cp
Alterlit

От Славянской набережной вверх по Гранд-каналу (окончание)

...На обратном пути, миновав Соломенный мост, мы вспомнили, что надо позвонить Сержио — сказать, чтобы тот подтягивался к остановке вапоретто, если не хочет добираться домой в одиночку.

Анхен набрала его номер.

— Скоро буду, — сообщил Сержио.

Мы медленно двигались по набережной, глядя по сторонам. Поодаль, отделённый от нас водным пространством, высился собор Сан-Джорджо-Маджоре на фоне закатного небосвода.

— Красота, — сказал Валериан.

— Не то слово, — согласился я. — А наши родители всю жизнь провели за железным занавесом и ничего этого увидеть не могли.

С этими словами он сделал глоток из своей фляжки и протянул её мне. Я тоже глотнул граппы и вернул фляжку Валериану.

...Анхен на ходу полистала путеводитель, сверилась с навигатором в смартфоне — и взяла меня за руку перед следующим мостом, переброшенным через неширокий канал (за ним уже располагался наш причал подле памятника королю Виктору Эммануилу).

— Это понте-дель-Вин. Назван так, потому что возле него швартовались корабли виноторговцев.

— Винный мост, понятно.

— Типа того, — подтвердила она. Затем указала на стоявшее слева здание пыльно-розового цвета:

— А это палаццо Дандоло. Построен семейством Дандоло, из которого вышли четыре дожа и один адмирал венецианского флота. Потом его много раз перепродавали, а в девятнадцатом веке очередной владелец устроил здесь отель. Название с тех пор не менялось — отель «Даниэли». В нём останавливались Рихард Вагнер, Клод Дебюсси, Оноре де Бальзак, Чарльз Диккенс, Жорж Санд и Альфред де Мюссе.

Да, Жорж Санд и Альфред де Мюссе, известная история. О ней столько судачили современники, что нашлось не одно бойкое перо, спроворившееся изложить её на бумаге. Если вкратце, дело обстояло следующим образом.

Аврора Дюдеван, более известная по своему писательскому псевдониму как Жорж Санд, жила с мужем Казимиром в открытом браке и ни в чём себе не отказывала по мужской части. Однажды она встретила Альфреда де Мюссе, который был на шесть лет моложе неё, и между двумя инженерами человеческих душ пробежала искра, послужившая причиной любовного пожара, угара и перманентного марафонского сексодрома. Причём писательница имела обыкновение подчёркивать существовавшую между ними разницу в возрасте, обращаясь к де Мюссе на людях: «Мой мальчуган Альфред» или «Моё дорогое дитя». Это его изрядно уязвляло. И как-то раз — во время совместного путешествия, когда любовники остановились в венецианском отеле «Даниэли» — вдруг подумалось Альфреду: «В самом деле, она скоро станет старухой, а я-то буду ещё орёл. Надо что-то делать». И он сделал. Самое простое и бесспорное, что делают другие в подобных случаях: ударился в загул.

Через некоторое время его принесли из местного борделя, пьяного, избитого. После этого несколько дней он лежал в бреду. Приглашённый доктор Пьетро Паджелло объявил, что у Альфреда нечто вроде воспаления головного мозга, но случай не безнадёжный, и взялся за лечение. Служитель Эскулапа был молод и хорош собой, Аврора томилась подле занемогшего «мальчугана Альфреда» — и тут между ней и доктором пробежала искра...

Дальше стало веселее. Они сидели у постели бредившего де Мюссе, а когда тот затихал, погрузившись в объятия Морфея, Пьетро Паджелло жарил Аврору как сидорову козу в соседнем номере. Впрочем, если учесть её темперамент, то ещё вопрос, кто кого жарил и успевали ли они ретироваться в соседний номер. По крайней мере позже, когда болезнь отступила, де Мюссе кричал Авроре:

— Распутница! Ты отдавалась ему прямо у изголовья моей кровати!

— Тебе привиделось! — не принимала обвинений она. — Я всегда говорила, что опий не доводит до добра!

— Выставляешь меня на посмешище! — не унимался он. — Перед кем, перед этим ничтожеством? Я не позволю так с собой поступать!

— А как я должна поступать с тем, кто проводит ночи не в моей постели, а в домах терпимости, с куртизанками?

— Если я это и делал, то лишь потому что ты неумелая любовница!

— А ты нерадивый любовник!

В общем, нашла коса на камень, и Альфред де Мюссе укатил в Париж. Правда, придя к выводу, что их отношения исчерпаны, они нашли в себе силы помириться и расстались по-доброму. Аврора даже проводила его и по-матерински поцеловала на прощание. Затем прожила в Венеции ещё пять месяцев и написала роман «Жак»... В Париж она приехала вместе с Пьетро Паджелло. Тот, впрочем, довольно скоро наскучил романистке и был вынужден вернуться восвояси. Дома доктор Паджелло не стал горевать и убиваться, а предпочёл сразу жениться. Он дожил до девяносто одного года и слыл в Венеции весьма достопримечательным человеком из-за вышеупомянутой куртуазной истории. А Жорж Санд, случайно встретившись в Париже с Альфредом де Мюссе, умудрилась снова завлечь его в свои сети. Правда, второй сезон у них получился недолгим: как ни крути, разбитые горшки плохо склеиваются. Это я хорошо знаю, сам проверял неоднократно.

***


Родовая плева заката рассосалась в небе, и молодая ночь пустилась в путешествие по нашим следам.

В роскошных палаццо, длинной чередой выстроившихся вдоль Рива-дельи-Скьявони, светились редкие окна: в каждом — одно-два, не более. Это неудивительно, ведь все высившиеся над нами старинные дворцы ныне являли собой фешенебельные гостиницы, кои впали в жестокий форс-мажор из-за отсутствия постояльцев.

После нескольких минут ожидания у причала мы погрузились на подошедший речной трамвайчик.

Сержио едва успел к отправлению: с разбега запрыгнул в вапоретто, когда наше судёнышко отчаливало, и зазор между его бортом и причальной стенкой составлял уже не менее полуметра.

— А если бы ты свалился в воду? — попеняла ему Анхен. — Как бы мы тебя вытаскивали?

— Вода тут не отвечает санитарным нормам, — добавил Валериан. — Я бы не стал в неё нырять ради твоего спасения.

— Утонуть в Венеции — это так романти-и-ично, — протянула Элен, мечтательно закатив глаза. — Мы бы каждый год приезжали сюда и в память о тебе пускали по воде веночки.

— Не дождётесь, — заверил он.

***

Ночное плаванье по Большому каналу запомнилось мне в этом путешествии, пожалуй, ярче всего. Возможно, всё дело в ночном времени и в зыбкости водной стихии, и в перемене образа движения, и в Иосифе Бродском, который писал в «Набережной Неисцелимых»:

«В путешествии по воде, даже на короткие расстояния, есть что-то первобытное. Что ты там, где тебе быть не положено, тебе сообщают не столько твои глаза, уши, нос, язык, пальцы, сколько ноги, которым не по себе в роли органа чувств. Вода ставит под сомнение принцип горизонтальности, особенно ночью, когда её поверхность похожа на мостовую. Сколь бы прочна ни была замена последней — палуба — у тебя под ногами, на воде ты бдительней, чем на берегу, чувства в большей готовности. На воде, скажем, нельзя забыться, как бывает на улице: ноги всё время держат тебя и твой рассудок начеку, в равновесии, точно ты род компаса. Что ж, может, та чуткость, которую приобретает твой ум на воде, — это на самом деле дальнее, окольное эхо почтенных хордовых. Во всяком случае, на воде твоё восприятие другого человека обостряется, словно усиленное общей — и взаимной — опасностью. Потеря курса есть категория психологии не меньше, чем навигации...»

Впрочем, у меня было не совсем так, как у Бродского. Во-первых, восприятие другого человека отнюдь не обострилось: напротив, я начисто позабыл о своих спутниках и весь обратился в зрение, точно ворошиловский стрелок, выслеживающий добычу из идеально оборудованного гнезда, из параллельного пространства, недоступного для противника. Во-вторых, курс движения вапоретто меня вообще не интересовал: меня влекло неведомо куда, и я совершенно не парился по данному поводу. Но в остальном всё соответствовало — как говорится, ни убавить, ни прибавить.

Чем посюстороннее прошлое отличается от потустороннего настоящего — и наоборот? Или одно переходит в другое, и мы даже не способны ухватить за кончик хвоста мгновение, когда это происходит? Во время ночного плаванья по Большому каналу, кажется, мне удалось поймать его. Впрочем, в Венеции подобное ощущение у меня возникало не раз.

Allora, мы плыли по Гранд-каналу, примолкнув, словно каждый сам по себе. Палуба едва уловимо подрагивала под ногами. Было чертовски красиво и продолжительно, и сюрреалистично, поскольку величественные палаццо, струившиеся мимо, уставились в пространство тёмными окнами, подобными глазам покойников; редко в каком строении теплился одинокий огонёк. Там же, где в водах канала было нечему отражаться, они имели свинцовый оттенок. Архетипическим образам, проплывавшим за бортом и растворявшимся в темноте, не мешала давно сделавшаяся привычной для больших городов световая реклама: здесь она отсутствовала начисто, и ни один из логотипов навязших мировых брендов не пытался нахально протиснуться в моё сознание — это ли не благодать? Густые и непроглядные, воды Большого канала представлялись мне соразмерными толще веков, напластовавшихся на илистом дне, они были неподвижны и пустынны, лишь наше судёнышко скользило между дворцовых стен, выраставших из пучины.

«Венеция умирает, Венеция опустела», — говорят вам её жители; но, быть может, этой-то последней прелести, прелести увядания в самом расцвете и торжестве красоты, недоставало ей«, — писал Тургенев в романе «Накануне». Знал бы Иван Сергеевич, насколько он окажется прав, когда в город придёт пандемия!

Да, в ту ночь действительно нетрудно было представить, что опустевший город умирает.

Я смотрел на проплывавшие мимо балконы и барельефы, на шпили и колоннады, на цветные стены и покрытые плесенью цоколи старинных палаццо, и для меня эти здания не были по-тургеневски «легки и чудесны, как стройный сон молодого бога», а совсем наоборот: они являли собой нечто сумрачное и вместе с тем манящее, как попытка суггестии воды и камня, которой было трудно противиться. А ещё, скользя взглядом по тёмным глазницам окон, я не переставал дивиться тому, что может сотворить с людьми паника. И ведь сколько уже возникало напастей на моей памяти: птичий и свиной грипп, лихорадки Эбола и Денге, атипичная пневмония и синдром иммунодефицита — а сегодня, вот поди ж ты, коронавирус... Ну да, люди умирают. Так ведь они всегда, сколько существует человечество, покидали сей бренный мир, и что же изменилось? На планете каждый год полтора миллиона человек умирает от туберкулёза, немногим меньшее число жизней уносит гепатит, и никто не объявляет чрезвычайное положение по сему поводу. Коронавирус тоже теперь никуда не уйдёт из человеческого общества, придётся с ним сосуществовать. Отчего же вдруг стал возгоняться этот инфекционный психоз, доведя людей до такой крайности, что они, подобно улиткам, наглухо втянулись в панцири своих квартир, на работу не ходят, в турпоездки не подрываются, общаются по удалёнке, устраивают вечеринки по скайпу, слетают с катушек?

Порядок жизни поломался у всех, кроме таких, как мы, раздолбаев, отродясь не испытывавших тяготения ни к какому порядку. Образ наших повседневных действий определяют многие обстоятельства, но смерть стоит за спиной всегда, это экзистенциальная данность каждого человека, и если начать бояться болезней, несчастных случаев, разновероятных, а то и мнимых неблагоприятностей — это будет не жизнь, а сущий ад. Нет, такое не по мне.

Мысли подобного рода нисколько не мешали мне наслаждаться красотами ночной Венеции. Всё равно она была великолепна — даже в своём паническом, пандемическом, упадочном образе. Взгляд не успевал охватывать многоочитые берега-ущелья, с неисчерпаемым разнообразием архитектурных деталей и шлейфом навеваемых фантазийных флюидов. Изощряться в мнемонических усилиях не приходило в голову: слишком всего было много, слишком плотно — невместимо. Уж сколько останется в памяти, столько останется; выше головы не прыгнешь.

Не перечесть исторических вех и важных событий, коих я не успел увидеть, не вообразить бессчётных катаклизмов и общественных пертурбаций, на которые опоздал: можно сказать, всю мировую историю упустил, проворонил. Или это она до меня не дотянулась — не успела. Так думал я, хотя издавна предчувствовал, что настанет день, когда история дотянется, и она таки настигла меня, когда обрушилась моя страна, обвалилась лавинообразно, сбрасывая с себя многоэтажные струпья национальных окраин; тогда мне удалось выползти из-под руин и благополучно отсидеться в сторонке — однако теперь я снова ощутил на себе дыхание истории. Холодным коронавирусным сквознячком тянуло над Большим каналом, и трудно было предугадать, перерастёт ли он в нечто грозное и губительное или тихо сойдёт на нет, оставив после себя массу баек и анекдотов.

