I.
Твой город вспорот штопором метро
сквозь острова и речек многоречье,
где сотни лет не может конь петров
копыта опустить на головы беспечных
зевак, из-за окна, пробитого Петром,
прибывших поглазеть на столп Александрийский,
на Эрмитаж, медведей, а потом
с матрешкой в багаже исчезнуть по-английски,
по-русски обругав погоду и жилье…
Не может конь. Как, впрочем, Петербург
не может враз переписать свое
лицо и суть, меняя имя вдруг.
Лицо и суть не связаны ничуть.
Ничем. Никак. «У нас теперь — свобода!»
И вот лицо желает отдохнуть
от сути, суеты и своего народа,
который в перистальтике метро
себя съедает за бульварным чтивом.
Пьет постовой на выходе ситро.
Шипит июль в зрачке неторопливом…
II.
В этом городе, видимо, легче похмелье —
что вполне объясняет причину бомжей,
и поэтов приплод, что растет без дуэлей,
без цензурных репрессий и партийных ножей.
В этом городе ночь — продолжение утра,
что гремит у ларька жаждой сдачи посуд.
Голубеет вода, что твоя «Гомосутра»,
а мосты из нее выжимают мазут.
И стоит круглый год шебутной человечек,
перед входом в музей разбросав свою тень:
он здесь — иногородний, как лимитчик-паркетчик,
инородный, как совесть и привычный, как пень.
Ни царей, ни метелей… На Черную речку
громыхают трамваи и свозит метро.
И толпе, похотливо скупающей гречку,
угрожает копытом коняшка петров…
III.
Не возмущайся, брат,
что пристрелен, а не распят.
Вероятно, не заслужил —
жил не так, не о том тужил.
Впрочем это еще не факт,
что ты Пушкину сводный сват.
Речка Черная. Белый снег.
Киллер свой отработал обед.
Таял март — говорили «весна».
И летела в Неву блесна
и, купившись на блеск и звук,
косяками гибли от рук
рыбарей человечьих душ,
да не тех, что Библейский Муж
посылал заводить невода,
а напротив. Вот в чем беда…
Возмущался город, но жил, —
плёл петлю из собственных жил,
получая не без причин
криминальной столицы чин…
И, замедлив медный бросок,
зеленея патиной в срок,
два копыта — наискосок —
метят тени Петра в висок.
Подписывайтесь на нас в соцсетях: