Смотрю вперёд, чтобы слышать от тебя
Лёнчик
Комната была под косым скатом крыши старого дачного дома, крытой алюминиевыми листами. Сверху донесся резкий скрежет. Птица цеплялась коготками за раскаленный металл, соскользнула вниз, пытаясь удержаться. Обожглась, плюнула, ударила крыльями и улетела.
От этого звука он и проснулся.
Солнечный свет лился внутрь комнаты сквозь тонкую полоску между двумя плотными шторами цвета верблюжьей шкуры. В луче света искрили пылинки, разрезая пополам темную и узкую комнату. Пылинки встрепенулись от его движения, медленного и неуверенного, будто даже лежа в постели он боялся поскользнуться.
На стене прямо над ним висел плакат с роботом-трансформером, который отбивался от вертолетов. Человек смог сфокусироваться на красных кулаках робота, которыми тот пытался крушить вертолеты. Чтобы получше рассмотреть битву в полутьме, человек сел, медленно и неловко повернулся, и кровать под ним скрипнула. Он обернулся на звук.
Голова его кружилась, и к горлу подкатывала тошнота. Он сглотнул, и неожиданно у него свело пальцы ног. Он отдернул их и больно стукнулся пятками о спинку кровати, которая оказалась ему впритык. Она была мальчишеской – как и всё в этой чисто прибранной комнате. Все стояло на своих местах. Игрушечная машинка, фигурки трансформеров, пистолеты были убраны за стеклянные дверцы шкафа.
«Пылесборники» – вдруг всплыло у него в памяти чужое и странное слово. Но этому слову было так просторно и свободно у него в голове, словно ничего другого там и не было больше, и прозвучало оно почему-то низким, недовольным голосом.
Слово это не отпускало его, пока он осматривал комнату. Пылесборники были повсюду: на стене висели несколько медалей из дешевого, тусклого золота. На письменном столе – пластмассовый слон, из которого торчали карандаши. Рядом с ним – микроскоп и настольная лампа. В углу, для устойчивости поставленные одна на другую, лежали гантели.
Мужчина поставил босые ноги на прогретые солнцем половицы. Голова кружилась, в ушах гудело. Он встал. Слишком резко – так, что пошатнулся, но смог удержать равновесие. Ноги отказывались ему служить. Тонкие, длинные, с редкими волосками, они были почти по колено прикрыты просторными трусами на неплотной резинке, которые едва с него не свалились.
Он переступил ногами по половицам и направился к двери. Приходилось держаться за стенки, чтобы не упасть. Он подошел к двери, нажал на ручку. Крякнув, та отворилась.
Он вышел в узкий и темный коридор, в котором пахло нагретым деревом. Окон не было, и свет проникал лишь по лестнице снизу, с первого этажа. Коридор заканчивался глухой стеной со стоящим на нем комодом на гнутых ножках и приоткрытой дверью в пустую спальню. В спальне стояла застланная розовым атласом кровать и прикроватная тумбочка с иконками и свечками.
Человек осторожно ступил на лестницу, и ступенька скрипнула. Он неловко схватился за поручни и начал спускаться вниз. Ноги предательски дрожали, и на середине, где лестница перекручивалась, он останавливался передохнуть.
Спустившись на первый этаж, он попал в просторный, хорошо освещенный холл. В стене прямо под лестницей было прорублено окно, свет из которого падал на стену напротив. Она была увешана афишами концертов – портрет пианиста, имя, город, дата, – все на разных языках. Ни одна афиша не повторялась, и ни один язык и город не повторялись тоже. Но имя же было одно и то же, написанное разными буквами с штрихами и засечками. Чаще всего мужчина был сфотографирован у фортепиано, либо же был взят крупным планом и пристально смотрел сквозь камеру.
Белый цвет на некоторых афишах потускнел. От афиши к афише тускнел и тяжелел взгляд мужчины, короче и реже становились его длинные в юности волосы, резче проступали скулы и ниже опускались уголки его губ.
Закончив разглядывать афиши, человек повернулся и увидел на противоположной стене зеркало. Подошел к нему.
Из зеркала на него глядело то же лицо, что и с афиш, но худое и осунувшееся, будто под скулы сунули желтые яблочки и плотно натянули кожу на затылке. Подстрижен он был коротко и неровно, и через всю голову жирной бордовой вязью тянулся шрам. Человек потрогал его пальцем. Потом коснулся зеркала, оставив на поверхности жирный отпечаток.
У него за спиной открылась дверь, и в холл вполз звук тихо работающего телевизора. Он обернулся и увидел стоявшую на пороге пожилую женщину в массивных очках, с аккуратным и интересным каре, передними кончиками касающимся неожиданно крепкой челюсти. В руках женщина перебирала блистер с таблетками.
Увидев мужчину, который пристально смотрел на неё и молчал, она улыбнулась.
– Ты встал, – сказала она.
Он задумался и ответил не сразу.
– А ты кто? – спросил он.
– Я мама.
– А это кто? – он кивнул на стену с афишами.
– А это ты.
– А я кто?
– А ты Лёнчик.
***
Портьера из мягкого тяжелого бархата висела с внутренней стороны дверей в гримерку. Она глушила все наружные звуки, и на мгновение окунала в темноту любого входящего внутрь, прежде чем явить центр гримерки – зеленое кресло с вытертыми кожаными подлокотниками.
Кресло это давным-давно настолько удачно приняло форму музыкантских спин, что выбросить его никто не решался. Оно пережило четыре полостных операции, и было единственным, кому было позволено перед концертом вступать хоть в какой-то контакт с Леонидом.
Перед выступлениями он находился в дурном настроении, и все чаще этому не было никакой причины. Его раздражало всё: перегоревшая лампочка, то, что вместо неё вкрутили новую, куда ярче предыдущей, или наоборот, что на люстре скопилась пыль и в гримерке стало темнее, чем год назад.
Его сверхчувствительность объяснений не требовала: он останавливал репетиции, услышав, как у кого-то из скрипичной группы в двадцати метрах от него пополз строй. Оттого жить ему было тяжело, и в последнее время он думал об этом слишком часто. Он видел, как его собеседник только открывает рот и уже предчувствовал головную боль, которая привычно начнется где-то над левым ухом и затем фиолетовым шаром раскатится по всей задней части его головы, уже начавшей лысеть. Это тоже бесило.
Почему фиолетовым, он не знал, но был уверен, что эта яркая боль именно такого цвета. Голова Леонида пылала и жалила его тропической медузой, переливающейся от темно-фиолетового в фуксию.
На сцене все быстро проходило. Стоило ему отвлечься по-настоящему, как голову отпускало, и фиолетовые искорки пропадали из поля его зрения.
В дверь снаружи едва слышно постучали и тут же дернули ручку, не дождавшись ответа. Звякнули латунные кольца, державшие портьеру, и в гримерку тихо, один за другим, как патрончики в обойме, вошли два мальчика и девочка лет тринадцати. Им было неуютно, будто как раз именно таких нарушителей и должна была останавливать портьера.
Следом за ними вошла грузная женщина, похожая на люльку для мотоцикла. Осмотрела комнату поверх очков в тяжелой оправе, словно так тут становилось светлее. Шикнув на детей, она переставила их в одной ей ведомом порядке. Самый рослый мальчик прятал за спиной свои так неожиданно выросшие ладони. Пиджак был ему мал и жал в плечах, на лацкане тускнело замазанное чернилами пятно, оттого ещё более заметное.
Леонид сидел в кресле поперек, сложившись практически пополам. Длинные худые ноги свешивались с подлокотника, зад он усадил куда положено, спиной уперевшись во второй подлокотник.
При моргании комната мерцала фиолетовым. Фиолетовые уши мальчика и кончики волос стоявшей рядом с ним девочки, похожей на сушеную воблочку. Девочка от неуверенности переминалась с ноги на ногу. В левой руке она держала полузастегнутый рюкзачок, из которого торчали рукописные ноты. Леонид прищурился, но не смог разглядеть произведение. Девочка качнулась, и лямка рюкзака показалась из-за её ножки. Лямка блеснула фиолетовым.