***

И ещё я пытался представить, какой увидел Венецию Александр Блок.

Ведь мало что здесь изменилось за последнюю сотню лет с небольшим. По крайней мере, на берегах, которые в эти минуты проплывали перед моими глазами.

Несомненно, Блок совершил прогулку по Большому каналу. И вряд ли на гондоле, поскольку он не умел плавать и побаивался водных пространств. Между прочим, не напрасно побаивался, ибо имел шанс утонуть ещё в апреле 1912-го, когда его позвал на отдых в рыбачий посёлок художник-символист Николай Сапунов. К счастью, поэт отказался составить ему компанию. А Сапунов с друзьями перевернулся на лодке и утонул, поскольку тоже плавать не умел. Упомянутая история произвела сильное впечатление на Блока, так что, скорее всего, он предпочёл для прогулки выбрать вапоретто. В самом деле, ведь уже с 1881 года по венецианским каналам бегали небольшие паровые судёнышки (слово «vaporetto» в переводе с итальянского означает «пароходик»; пусть паровые двигатели давно отошли в прошлое, но консервативный язык сохранил прежнее название), а Блок был здесь в мае 1909-го. Он приехал в Венецию вместе с женой Любовью Дмитриевной. Его Прекрасная Дама недавно родила мальчика от любовника-актёра, но ребёнок через восемь дней умер; и теперь Блок надеялся воскресить прежние чувства, замыслив эту поездку как второй медовый месяц. К сожалению, ничего воскресить не удалось; они покинули Венецию и поехали дальше по Италии, однако всё между ними становилось только хуже. Видно, это сыграло не последнюю роль в том мрачном умонастроении, которым поэт впоследствии делился с читателями в своих «Итальянских впечатлениях»:

«Жить в итальянской провинции невозможно, потому что там нет живого, потому что весь воздух как бы выпит мёртвыми и по праву принадлежит им. Виноградные пустыни, из которых кое-где смотрят белые глаза магнолий; на площадях — зной и стрекочущие коротконогие подобия бывших людей. Только на горах, в соборах, могилах и галереях — прохлада, сумрак и католические напоминания о мимолётности жизни. Туда, в холод воспоминаний невозвратных, зовёт русского современная северная и средняя Италия. На земле — лишь два-три жалких остатка прежней жизни, истовой, верующей в себя: молодая католичка, отходящая от исповедальни с глазами, блестящими от смеха; красный парус над лагуной; древняя шаль, накинутая на ловкие плечи венецианки. Но всё это — в Венеции, где сохранились ещё и живые люди и веселье; в Венеции, которая ещё не Италия, в сущности, а относится к Италии как Петербург к России — то есть, кажется, никак не относится. Чем южней, тем пустынней; чем меньше живого на земле, тем явственней подземный голос мёртвых».

Что бы там ни было, а Венеция вдохновила его на три стихотворения.

Какой виделась она Блоку, когда тот плыл по Большому каналу на судёнышке с тарахтящим и пускающим в небо клубы дыма паровым двигателем?

Никогда не узнать. Только эти стихотворения и остались.


***


«Chi vive nel passato, muore disperato», — говорят здесь. Живущий прошлым умрёт от отчаяния, — так это переводится с итальянского.

Но мы не жили прошлым. Окунались в него с головами — это да. Ныряли и погружались, насколько хватало дыхания, с каждым днём всё глубже; однако затем каждый вечер выныривали на поверхность и добирались до берегов настоящего.

Загогулина в том, чтобы не утонуть в сознании собственной значимости. Год от года слишком многие ждут и вожделеют, подкарауливая день и час, когда Венеция созреет и допустит слабину, чтобы отдаться им до самозабвения. А мы не такие, как все, мы оказались другими в силу обстоятельств и полного отсутствия других претендентов на благосклонность Серениссимы. Сколько бы ни осталось за нашими спинами непроявленного, мы получили от неё неизмеримо больше того, на что могли рассчитывать; не было бы счастья, да несчастье помогло. Кто назовёт это групповым изнасилованием, пусть первым бросит в меня камень.

