Девка для Пушкина (начало)
Её жизнь переменилась, когда в имение приехал из Одессы молодой барчук. И как же удивительно хорошо стало, как закружило её в вихре неведомых доселе чувств!
Да, преславно было, но вместе с тем иной раз смешно и удивительно.
Вот, к примеру, лежат они в постели, разгорячённые, потные, едва оторвавшись друг от друга. — внезапно он вскакивает с перины и, шагнув к столу, хватает с него исписанный лист бумаги:
— Я сегодня стихотворение сочинил. Сейчас посмотрим, что у меня получилось.
— Так я же грамоте не обучена, Саша. Не понимаю этой вашей буквицы.
— Глупышка, я тебе прочитаю — увидишь, здесь нет ничего непонятного.
И принимается декламировать, часто подглядывая в листок, певучую и печальную историю о безмолвной любви некой девы к молодому красавцу с чёрными кудрями, который бродит вкруг её дома «и взор к окну возводит». Нездешние, из другой жизни слова: вроде обычные, почти все такие же, какие каждодневно произносят в усадьбе, но, собравшись купно, они делаются иными. Такими, что ей хочется плакать, и Ольга не понимает, отчего.
Она слушает стихи как песню, облокотившись на подушку, и любуется своим... хозяином. «Да, теперь не старый барин Сергей Львович, а Саша мой хозяин, ему я принадлежу душой и телом на веки вечные», — думает она с восторгом, и ей верится, что так будет всегда.
А он между тем, завершив декламацию, кладёт листок на стол и поясняет:
— Это подражание Андре Шенье.
И, помедлив мгновение, спрашивает:
— Ну как, тебе понравилось?
— Ди-и-ивно, будто ска-а-азка какая, — отзывается она. Затем, упав на подушку, протягивает к нему руки.
Не заставляя себя долго ждать, он снова ныряет под одеяло. Его ладонь принимается скользить по её груди, животу, бёдрам.
— Миленький, — говорит она.
— Эда, — шепчет он, щекоча губами мочку её уха.
Перестав гладить его чёрные кудри, она сердито повышает голос:
— Я — Ольга! Не смей путать меня со своими барышнями!
— Нет, Оленька, теперь ты — моя Эда, — шепчет он, целуя её щёку, шею, плечо.
— Да что за имя такое — Эда? Чудное, как у собаки... Немецкое?
— Красивое имя... — его рука проникает ей между ног. — И совсем не немецкое...
— Но почему, Саша? — она снова обнимает его, зарывшись лицом в его волосы. — Зачем мне другое имя?
— Затем, что оно мне нравится. В поэме Баратынского так звали одну прекрасную чухонку, которая полюбила русского гусара...
С этими словами он переваливается на Ольгу и приникает к её губам в поцелуе. Далее никаких речей не требуется, ибо настаёт пора говорить между собой телам, исторгая друг из друга стоны и вскрики...
***
Ольга была сенной девкой в господском доме и до девятнадцати лет жила безмятежно. Единственное, что омрачало её мысли в последнее время, это неизбежность скорого замужества: возраст приспел, куда деваться, однако охоты не было. Правда, родитель тоже пока не проявлял торопливости, перебирал. Всё же Михайло Калашников хоть и крепостной, но управляющий барским имением, состоятельный человек среди сельской сермяги, этакому выбрать жениха для родной кровинушки — дело непростое.
И тут приехал барчук. Голосистый, шебутной, диво до чего на остальных господ не похожий: ни на сестру Ольгу, ни на младшего брата Лёвушку, ни тем более на барина Сергея Львовича и барыню Надежду Осиповну. Те куда как более степенные и держатся на расстоянии от дворни... Александр же с девчатами дворовыми в лес по грибы не раз отправлялся. Пока стояла тёплая погода, повсюду ходил он, вырядившись не то казаком, не то цыганом: в широких штанах и красной рубахе, подвязанной кушаком, да в белой шляпе. Вдобавок ногтей не стриг — отрастил длинные загнутые когтищи, ровно у зверя дикого.
Со зверьей страстью однажды вечером и набросился он на Ольгу в коридоре: схватил в охапку, принялся покрывать её лицо поцелуями. А она, сама не сознавая, уж давно ждала подобного оборота — потому не сопротивлялась, когда он повлёк её в свою комнату. Лишь с её губ срывалось безвольное:
— Александр Сергеич... не надо, отпустите...
— Саша, — шептал он. — Зови меня Саша.