– Давайте как-нибудь потом, Татьяна Николаевна.
– Леонид Михайлович, сядьте пожалуйста как положено, – строго сказала женщина. – Мы договаривались.
– Я сейчас не в состоянии, – ответил Леонид.
– Дети, подождите пожалуйста снаружи, – сухо сказала женщина.
Дети послушно вышли. Леонид проводил их глазами. Без детей воздух в комнате между женщиной и Леонидом сгустился.
– Ты обещал, – с нажимом произнесла женщина. Её губы, выкрашенные в фиолетовый, почти не шевелились. Колыхнулся её второй подбородок, и Леонид увидел сетку капилляров – свежую, которая еще утром не просматривалась. Сетка тоже была фиолетовой.
– Я просила. Это дети. Они программу учили. Они конкурсы выигрывали. С кем-то из них ты должен начать заниматься, мы же об этом уже всем рассказали! Под это стипендию одобрили. Нет, понятно, что оправдываться мне, и тебя это совершенно не волнует! Но ты совсем совесть потерял!
– Как на базаре, слушай.
– Леня. Это дети.
– Когда тебя это волновало?
– Не начинай.
– А то что?
Леонид посмотрел за окно. Здание изгибалось, и в крыле напротив он увидел освещенный тусклым желтым светом кабинет, отделанный панелями из темного дерева: замдиректора филармонии был консервативен и отбился от ремонта, безликим бело-пластиковым ураганом прокатившегося по всему зданию.
На ручке шкафа висели плечики с женским платьем – на самом деле фиолетовым, присмотрелся Леонид.
Другой способ чуть унять головную боль стоял сейчас перед ним – пререкания хорошо отвлекали от пульсирующей внутри головы медузы.
– Я могу просто по алфавиту выбрать?
– Ты мне потом печень выклюешь, что не того выбрали, если что-то пойдет не так – а оно обязательно пойдет!
– Девочка хорошая. Глазки как у щенка.
– Тогда я сама их послушаю. Я тоже, извините, понимаю.
– Не смей.
– Ты издеваешься?
– Отличный вопрос.
Женщина сверлила его глазами.
– Не спорь со мной по мелочам, – сказала она неожиданно низким и грубым голосом.
– Можно уточнить, что такое мелочь?
– Не можно.
– Я могу сделать вид, что я тебя не знаю?
– Выбери ребенка, позанимайся под камеры, потом делай что хочешь.
– Звучит не по-людски. Но чего от тебя ждать.
Если бы глаза Леонида были открыты, он бы увидел, как раздулись ноздри женщины. Она резко открыла крышку стоявшего в гримерке пианино. Когда крышка громко хлопнула о черную тушку пианино, звук отозвался где-то глубоко внутри головы, неожиданно за правым, а не за левым ухом, и стрельнул куда-то вглубь. Леонид вздрогнул.
– Зови их. Мертвого достанешь.
Женщина еще несколько минут смотрела на него. Потом с торжествующим видом отдернула портьеру и приоткрыла дверь.
– Дети.
Они вошли внутрь, глядя в затылок друг другу как на физкультуре.
– Ирина приготовила Скрябина.
Девочка была кругленькой, невысокой, с аккуратно расчесанными на пробор жиденькими волосами и больше всего походила на мыльный пузырь.
Стоявший рядом с ней мальчик так и не придумал, куда девать руки. Он прятал ладошки за спиной, потом сцеплял пальцы впереди себя в замочек – хорошо хоть, не прикрывался ими, как футболист в стенке, – пока наконец не пристроил их в карманах брюк. Поймав взгляд Леонида, мальчик тут же вынул руки из карманов.
– Сережа у нас из Тамбова, он специалист по Рахманинову.
Второй мальчик, пониже и поплотнее Сережи, был упакован в коричневый костюм из тонкой шерсти и нещадно в нем потел. Волосы его были подстрижены под горшочек.
– Витя. Прекрасно чувствует Бартока.
– Дурное дело нехитрое, – ответил Леонид.
Дети избегали смотреть Леониду в глаза, пряча взгляд кто между деревяшек паркета или проплешин кресла, образовывавших горбачевские узоры, кто – не мигая смотрел перед собой в стену, будто в ожидании расстрела. Специалист по Рахманинову спасался, глядя вдаль, в окно. И наконец он первым перевел взгляд на Леонида. Рахманинов и правда требует смелости.
– Вы хотите быть музыкантами? – спросил Леонид. Говорил он тихо, чтобы лишний раз не колыхать медузу.
Дети не ответили. Наконец, Витя поднял глаза от паркета и вопросительно ответил:
– Хотим?
Сережин пиджачок, казалось, стал еще теснее. Ирина, поджав губы, ответила:
– Мы много занимаемся.
– Чтобы что?
Дети переглянулись. Повисла тишина.
– Чтобы как вы.
– А что как я?
– Играть.
– Вы и сейчас играете почти как я. Большинство людей и не заметит разницы. Я хочу понять, чего вы хотите, потому что мне, если честно, никакой ученик не нужен. Но если я согласился взять ученика, то должен, простите, вбомбить в него несколько лет жизни, чтобы все было по-честному. Со мной было так же. И то, насколько сильно вы этого хотите, намного важнее того, как вы играете сейчас.
– И все-таки, Леня, тебе надо их послушать.
– Я сейчас не могу ничего слушать. Вообще ничего. Но важно, что играть на инструменте можно обучить и обезьяну, если хорошенько её лупить. Я знаю, о чем говорю, извините. И вряд ли вы меня сейчас сразите тем, как вы звучите. Закрой инструмент.
Женщина у пианино поджала губы. Леонид вдруг увидел, как на черном лакированном тельце пианино блеснуло темно-фиолетовое пятно, будто кто-то посветил из окна. Он резко обернулся – но там никого и ничего не было.
– Игра на инструменте должна быть просто фантиком для того, кто вы такие, какие вы люди и какие вы личности. Даже если вы дети, вы уже способны чувствовать многое и вкладывать это в музыку. Я знаю исполнителей, кто в жизни не сыграл ни одной гаммы, и сразу играл очень интересные произведения, потому что им было что сказать. Музыка – это про гедонизм, про то, чтобы наслаждаться жизнью. Это то, чего надо очень сильно хотеть, и только сила вашего желания меня и интересует. Да и вообще, мы – это то, чего мы хотим, и не важно, сколько нам при этом лет. Ваши грамоты меня не интересуют – там с жюри спросу нет, дали бумажку и свободен. А мне с вами корячиться годы. А я, скажу честно, очень занят собой, и вам придется очень кисло. Я не знаю иного способа воспитания, кроме как через большую, большую боль. Так что простой вопрос – кто все равно хочет стать музыкантом настолько сильно, что пойдет ко мне?
Дети тут же синхронно вскинули руки.
– Даа, – разочарованно протянул он.
– Пусть. Дети. Сыграют, – отчеканила женщина.
– Хорошо, следующий вопрос, – как не слыша, сказал Леонид. – Кто прямо сейчас готов выйти передо мной на сцену и сыграть что-то приготовленное? Перед залом, который ждет меня?
Дети замерли, перепуганные.
– Леонид Михайлович, так нельзя!
– Я забеременел уже от ваших то можно, то нельзя, Татьяна Николаевна! Вы там у себя там определитесь! Если хочешь быть исполнителем – ну вот иди и исполняй!
– Прекращай свои фокусы, – снова низким голосом сказала женщина. – Дети, выйдите.
– Дети, останьтесь, – сказал Леонид.
– Программа утверждена. Там не только ты. И ты не всемогущий. Дети играют здесь и сейчас, ты решаешь. Тут стоит точка, – сказала Татьяна Николаевна и впилась в Леонида взглядом.