Да, по утрам мы ныряли в Венецию почти вневременную (поскольку время носят в себе люди, а сейчас переносчиков этой заразы стало чрезвычайно мало), но вечерами благополучно выныривали из неё и возвращались к привычному темпу жизни... Так и теперь, сойдя на причале возле площади Рима, мы пересели на трамвай и поехали домой, на виа Франческо Баракка. Под размеренную вибрацию вагона мне широко размышлялось о многом в рассеянном веницейском сиянии-струении-умиротворении, однако ныне хоть убей не вспомнить, о чём конкретно, ибо скоро я грешным делом задремал на своём сиденье.


...А издали, луной озарена,

Венеция, средь тёмных вод белея,

Вся в серебро и мрамор убрана,

Являлась мне как сказочная фея.


Да, вот так, по-апухтински, продолжала она невесомо парить вдали, осиянная лунным светом. И, трансформируясь в моих сонных эмпиреях, постепенно превращалась в идеализированный веницейский двойник, в манящий элизиум...

Завидев, что я смежил веки и принялся клевать носом, Анхен и Элен отчего-то необычайно оживились и стали, хихикая, снимать на видео благородного синьора на отдыхе; эка невидаль. Хотя, конечно, чистой воды амикошонство со стороны этих вертихвосток. Ну да ладно, я не в претензии, что с них взять.

А всё-таки жаль, что хомо сапиенсы не умеют спать как дельфины (которым необходимо регулярно подниматься на поверхность воды, чтобы сделать очередной вдох, потому они никогда не теряют над собой контроль и не застывают в полной неподвижности). Два полушария дельфиньего мозга спят поочерёдно: пока одно бодрствует, другое отключается... Если бы человеческий мозг обладал способностью отдыхать этаким попеременно-половинчатым образом, у нас отпала бы необходимость ежевечерне возвращаться на улицу Франческо Баракка, чтобы завалиться в свои постели на ночь. Прогуливались бы по Венеции круглосуточно, от рассвета до заката и от заката до рассвета, оторвались бы на полную катушку! Недоработала нас эволюция, не дотянула до уровня дельфинов. Остаётся только завидовать своим водоплавающим собратьям.

 

***


Дома на ужин были артишоки, маленькие пельмешки-тортеллини, горгонзола и буррата, наполненная жидкой сырной массой. Последняя привела всех в многословный восторг. Вообще сыры в Италии — это нечто, достойное отдельного славословия. А вот артишоки мне не понравились. Может, Элен и Анхен просто неправильный рецепт в интернете нашли, не знаю.

Кроме того, благородные синьоры пили граппу, а наши донны — местное игристое просекко.

Хорошо провести вечер после хорошо проведённого дня, с многообещающим осознанием незавершённости своих веницейских похождений, что может быть приятнее?

...Мы с Валерианом вышли на балкон и прикурили по сигарете. Он сделал первую затяжку и устремил взгляд на звёзды

— Представь, в созвездии Ориона учёные нашли облако чистого спирта, — сказал он после короткого молчания. — Его объём — что-то около четырёх миллионов кубических километров. Это миллиарды гектолитров, больше всего нашего мирового океана.

— Созвездие Ориона далеко, — заметил я. — Вряд ли людям удастся туда долететь, особенно если принять в расчёт экспоненциальное расширение Вселенной.

— Это да, — согласился он. — Долететь вряд ли удастся. Но молекулярный спирт — не такое уж редкое явление в окрестностях Солнечной системы. Есть облака поменьше, чем в Орионе, зато гораздо ближе.

Я скептически покачал головой:

— Всё равно не долететь.

Он не стал спорить:

— Даже если б долетели в познавательных целях, это ничего не изменило бы. А вот спиртопровод от Земли до любого из этих скоплений мог бы решить все проблемы человечества. Океан спирта — не шутка.

— Пожалуй, океан спирта действительно всё решил бы. Но граппа-то намного вкуснее. И у нас её пока хватает.

— Да уж, за ней так далеко лететь не надо...

  • 17

Комментарии

Для того, чтобы оставлять комментарии, необходимо авторизоваться или зарегистрироваться в системе.
  • Комментарии отсутствуют