, — рассмеялся Силаев. — Но вы же нашлись, я так понимаю? — он ткнул пальцами в нас с Лерой. — Бень-бень, буль-буль. Ищите дальше! А ты, мухач, когда свою штангу привезёшь? Я среди бела дня школу закрываю — и мне стыдно, вы это понимаете?
— Мне даже классного руководства не досталось, с кем заниматься? — сказала Лера.
Не было класса и у Дерягина.
— Не, ну, есть же самодеятельность, — предположил я, — актив.
— Завтра я вам соберу актив в пионерской, — пригрозил Силаев. — Даже если это сплошь балалаечники окажутся.
Я воспроизвёл первый куплет своих страданий: а за мостом за — азеленела... Лера сняла очки, чтобы вытереть слёзы, и я увидел её глаза; вижу их и сейчас, не смыкая своих.
— А если, — заливался Дерягин, — если ещё на венике играть — ваще умора!
— А тебя три дня не брить, пачку нацепить и — умирающим лебедем на сцену, — без смеха сказал Силаев. — Самое то убожество получится.
На первом активе выяснилось, что какое-то шевеление происходит в интернате — читки, скетчи, вязание и театр теней — в школу перенести было нечего. Посудачили и разошлись. На второй я принёс «Имена на поверке», Лера достала свой экземпляр, и девчата-активистки подумали, что это наш тайный знак. Послушали, кто как читает. А на третьем решено было создать клуб старшеклассников и к открытию подготовить композицию по стихам ифлийцев — послание потомкам. Круг сузился, и встречи сделались ежедневными. Подбирали стихи и песни («Бригантина» стала гимном клуба), разрабатывали мизансцены.
— Выступать будем в физкабинете, — сказал я. — Демонстрационный стол разберём, крышку — на пол вместо сцены, тумбы по бокам. Доску декорации закроют. И прожектор из эпидиаскопа сделаем — выделять говорящих.
Декорации — это был первый повод остаться нам наедине. Я нарезал обои на полу, склеивал, рисовал контур бригантины, который должен был стать чёрным силуэтом на фоне огромного закатного солнца. Лера сидела на парте, болтала ногами и что-то говорила — мне было всё равно что, я елозил по полу и помалкивал, понимая, что голос-то меня и выдаст. Возвращался домой под вечер и не самой короткой дорогой — мимо Камней, единственного в округе переката на речке. Крутил педали и в какой-то момент подумал: зачем говорить, если можно написать — и той же ночью измарал половину школьной тетрадки. Утром заехал в Бабкин лес, чтобы на знакомом пне перечитать написанное, но в итоге в школу попал под конец занятий и с единственным листком в кармане. Лера мне обрадовалась, потому что разыскивала с утра, а никто ничего вразумительного сказать ей не мог. Она нашла в каком-то журнале вторую декорацию: девушка с поднятой рукой на берегу моря, вид сзади, пара чаек в вышине. Я вернул вырезку вместе со своим листком, сказал, что пока полотно подготовлю, и отправился в физкабинет один, поигрывая ключом.
Лера пришла, может быть, через полчаса с моим листком в руке и сказала, что потеряла эскиз. Я принёс из лаборантской свёрнутую штору для затемнения, бросил на пол в проходе между партами и велел ей разуться. На закрытую дверь мы посмотрели одновременно. Я сказал: смотрите на Ньютона. «Встаньте так-то» по любому прозвучало бы двусмысленно. И она стала рассказывать сэру Исааку о моей записке: написано просто, ясно и при этом стильно и сильно. Чем-то похоже на её любимую «Голубую чашку».
— И что такое счастье, каждый понимал по-своему, — сказал я.
— Да, — сказала она, — Гайдар.
Потом мы и на людях перебрасывались такими цитатками-паролями — мол, она знает, что я знаю то, что знает она, и наоборот. И вдруг вся она напряглась: не стало заметно позвоночника, округлилась попка, а икры сделались как у культуристки. Быстро набросал её лодыжки и попросил словить муху над головой — ухватил и линию позвоночника, и плечо поднятой руки.
— Можете обуваться, — сказал.
Лера села на дальнюю парту и принялась снова за мой листок.
— Правда, здорово! А это на самом деле случилось?
— Нет, — сказал я, — но могло.