— Нехорошо это, Саша, ну не надо же...
— Тихо, глупышка. Молчи, нас могут услышать.
Вспомнила себя Ольга только в постели, когда уже поздно было сомневаться и о девстве своём сожалеть: подол сарафана был задран до подбородка, Александр со спущенными до лодыжек штанами крепко придавил, распял её всей тяжестью своего вздрагивавшего тела, и горячий уд скользил внутри Ольги туда-сюда, жёг пожаром и одновременно наполнял её блаженной истомой...
Ночь пролетела будто мгновение. А на самом её закрайке Ольга выскользнула за дверь и неслышной тенью растворилась в зыбких предрассветных сутемках. Как и не было в комнате черноокой красавицы, похожей на царевну из сказок Арины Родионовны.
Да и в самом деле, была ли она? Не во сне ли коротко примарилась ему русоволосая гостевальщица, чтобы теперь исчезнуть навсегда?
При этой мысли полные губы Пушкина расплылись в улыбке.
— Вся жизнь подобна сновиденью, — пробормотал он. А затем встряхнул чёрными, как смоль, кудрями и, устремив взор в безвидный проём окна, принялся декламировать приглушённым голосом строки из собственной поэмы, давно набросанной вчерне, да так и не завершённой:
...Пускай любовь Овидии поют,
Мне не даёт покоя Цитерея,
Счастливых дней амуры мне не вьют.
Я сон пою, бесценный дар Морфея,
И научу, как должно в тишине
Покоиться в приятном, крепком сне.
Приди, о лень! приди в мою пустыню.
Тебя зовут прохлада и покой;
В одной тебе я зрю свою богиню;
Готово всё для гостьи молодой.
Всё тихо здесь: докучный шум укрылся
За мой порог; на светлое окно
Прозрачное спустилось полотно,
И в тёмный ниш, где сумрак воцарился,
Чуть крадется неверный свет дневной.
Вот мой диван; приди ж в обитель мира:
Царицей будь, я пленник ныне твой.
Учи меня, води моей рукой,
Всё, всё твоё: вот краски, кисть и лира...
Забыв следующую строку, Пушкин сбился, умолк в досаде; и вдруг понял, что сна-то у него ни в одном глазу. Тогда он зажёг свечи. Выбрал среди обожжённых и обкусанных перьев на столе наиболее пригодный из этих оглодков, остальные смахнул на край столешницы — и, взяв чистый лист бумаги, принялся писать эпистолу Жуковскому:
«Милый, прибегаю к тебе. Посуди о моём положении. Приехав сюда, был я всеми встречен как нельзя лучше, но скоро всё переменилось: отец, испуганный моею ссылкою, беспрестанно твердил, что и его ожидает та же участь; Пещуров, назначенный за мною смотреть, имел бесстыдство предложить отцу моему должность распечатывать мою переписку, короче, быть моим шпионом; вспыльчивость и раздражительная чувствительность отца не позволяли мне с ним объясниться; я решился молчать. Отец начал упрекать брата в том, что я преподаю ему безбожие. Я всё молчал. Получают бумагу, до меня касающуюся. Наконец, желая вывести себя из тягостного положения, прихожу к отцу, прошу его позволения объясниться откровенно... Отец осердился (в черновике: заплакал, закричал). Я поклонился, сел верхом и уехал. Отец призывает брата и повелевает ему не знаться avec ce monstre, се fils dénaturé*... Голова моя закипела. Иду к отцу, нахожу его с матерью и высказываю всё, что имел на сердце целых три месяца... Кончаю тем, что говорю ему в последний раз. Отец мой, воспользуясь отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его “бил, хотел бить, замахнулся, мог прибить”. Перед тобою не оправдываюсь. Но чего же он хочет для меня с уголовным своим обвинением? рудников сибирских и лишения чести? спаси меня хоть крепостию, хоть Соловецким монастырём. Не говорю тебе о том, что терпят за меня брат и сестра — ещё раз спаси меня.
31 окт. А. П.»
Поставив точку, он набил табаком глиняную трубку с черешневым чубуком и, раскурив её, долго с задумчивостью пускал в потолок клубы дыма.
