Мой дед Титька (на конкурс)

Деда в деревне все звали Титька, потому что он был Тихонов Тимофей. Если по две первые буквы от имени и фамилии сложить, получится “ТИТИ”. Сами понимаете, деревенские пацаны мимо такого пройти не могут.

Так и повелось.

- Титька, пошли на речку!

- Титька? Он с Ленкой за сараем. Чо-чо… Потомство делает!

- Го-о-орько, го-о-орько, го-о-орь… Куда ты кислого льешь? Самогону Титьке!

- Сын-то Титькин третью звезду на погоны получил!

- Пенсию забрал, Титька?

- Покойся с миром, Титька, божья душа.

Титька… Титька! Даже поп деревенский и тот его Титькой назвал, когда отпевал. Так и сказал: «Прими раба твоего, Титьку…» А бабка зашипела:

- Вот же курва, костюм ему новый справила… Павел, пощупай, можэ не новый?

Павел – это я. А курва – это Тамара Михайловна, вторая дедова жена. Вон она возле гроба сидит: безутешно рыдает и восполняет уровень жидкости в организме при помощи водки.

- Щупай давай.

Бабка глазами не стреляет: палит из обоих, как из торпедных отсеков! И контрольный подзатыльник отвешивает, чтоб не думал отнекиваться.

Я вытираю ладонь о джинсы и кладу на дедову ногу. На ощупь она как стальная. Твердая и холодная, будто он Терминатор. Помню, как дед этой ногой соседскому псу наподдал, когда тот на меня набросился. Пес был огромный, с бельмом на глазу и репьями в куцем хвосте. А дед его ногой…

 

После, ночью уже, мы сидели с ним на крыльце, потому что бабка нас из дома выгнала: деда - за дырки на штанах (пес подрал), а меня за компанию. Дед курил. Выдыхал густой дым как-то вниз, прямо в бороду, и от этого казалось, что она плывет в темноте, и клубится, и движется…

Дед сказал тогда: “Глянь, Павлик, луна этой ночью такая плоская, будто прижалась лицом к стеклу”.

 

- Павел, едрить! Уснул что ли?

Я убираю руку и прячу в карман. Смотрю в окно церкви, но там солнце палит вовсю, и день гонит утро с насеста. А луна - вот она, у меня в горле. Встала комом и говорить не дает.

- Ба, у меня дед умер.

Дед.

 

Бабка дедову смерть восприняла как личное оскорбление, потому что он умер до того, как осознал свою роковую ошибку. Каждый вечер она садилась у окна и ждала, что из-за коровника вот-вот появится он. На коленях приползет! Прощения попросит, говнюк! Она, конечно, простит, но не сразу. Пускай сарай сначала достроит.

А дед всё не полз. И вообще раздобрел даже как-то на тамармихайловных харчах… Короче, совсем стыд потерял.

Бабку дед бросил аккурат перед серебряной свадьбой. Ушел за грибами и не вернулся. Она его два дня по лесным оврагам искала, всю милицию в округе на ноги подняла! А он в это время у Тамары Михайловны прятался. Оно и понятно: в деревне все знают, какая у бабки рука тяжелая. Сплав чугуна и титана, ёпта!

Когда правда вскрылась, бабка слегла. Но не надолго, минут на пятнадцать. А потом объявила Тамаре Михайловне первую мировую войну. Только особую, бабскую.

Если у Тамары Михайловны свинья рожала двух поросят, бабкина, хоть тресни, должна была родить троих.

Если Тамара Михайловна сажала в огороде шиповник, у бабки, хоть тресни, должен был заходиться цветом розовый куст.

Если Тамара Михайловна пекла хлеб, бабка, хоть тресни, с рассвета пироги стряпала, чтобы дух по всей улице шел.

А если у Тамары Михайловны внук занимал первое место на школьной спортивной олимпиаде… Уф, хоть тресни, а отожмись, Павел, от пола сто раз.

- Живот, живот свой втяни! Куда ты лег? Что значит “устал”? Еще девяносто шесть раз вот так, ну!

Конечно, я от нее сбегал. Прятался в новом курятнике у Тамары Михайловны, яйца сырые пил… А ночью дед на крыльцо выходил. Садился на ступеньку, вытягивал тощую ногу вперед и курил.

Говорил: “Загоняла тебя Командирша?”

И еще: “Глянь, Павлик, сосны стоят, как щетина у щетки. А облако сверху, видишь? Как ком зубной пасты, скажи?”.

И борода у него клубилась во тьме.

 

- Ох, горе-то какое! Ти-и-итька!

- Гос-с-споди поми-и-илуй.

В деревне плакать на похоронах - это такая профессия. Потому что если никто по полу в церкви не катался, то как бы никто и не скорбел. Не удобно как-то, не по-людски. У этих, стонущих возле гроба, даже визитка есть. У нас такая на холодильнике висит, оплата почасовая. Называются “плакальщицы”.

- Хорошо плачут, - одобрительно шамкает старушка слева.

Бабка сердито поджимает губу. Рентгеновским взглядом зондирует церковь, но я по складкам между бровей вижу - не к чему ей придраться. Ну, не к чему!

Деревенские по очереди подходят к гробу. Мы тоже встаем.

- Сначала в лоб целуй, потом руки, - шипит бабка мне на ухо. Пахнет от нее квашеными грибами и старостью. - Потом крестись. Пальцы в щепоть. Правой, правой, а не левой, дурень ты!

 

- Пусть земля тебе будет пухом, Титька.

- Ох, Титька… Вечный покой тебе.

- Прости ты нас, грешных.

- Прощай, Титька. Прощай.