Леонид обернулся и посмотрел в окно. В кабинете замдиректора напротив все еще горел свет, но платья на шкафу уже не висело. И вдруг из конца в конец кабинета прошла девушка с длинными каштановыми волосами, поправляя на плечах фиолетовые лямочки. Она вновь пропала из виду, потом снова появилась, расчесывая запутавшиеся волосы. Леонид поджал губы.
Это была кларнетистка, новенькая в оркестре, которая успела сыграть вместе с Леонидом всего в одном или двух концертах. Но он успел прекрасно её разглядеть, особенно то, как она откидывает волосы в паузах и как напрягаются её губы, плотно обхватывая кларнет. Он все тянул с тем, чтобы пригласить её на ужин. Дотянул. Молодец. Он внезапно вспомнил, как буфетчица консерваторской общаги постоянно приговаривала «Вы все в музыке, а я вся в дерьме».
В кабинете замдиректора была распахнула форточка. Проветривает, гад.
– А ну за мной! – вдруг энергично вскочил он с кресла. – Раз на сцену не рвемся, тогда мы пойдем другим путем!
Он схватил пальто и выбежал из гримерки. Дети развернулись и поспешили за ним. Женщина, ничего не понимая, двинулась следом.
Леонид весело бежал по лестнице вниз, спрыгивая крутя на пальце ключи от гримерки. Сердце бухало где-то внутри него, но медуза странным образом сжалась и отступила, освободив его голову. Дети бежали за ним хвостиком, а вот Татьяна Николаевна не успевала, отставая все больше и больше.
Наконец Леонид спрыгнул с последних ступенек на пол и помчался к служебному входу. Он кивнул сторожу и вылетел во внутренний дворик, весь заставленный машинами. Дети, ежась от весеннего ветра, не отставали и выстроились за его спиной.
– Вон он!
Леонид увидел на краю стихийной филармонической парковки длинный белый седан, поставленный так лихо, что на его месте могли бы встать две машины.
– Бежим, пока она нас не догнала! – Леонид рванул к седану, дети бросились за ним.
Леонид добежал до седана, пригнулся и спрятался за ним, так, чтобы из служебного входа и окон филармонии их не было видно. Дети сели рядом с ним на корточки. И вовремя – из дверей выкатилась Татьяна Николаевна и принялась их звать:
– Лёня! Леонид Михайлович! Вы где? – заголосила она.
– Тихо! – заговорщицким тоном прошипел Леонид и прижал палец к губам. Дети заулыбались.
Он показал им палец с ключами от гримерки.
– Дети, я возьму того из вас, кто сейчас прочертит на машине плохого дяди большую такую черту. Я серьезно.
Он подвесил ключи перед ними на указательном пальце. Дети замерли.
– Я беру всю ответственность на себя. Я взрослый. А машина у него застрахована. Просто надо взять и сделать. В музыке главное – не ссать.
Дети смотрели на ключи. На машину. На её такой нежный и уязвимый сейчас металлический бок.
И вдруг Ирина схватила ключи и со скрежетом провела ими вдоль всей двери, оставляя жирную, со рваным краем, до металла продранную царапину.
Леонид показал пальцем на заднее крыло, и Ирина тут же повернулась и перечеркнула заднее крыло крест-накрест.
– Багажник! – скомандовал Леонид, и Ирина, все еще прячась, перекрестила и багажник.
И тогда Леонид встал в полный рост и крикнул женщине, растерянно стоявшей в дальнем углу двора:
– Мам, у нас есть победитель! Я Иринку выбираю!
Татьяна Николаевна встрепенулась и бросилась на его голос. А Леонид вдруг неожиданно резко и ловко для его габаритов сложился пополам и спрятался за машиной.
Когда она добежала до них и заглянула за машину, она увидела, как Витя и Сережа вырывают друг у друга ключи, полосуя и вспарывая машину замдиректора. Ирина сидела рядом, мудро не вступая в схватку, в которой уже вроде как победила.
Мама перевела взгляд на Леонида. Он сидел, привалившись спиной к машине, и смотрел перед собой.
Левая сторона лица у него дергалась, будто в него тыкали палочкой. Он поджал под себя ноги и крепко обхватил ладонями голову – слева! – и вдруг замычал так громко и отчаянно, что дети замерли и испуганно бросили на землю ключи.
