Песня

Сорок четвёртая глава
Песня
(раньше печатал отрывки, сейчас полностью)
Наступал вечер. Вика смотрела на заходящее солнце, в лучах которого она видела батька с гармошкой и мать, сидящих на лавочке под морщинистой акацией.
Она слышала шелест тополей, хлопанье калиток, разговоры соседей, которые направлялись со своими скамеечками к батьке и матери, присаживались и расспрашивали друг друга не о здоровье, здоровье проглядывалось в их походках, а о хозяйственных заботах, кто и сколько молока надоил, не горчит ли оно, по какой цене продавать и где: на своём базарчике или городском рынке, чья очередь завтра пасти, тяжело на солнцепёке, с костылём за коровой не угонишься, а может отказаться от очереди и нанять пастуха, но ему нужно гроши платить, а пенсия маленькая, собирать на день тормозок, вечером приглашать на ужин, ставить самогон, готовить постель на ночь на сеновале, а он курящий, загорится от цигарки сено, спалит огонь и хату, и двор, и куда с протянутой рукой, утром давать пастуху опохмелиться, а если попадётся нерасторопный и нерадивый пастух, то упустит коров на люцерну, и они обдуются, а как быть без кормилицы? Морока, морока...
Хозяйственные разговоры затихали, когда батько начинал играть. Они не плясали, как плясали в молодости, когда были бесшабашными и сильными, когда жизнь не обрастала болячками. А сейчас гнутся ноги, горбится спина, кружится голова, скачет давление, хрипят лёгкие, сбоит сердце, туманится в глазах... Страшна и неминуема старость с застывшим взглядом и онемевшим словом. А раньше в прошлом так не было.
Прошлое, прошлое, словно горький запах полыни. Не выскребает душу, а вызывает воспоминания, а самые лучшие воспоминания об осени.
Загорелись, задымились костры, да костерки на убранных огородах, сжигая сорную траву: бурьян, репей... и летние ежедневные с утра до вечера заботы. Загрузились погреба нехитрыми щедротами. Наполнились пузатые кадушки разлапчатой капустой, белыми наливными яблоками, краснощёкими помидорами, крупнобугорчатыми огурцами, полосатыми арбузами, грибами опятами, чернушками... для разносолья.
Легкий морозец прогулялся утром по тонкому ажурному ледку. Завесилось серой дымкой палящее солнце. Дохнул день тишиной, прохладой, да свежестью осеней. А вечерком... широкий, посыпанный мелким песком двор с «ожерельями» репчатого лука, чеснока, кукурузы... на деревянном заборе, заставленный рублеными и строганными столами без скатёрок, но выскобленные кухонными ножами и вымытые, а на нём не в мелкоту нарезанное, да обрезанное, а всё цельное рядками и горками из земли руками взятое. И не богатство на столе, а труд мужицкий, да бабий. На лавках, покрытых ряднинами, мужики в вычищенных и отутюженных суконных железнодорожных костюмах и их жены в разноцветных платьях и в разноцветье платков на плечах.
И пошли речи вечерние и закатные. С мужицкой крепостью и бабьим метким словом. А вместе с ними и чарка домашняя. А за чаркой гармошка и пляс кружевной с частушками, прибаутками, да шутками. Притопами и прихлопами. Рассыпалась дробь чечёточная, переливались голоса звонкие, да весенние, выманивая мамкиных и папкиных мальцов в припляс.
Словно вихри носились по двору, сливаясь в одну душу и в один дух. Порой набегала темень войны, лагерная и тюремная. Наполнялся двор жестокостью и несправедливостью, поминаньем, и крестным знамением, но пересиливалась злоба пониманием: сколько не кляни прошлое, от этого жизнь, если её перевешивать с одного крючка на другой крючок, для папкиных и мамкиных лучше не станет. Клясть — всё равно, что воду в ступе прясть. Словоохотлив был двор, рвала меха гармошка двухрядка, кружился вихрь разноцветья до тех пор, пока не выкатывалось дремавшее за буграми в степи беззаботное солнце.
Уходили воспоминания, но не падал дух. Что поднимало его, что возвращало к наполненной свежестью молодости, что заставляло улыбаться, что оттесняло и отстёгивало от бед, так это песня. Сколько народных песен родилось в душе русского человека, но ни одна их них так не отражает широту и простор земли нашей, лихость и удаль, тоску и грусть, горечь и надежду, любовь и безрадостность русской души, как песня о степи. «Ой, ты, степь широкая. Степь раздольная. Широко ты, матушка, протянулася».
И не важно, совсем, не важно поёт ли её один человек под гусли, гармошку или многоголосый хор, что при исполнении кто-то в песенных строках «речного бурлака» заменяет на «донского казака», а «Волгу-матушку» на что-то другое. Важно то, что этот русский шедевр всегда исполняется как сокровенная молитва, в которой иной раз, слушая её, представляется вольный донской казак, а порой прорывается протяжный стон речного бурлака. Невозможно быть русским человеком, невозможно осознать себя человеком земли, не зная, созданные русским народом, великие слова песни.
Какая душа не распахнётся от песни о степи. Какую душу не затронет степное раздолье. Кто, очарованный бескрайностью степи, не воскликнет: да не сон ли это? не небо ли опустилось на землю? Летела, звенела песня, рассекала воздух, кружилась над посёлком и уносилась в необозримую даль. Откуда брались у стариков силы? Из каких источников черпали они их? Многое забылось. Многое утеряла память, но помнилась схватывавшая душу мелодия, завораживающие слова: «Ой, не летай орёл низко ко земле. Ой, да не гуляй казак близко к берегу». И казалось, что это пение не от земли, а свыше, подобное пению небесных сфер.
Песня, оторвавшись от них, становилась им неподвластной, она была живая, словно легкокрылая птица, которая, вырвавшись из неволи, взмывает, как стрела в небо и мчится, мчится, равнодушная ко всему кроме стремительного полёта, обгоняя всё, что встречается на её пути, и ничто не может остановить, удержать, пленить её, уже и степь осталась позади, уже и видимое скрылось, впереди только безмолвный простор, не испытывающий ни горечи, ни радости. Не подобна ли душа наша песне, не так ли, как и песня, душа, вырвавшись от нас, становится неподвластной времени.