...На следующий день к обеду Пушкина принимала в соседнем имении Тригорском Прасковья Александровна Осипова, по первому мужу Вульф. Успевшая дважды овдоветь, эта миниатюрная сорокатрёхлетняя женщина симпатизировала молодому поэту. С ней жили две дочери от первого брака — Анна Николаевна и Евпраксия Николаевна (Зизи); а также её падчерица Александра Ивановна Осипова и племянница Анна Ивановна Вульф, которую все домашние звали Нетти. Часто гостила в Тригорском ещё одна племянница Прасковьи Осиповой-Вульф, Анна Керн, бывшая замужем за генералом. С каждой из упомянутых женщин Пушкину предстояли кратковременные романы. Однако человеку не дано знать своей будущности, и пока что гость лишь изливал свою горечь, жалуясь Прасковье Александровне на отца. Дал ей прочесть своё письмо к Жуковскому. А после сочувственного обсуждения уселся за стол и сделал двойной постскриптум к наболевшему посланию:
«Поспеши: обвинение отца известно всему дому. Никто не верит, но все его повторяют. Соседи знают. Я с ними не хочу объясняться — дойдёт до правительства, посуди, что будет. Доказывать по суду клевету отца для меня ужасно, а на меня и суда нет. Я hors la loi*.
P. S. Надобно тебе знать, что я уже писал бумагу губернатору, в которой прошу его о крепости, умалчивая о причинах. П. А. Осипова, у которой пишу тебе эти строки, уговорила меня сделать тебе и эту доверенность. Признаюсь, мне немного на себя досадно, да, душа моя, — голова кругом идёт»...
***
В родительском имении Пушкин жил в комнате подле крыльца, с окном во двор. Обстановку составляли кровать с пологом, диван, шкаф с книгами и, разумеется, письменный стол. Поначалу значительную часть времени он проводил в четырёх стенах: читал книги, писал, стрелял в стену из пистолета. Последнее занятие чрезвычайно раздражало отца и приводило к ссорам. Случалось, ворвётся Сергей Львович к нему — да сразу с криком:
— Доколе семье терпеть это безобразие, Саша? Здесь не казарма и не походный бивуак, чтобы пальбу устраивать!
— Но я же стреляю не настоящими зарядами, батюшка, — оправдывается Александр. — Пули-то восковые.
— Какая разница, что за пули у тебя! Когда заживёшь своим хозяйством, тогда и будешь в комнатах разводить пороховую гарь, а мне этого не надобно!
Словом, нашла коса на камень.
Немудрено, что при такой обстановке Ольга и Александр встречались в его комнате нечастой украдкой, точно заговорщики: таились от гневливого родителя.
По счастью, Сергей Львович Пушкин первым не вынес нескончаемых скандалов со своим старшим сыном. В ноябре, окончательно разругавшись с Александром, он отказался от взятой на себя обязанности политического надзора за ним и со всем семейством укатил в Санкт-Петербург.
С той поры Ольга отбросила осторожность и стала позволять себе нежиться в постели возлюбленного до рассвета. А он окрестил её своей Эдой.
***
И всё же во многом он был чудной. Повсюду не расставался с тяжёлой железной тростью: иной раз прогуливается по полям, эту трость подбрасывает в воздух с переворотцем и ловит одной рукой. Дворовой кучер Пётр Парфёнов как-то раз подивился:
— Ловко вы с этой палицей управляетесь, Лександр Сергеич, чисто тамбурмажор. В ней весу-то, поди, не менее девяти фунтов будет.
— Это мне нужно, братец, для дуэлей, — пояснил Пушкин с усмешкой. — Если стреляешься, да без твёрдой руки возьмёшься обойтись — непременно гибель свою сыщешь. Так-то и упражняюсь, давно взял себе за привычку.
Ради дуэлей он с пистолетами не только в комнате упражнялся: ежеутренне, не менее часа как заведённый палил в крышку погреба за баней. Тут уж настоящими пулями.
Здесь же, подле бани, стояла чугунная ванна, всегда наполненная водою. Когда навернула зимняя стужа, Александр, бывало, напарится с утра, затем выскочит нагишом, прошибёт кулаком лёд в ванне, да и ухнет в неё с головой. После того снова на полатях согреется и — уже одетый — вскочит на коня и мчится на луг
— Куда ты, Саша! — кричит ему вослед Ольга. — Застудишься ведь, малахольный, как пить дать застудишься!
А ему хоть бы что: гоняет по лугу, доколе скакуна не взмылит. Лишь потом возвращается в усадьбу, чтобы снова сосать свою трубку, черкать пером по бумаге да смотреть в потолок, застыв, чисто статуя...
=========
* avec ce monstre, се fils dénaturé — с этим чудовищем, с этим выродком-сыном (фр.)
* hors la loi — вне закона (фр.)