– Леня! – мама бросилась к нему.
Он завалился набок и скрутился как гусеница. Левая нога загребала асфальт и он начал вращаться. Пнул машину в дверь с неожиданной силой, и у той включилась сигнализация, от свиста и всхрипываний которой фиолетовая медуза, поселившаяся у Леонида в голове, надулась изнутри и лопнула, и он погрузился во тьму.
Семья
Три цвета, в которых Леонид всегда видел свое детство – чернильный, тускло-оранжевый и иссиня-белый.
Чернильным было ночное небо над городом. Зимой он видел его каждый день, когда ранним утром брел на автобусную остановку, чтобы добраться до школы, и когда спустя двенадцать часов возвращался домой из музыкалки. Шел он через глухой парк, огороженный массивным бетонным забором, и небо над этим парком было не таким, как над остальным городом. Темное, густое, оно было похоже на тряпочку из черного бархата, по которой рассыпали камушки звезд. В других частях города, где оно укрывало не лес, а освещенные жилые районы, небо было не пойми какого цвета и походило на стакан с водой, в котором полоскали красную кисточку.
Дневной свет Леонид наблюдал только из школьных окон, а затем во время короткой перебежки до музыкалки. Когда начинался урок, время останавливалось, и то, что за окном уже стемнело, Леонид замечал не сразу, а лишь когда выходил за ворота школы и пытался издали разглядеть, сколько человек стоит на автобусной остановке. Если много – надо ускориться, автобус скоро. В ушах у него по-прежнему стучал метроном и шел он поневоле медленно. А если на остановке не было никого, то можно было в парке скатиться с ледяной горки.
Взобравшись на горку, Леонид обязательно оглядывался и смотрел на музыкалку. В этот момент он становился куда серьезнее, чем обычно. В тулупчике, валенках, ушастой зимней шапке из кроличьего меха, перетянутой резинкой, с возвышения он смотрел на школу будто полководец на осаждаемую им крепость. И из окон её струился и расплескивался на снег под окнами тот грязно-оранжевый свет, который Леонид запомнил на всю жизнь. Каждый раз, когда он встречал точно такой же оттенок оранжевого – в рыбной лавке, мимо которой проходил в полночь, или из перевозившего оркестр автобуса, Леонид вздрагивал, сам не отдавая себе отчета почему. Будто ему, взрослому мужику, чуть-чуть натирала резиночка под подбородком и жали валенки.
Крепость полководцу сдалась.
Леонид оставлял рюкзак у подножья горки, и наверху садился на попу и торопливо скатывался вниз, по накатанной ледяной дорожке, выставив вперед ноги и поднимая в воздух снежную бурьку, когда докатывался до самого низа.
Снег искрил в воздухе и садился на нос и щеки мальчика, завороженно смотревшего за парящими в воздухе снежинками. Они забирались ему под шарф, за шиворот, в валенки, за рукава. Мальчик уже знал, что каждая снежинка – одна на свете, но поверить в это никак не мог, и окидывал глазами снежные завалы вокруг. Они хрустели у него под ногами, налипали на ветки деревьев, покрывали всё, что он мог видеть кругом. И Леонид чувствовал внутри себя большую тайну собственной уникальности, известную только ему одному – что именно он и никто другой когда-нибудь обнаружит две одинаковые снежинки.
***
Катя с детства привыкла загадывать наперед, подчиняя свою жизнь и свои решения условиям, одной лишь ей известным. Если успеет вот на этот автобус, то на обед в школе дадут вкусные тефтели. Отправляясь на экзамен, она придумывала, что если по дороге от метро не встретит знакомых, то точно попадет отвечать доброму профессору. А на первое свидание с Леонидом она надела тонкое и легкое платье, которое было совершенно не способно пережить обещанный днем дождь. Она загадала, что если дождя не случится и платье доживет до вечера, то всё у них будет хорошо.