Года через два она перепишет часть моих записок, отнесёт в молодёжную газету, там выйдет целая полоса с призывом к автору отозваться, если жив, а первым будет стоять этот самый рассказик. Короче, глобус был большой, тяжёлый и стоял в классе на шатком шкафу. На переменках шкаф задевали, и глобус часто оказывался на полу. Его каждый раз возвращали на место, а могли перенести на стол в углу и оставить в покое. И вот худосочный «я» решился это сделать сам. Достать глобус даже со стула — нечего и думать, придётся раскачивать... Когда повествователь наскочил на шкаф с разбега, глобус наконец покачнулся, стал заваливаться, неудержимо полетел вниз, ударился об пол и распался на две половины. По классу, нарезая круги, покатилась шайба или пуговка, а «я» стоял и смотрел на расколотую Землю.
Записок будет много, потому что Лера от меня уже не отстанет. Она никогда не разбирала их, как филолог, оценивала самыми общими словами и требовала: ещё. Потом мы болтали о чём попало, и мне до заикания хотелось называть её просто по имени.
В какой-то пустой, даже без репетиции, день я расположился в лаборантской, чтобы подготовить сложную демонстрацию. Василий Александрович вытащил из своего портфеля краюху свежего хлеба, и, зачем-то подмигнув, укандылял в больницу к жене. Я нарезал хлеб, достал коробку с нашими припасами, и тут появилась Лера.
— Не сильно помешаю?
— Кто мешает, того бьют, — сказал я. — Что вы есть будете?
— Ой, я и правда голодная! Даже чаю не пила.
— Чаю не обесчаю, а два кубика какавы есть, — нашёлся я. — И вот ещё...
Она выбрала кильку в томате, самое то. Я поставил на электроплитку колбу Эрленмейера, приготовил стаканы, раскрошил ножом камнеподобные кубики какао, вскрыл им консервы. Стол надо было расчистить, Лере достались вырезки о «Союзе-11», она взялась перебирать их и разворачивать.
— Что же с ними случилось? — спросила.
Мы разобрали ложки, начали есть, и я стал рассказывать. В кабине «Союза» были выключены все передатчики и приёмники, один из двух вентиляционных клапанов открыт. Плечевые ремни у всех троих членов экипажа отстёгнуты — они пытались ликвидировать утечку.
— Ну, так правильно ведь?
— Да ты представь только! Закипает кислород в крови. Друг друга они не слышат — барабанные перепонки лопнули. Боль по всему телу — декомпрессия же! В кабине туман после разгерметизации. Закрыли не тот клапан и потеряли время.
— Всё равно, правду мы никогда не узнаем, — сказала Лера.
— Правду? Что значит правда? — мне показалось, она просто не поверила мне. — Подай банку с фасолью. Смотри. Что ты сейчас видишь? Круг. А так? Не совсем квадрат — прямоугольник. Главное, и круг, и квадрат ты видела своими глазами, значит, и то и другое — правда. Истинным тут будет цилиндр. А если наклеить этикетку от какого-нибудь компота? Просто надо задавать правильные вопросы.
— А в этом случае какой, по-твоему, правильный? — спросила она чуть погодя.
— Почему, — буркнул я.
Тут вода в колбе загудела, выплёскиваясь, Лера протянула руку к горловине, я успел крикнуть: «Ты что делаешь!» — и припечатал её предплечье к столу.
— Ничего себе реакция! — Лера засмеялась, потирая локоть. — Делай что-нибудь, выкипит же.
Я выдернул шнур из розетки, снял брючный ремень, обхватил горлышко колбы плоской ремённой петлёй и разлил кипяток по стаканам.
— Извини, — сказал, ясно сознавая, что мы на «ты» уже минуты три или больше.
Потом я готовил демонстрацию, а Лера перебирала письма, полученные мной за месяц; чаще всего на школу они и приходили.
— Ничего не понимаю, но затягивает, — сказала она. — Ты на все отвечаешь?
— Стараюсь.
Писем я получал множество. Из Марий-Эл и Воронежа, из таких же сёл, как наши, из ставропольского интерната для больных полиомиелитом. Мои заметки критиковали за неуместную простоту, но этой же простотой и восхищались. Девчата уже со второго письма начинали интересоваться отвлечёнными темами, потом присылали всякие трогательные вещички.
— Одну истину я точно знаю, — сказала Лера. — Мы любим тех, с кем нравимся себе.