 

Мы последние, но очередь доходит и до нас. Я задерживаю дыхание и неловко клюю деда в бумажную ленту на лбу. Быстро, как попало, крещусь и спешу, отойти, но бабка хватает под локоть.

- Загороди-ка меня, - шипит.

Я стою. Бабка за спиной шуршит, тихо вжикает чем-то, опять шуршит… В церкви почти уже пусто, старушки наперегонки помчались к автобусу места занимать, а Тамара Михайловна водки попу′ наливает.

 

Однажды меня пацаны избили, и дед сказал:

“На-ка вот, Павлик, заткни ноздрю, а то кровища хлещет. Кто тебя так? Ванька? Колька? Или двое на одного?”

А потом:

“Ты зла на них не держи, глупые еще”.

Колечко дыма исчезло в седой бороде.

“Но ручки дверные коровьем дерьмом им намажь”.

 

Поминки (и свадьбы, и юбилеи, и...) в деревне всегда отмечают в школьной столовой. Я за этим же самым столом шесть лет обедал, после того как у бабки стал жить. А теперь вот...

- Сирота Павел, да. Ох, сирота.

Я густо краснею. Как будто в деревне кто-то не в курсе… А бабка все равно каждый раз рассказывает. Нет, ну каждый раз!

- Авария, да, не пристегнутые были оба. Ох, сколько я слез тада пролила… Павел, что за рыба там? Горбуша небось, подешевле? Ай да и ладно. Дай кусочек. Побольше давай, справа который. Тихонько, на скатерть не урони!

Вообще, мы как из церкви вышли, бабку будто подменили. Покладистая стала. Не шипит, улыбается, и даже траншеи морщин на лбу как будто разгладились. И губами все время причмокивает. Как в предвкушении…

- Ну, спасибо, хозяйка.

Бабка встает, и столовая застывает. Будто кто заклинание прочитал. Авада-замолчали-все! Тамара Михайловна вскидывает подбородок. Старик Митяев замирает, вытянув губы трубочкой над стопкой самогона. И даже кусочек непережеванной колбаски у бабкиной сестры на подбородке испуганно сжимается, силясь слиться с бородавкой.

Как ни крути, а бабка в деревне - авторитет. Она одна никогда деда Титькой не называла. Только Тимофеем. А меня Павлом, даже когда маленький был.

Бабка опирается ладонями на стол.

- Ну, Тамара, похороны ты Тимофею хорошие справила. И поп хорошо читал, и плакали хорошо, и рыба тебе удалась. Молодец.

По столовой несется тревожный гул голосов: будто поезд вдали загудел. Тамара Михайловна, всхлипнув, концами черного платка утирает слезу.

- Ларисонька, - говорит. - Да я же...

А бабка перебивает:

- И костюм хороший на нем, и ботинки. Жалко только трусов новых мужу в могилку пожалела. Я как ему ширинку расстегнула, как глянула… Ба, штопаные на нем! Я б со стыда сгорела, а ты, Тамара, как знаешь, дело твое.

С этими словами бабка и удалилась: царственно, с прямой спиной, и складка на блузе была как улыбка от одной подмышки до другой - широкая и победная.

 

Самовозгораться от стыда я не умею, так что просто сбежал. Одну ночь у Ваньки ночевал, другую у Кольки, а третью просто в поле лежал, где рожь. Смотрел на небо, но луна была просто луна. И лес был просто лес. И облака как облака… Курил сигареты.

Домой вернулся на рассвете третьего дня. Хмельной от бессонницы, усталый и, в общем, больше даже не злой. А бабка на крылечке сидит. В той же черной блузке, в той же юбке с оборкой, платок только на бок сбился.

- Пришел-таки, - говорит. - А я вот все жду… 

Я молча рядом сажусь. Болтать не хочется, смысла нет. Да и что я скажу?

- Третий день сижу жду. Можэ появится Тимофей мой. Выйдет из-за коровника, подмигнет. А у самого кепка на затылке, борода на груди…

Ветер несет откуда-то дух сигарет. Тянет бабку за волосы, треплет концы у платка и юбку вздувает, как колокол. А бабка все смотрит и смотрит на угол коровника.

- Он один меня во мне видел, Павлуша. Однажды сидели мы с ним вот тут, на крылечке. А он говорит: “Родинки у тебя, Лена, как игра. Соедини по точкам, знаешь такую? Соединить бы их вместе, можэ, тогда я загадку твою разгадаю”. А загадки-то не было, Павлик. Просто я его всю мою жизнь… Я его одного…

Бабка прячет в подоле лицо. В груди у нее будто клокочет, и рвется, и стонет.

- Прости меня, Тимофей! И ты меня, Павлик, прости!

С Бабкой всегда было трудно и все же… Это она меня к себе взяла, когда я остался один. Это она со мной по ночам сидела, когда просыпался в поту и кричал. Это она со мной каждый день... Я говорил: “Мяса хочу!”, а она: “Где я возьму, от ляжки тебе што ль отрежу?”. Но днем на тарелке дымился кусок, а бабка отвешивала мне подзатыльник, чтоб не лыбился так широко.

 

Может, каждый по-разному любит? Так, как умеет.

 

- Глянь, ба, - говорю. - Туман завивается кольцами, прям как его борода.

Бабка шумно сморкается. Смотрит в туман, и слезы бегут у нее по щекам, будто дождь - ручейками.

- Павлик… Ты зла на меня не держи, хорошо?

Ладно, киваю. И голос какой-то у самого уха вдруг шепчет:

“Но ручки дверные коровьем дерьмом ей намаж”.

Подписывайтесь на нас в соцсетях:
  • 19
    8
    251