Когда они встретились, он сразу же крепко, по-милицейски, взял её за руку. И тут же на Москву обрушился невиданный дождь, прибивший к асфальту летнюю пыль и будто высосавший из Москвы все звуки и краски, так, что весь город и вся жизнь вообще схлопнулись для Кати в этого худого и подвижного человека.
Они прятались в переходе метро. Когда дождь закончился, поднялись наверх и пошли по бульвару вниз, где река делала плавный изгиб и блестела в закатном солнце высотка с острым шпилем. Леонид сказал, что это его любимое место в городе – летнем, естественно, потому что зимой совершенно необходимо больше всего на свете любить хрустящие от снега переулочки между Курским вокзалом и Чистыми прудами, уверял Леонид. Просто он там когда-то умудрился заблудиться – а как здорово иногда бывает заблудиться в чем-то прекрасном, говорил он Кате, повернувшись к ней в профиль. А она разглядывала выбившуюся из его ноздри длинную черную волосинку, которую только что заметила. Больше всего на свете ей захотелось её подстричь, чтобы она не портила его вид.
А еще ей впервые в жизни хотелось не раздеть, а переодеть мужчину. Она слушала Леонида и думала о том, как бы хотела, чтобы он выглядел, и чтобы её одежда рифмовалась с его. Леонид выглядел так, будто ему дали ровно пять минут на разграбление магазина: все было новым и чистым (и на том спасибо, у Кати бывали всякие свидания), но совершенно не подходящим друг другу.
Белая футболка, которую Леонид зачем-то надел под рубашку, была единственным, что понравилось Кате: она тут же принялась объяснять Леониду, что такое базовые вещи в гардеробе. Все совершают огромную ошибку, покупая себе вещи поодиночке, отчего они друг с другом не сочетаются и в итоге почти не носятся. Меж тем, есть такая штука, как стоимость выхода, объясняла Катя – надо разделить стоимость вещи на количество раз, которое ты её одел. Надел, автоматически поправил Леонид, – а Катя и не заметила.
Леонид слушал её рассеянно – ему нравился сам тон её голоса и темп её речи. То, что она взахлеб говорила о каких-то совершенно не важных вещах – а именно, о вещах, – успокаивало его.
Леонид постоянно находился под влиянием последнего услышанного им звука, что Катю забавляло, и оттого никак не мог ни на чем сосредоточиться, – что её раздражало. Услышав, как гудки накладываются на шорох шин, Леонид вспоминал, как такой же ритм уже встречал когда-то в какой-то партитуре.
Впервые оказавшись на его концерте через день после их первого свидания, Катя вдруг услышала звуки города, как он шуршит своей асфальтовой кожей, переворачиваясь с боку на бок, прикусывает попавшие случайно в зубы пряди автострад, или как на выходе из магазина лопается пакет и стеклянные бутылки взрываются о бордюр.
Билет она купила сама, не сказав ему, из любопытства. Сперва ей хотелось уйти. Она не привыкла к музыке как к чему-то самостоятельному. Музыка всегда сопровождала её, но она никогда не обращала на неё своё внимание.
Леонид виднелся ей издали маленькой фигуркой, выхваченной из тьмы ярким прожектором, которая трудилась над клавиатурой. Никакие полутона не выживали: они если и возникали, то были настолько уязвимыми, как фигурка безумца, выбежавшего на лед в ледоход: темный лед под ним треснет, льдина под ним тут же взмоет в воздух, побелеет и прихлопнет сверху, брызнув в стороны тяжелой мокрой крошкой. Катя застыла в кресле, слушая. И вдруг соседка слева повернулась к своему мужу и отчетливо шепнула: «Как ледоход у нас на реке». Тот угумкнул и положил свою широкую ладонь поверх ее.
После концерта Катя вышла на улицу. В её оглушенной голове зачем-то всплыло оброненное подругой с утра слово «кремушек». Катя дошла до перекрестка, купила бутылку сладкой апельсиновой газировки в круглосуточном магазинчике, отпила, выкинула её в мусорку, вернулась обратно в концертный зал и протиснулась в фойе против потока выходящих, как рыба против течения плывет на нерест.
Она прошла в зал, отодвинув билетершу («я кремушек на кресле забыла» – против волшебного слова та была бессильна), прошла в первый ряд, поднялась на сцену и скользнула за кулисы. Там, высоко вскинув голову, она прошла по филармоническим коридорам, громко шелестя юбкой и смотря мимо всех так, что и на неё тоже никто не смотрел. В курилке она спросила дорогу к гримеркам, ей махнули рукой туда, откуда она только пришла. Она развернулась и увидела выходящего из комнаты Леонида, зажавшего под мышкой портплед с костюмом.
Он был в мохнатом пиджаке, который был ему явно узок в плечах. Леонид обернулся, попрощался с кем-то в комнате, хохотнул, развернулся на каблуках – и увидел стоявшую в конце коридора Катю. Он замер. И тут же мимо них прошли, и он очнулся. Подошел к ней и обнял, сцепив руки у неё за спиной, а она крепко вцепилась в лацканы его пиджака, зацепилась коготком за нитку. Пошевелилась и потянула её прочь.
Все равно новый купим, решила Катя.
***
Леонид с Машенькой любили играть в шахматы, и он всячески ей поддавался и помогал выиграть. Дочка настырно двигала вперед все фигуры без разбора, поскольку для неё само движение и было игрой. Она с трудом могла усидеть на месте и постоянно ерзала, ложилась на животик, крутилась и вертелась, и вместе с тем не прекращала переставлять фигуры.
Машенька привыкла, что папа играл с ней каждый понедельник, среду и пятницу, и еще по воскресеньям иногда. Когда вместо папы стал дядя Олег, он тоже старался не отставать. Но играть с Машенькой было непросто: надо было и поддаваться, и иногда проигрывать, а дядя Олег не умел первого и не любил второго. Много лет спустя Маша нашла на даче купленный примерно в тот период самоучитель по шахматам с карандашными пометками и удивилась, зачем Олег от неё это скрывал? Тот пожал плечами: да как-то неловко было. Ребенок.
Машенька постоянно хотела переходить заново, но это было единственное послабление, на которое Леонид был не готов. Шахматы должны быть необратимыми. Только ради этого в них и стоит играть, приучая себя к тому единственному, что отличает настоящую жизнь от ненастощей, чему Машенька часто противилась, и шахматы приходилось срочно сворачивать в пользу другой игры, где необратимости места не было.
По-настоящему любимой игрой Машеньки была битва котяток с осьминогами. Цель смелого и ловкого котенка – коснуться лапой пуза хитрого и сильного осьминога. Цель осьминога – поднять котенка в воздух. Маша, хохоча и визжа, тянула лапы к осьминогу, а Леонид неловко подцеплял её руками и ногами и пытался оторвать от дивана, за который она держалась изо всех сил. Она пыталась оторвать от себя его пятки, крепко стиснувшие её подмышки, а потом, изловчившись, когда Леонид отвлекался, тянула к его животу свою лапу с острыми когтями и больно царапала сверху вниз и издавала победный вопль. Потом она лезла к нему, отплевывая попавшие в рот волосы, падала ему на грудь и крепко обнимала. А Леонид поправлял на ней сползшие колготы. В эти моменты он был счастлив.
Катя бурчала на них, если они устраивали битву поздно вечером: по утрам Машенька вставала тяжело, каждый раз подолгу смотря перед собой в стену, долго прогреваясь, как мотор нежной и теплолюбивой французской машины, которой русская зима приносила невыносимые страдания. Машенька все не решалась спустить ноги на холодный пол. Катя приносила ей маленький детский халатик, укутывала и на руках несла в ванную умываться, и та чистила зубки, до сих пор так и не придя в сознание.
За окном была темень, иногда – снег: Машенька на всю жизнь запомнит однажды увиденную спросонья снежную бурю, злую и кусачую, которая пыталась прорваться внутрь, к людям, на кухню. Они завтракали, натягивали колготки, тридцать три кофты, гасили свет в коридоре, выходили наружу и шли в садик. Леонид никогда не провожал её до садика: в такую рань он всегда спал,