Песок уходящего времени
Вчера на мне не застегнулась куртка. Просто не сошлась. Мне это было неприятно, ведь прошлым летом всё было относительно сносно, а теперь вот такой облом от жизни. Привет моему чревоугодию, ещё более пламенный привет моей врождённой лени. Чего ждать если сидишь на работе перед компьютером по двенадцать часов, а потом заедаешь стресс от трудовых будней аппетитной шаурмой?
Я носил эту куртку десять лет. В годы моего голодного студенчества мы с отцом купили её на каком-то рынке. Стоила она дорого, но отец, оставаясь верен своим жизненным принципам твёрдо произнёс, доставая из кошелька деньги: «Лучше купить вещь, чтобы жила долго и радовала, чем потратить деньги на говно, которое через год выбросишь». Мне было жутко неудобно так раскошеливать отца, но я промолчал, ведь куртка действительно была очень хорошей. Не только по пошиву. В ней я сходил на первое свидание со своей будущей женой, забирал старшего сына из род дома, первый раз в жизни поехал с другом на матч сборной России по футболу в Москву... Да, много чего в ней было.
Помню, как бежал в ней однажды за уходящим трамваем, куртка сидела так хорошо и свободно, колыхалась на мне, принимая сильный ветер и капли противной осенней измороси. А что теперь? Вчера я стоял перед зеркалом в этой куртке, как дурак, таращился на своё выпирающее брюхо и проклинал себя за то, что не так и не смог заставить себя начать бегать по утрам.
Многие скажут: «Чего ты так паришься, задайся целью, возьми, да начни!». Ну, могу я себе пообещать, но знаю, что это будет дикая ложь, потому что до этого момента я раз сто заклинал себя не пить больше пиво с чипсами по субботам и тысячу поклялся больше не курить. Не мудрено догадаться, что, естественно ничего из этого не выгорело.
Нет, я себя знаю, сейчас задамся целью, распинаю себя пару-тройку раз по утру, а потом пошлю всё к чёрту. Или всё съест пошлый быт, потому что начнут то и дело, как на зло, вылезать другие неотложные дела, завалят отчётами на работе так, что придётся сидеть допоздна и на карачках приползать домой, а дальше всё это покроется пылью, упав в долгий ящик.
Потом ещё лежать в кровати перед сном чихвостить себя за то, что я ленивый тюфяк, представлять, что, мол, с завтрашнего дня обязательно начну, а потом врезаться вновь в жизненную круговерть без шанса разорвать порочный круг, нет уж, хватит. У всего есть свой срок: у вещей, чёрт побери, у людей он есть!
Вот сижу теперь у отца, смотрю на него: старик совсем сдал за последние пару лет. А тогда в магазине, покупая мне эту куртку, он был весь такой высокий статный, с пышной копной рыжих волос, с густой ухоженной бородой красавец-мужчина, на которого открыв рот смотрели все продавщицы, когда он заговаривал с ними своим раскатистым баритоном... Ему было пятьдесят восемь, но выглядел он гораздо моложе своих лет, наверное, потому, что долго занимался спортом, не профессионально, конечно, но штангу тягал отменно, в хоккей был погонять не дурак.
Нет, теперь всё не то. Спустя десять лет отец — глубокий старик, разбитый ревматизмом с потухшими грустными глазами, совсем седой, с залысинами, осунувшийся и скрюченный во многих местах. Конечно, его сильно подкосила внезапная смерть мамы. Прокляты тромб. Ладно бы, если б она болела, а так, оп, и всё, и нет той женщины, с которой папа прожил долгих двадцать восемь лет. Глупо и очень обидно. Папу это очень сильно подкосило. Хорошо, что пока он может обслуживать себя сам. Несколько раз мы предлагали ему переехать к нам, но отец наотрез отказывался. Мой старик может быть очень упёртым в некоторых вопросах. Сказал, что хочет умереть дома, значит только во время пожара его можно будет оттуда вывести. И ни в какие переговоры он вступать точно не станет. Не привык. Хотя пожар — крайняя мера. Иногда его можно просто вывести погулять, что мы и собрались, собственно, делать.
...
Я долго смотрел, как отец тяжело спускается по ступенькам первого этажа. Хорошо, хоть живёт на втором, иначе вообще бы перестал выходить. Кряхтя, опираясь на свою трость, он осторожно передвигал ноги с одной ступеньки на другую, едва слышно ругаясь.
«Давай, старая каракатица, управы на тебя нет. Хлам, развалюха!», — бубнил он себе под нос.
А я в этот момент отчего-то вспомнил, как, когда я был маленьким, он хватал меня, мигом сажала себе на плечи и бежал со мной шестилетним на плечах до самой квартиры. Я всегда громко смеялся. И мой заливистый смех в те моменты слышал, должно быть, весь подъезд. Сейчас мне нужно будет дать ему руку, чтобы он мог спуститься без происшествий.
— Митя, отстань, — отбивается по привычке папа, — что, я совсем что ли инвалид?! Дай, я сам!
Я убираю руку, хотя мне очень тяжело смотреть на то, как он пытается закончить спуск, не рухнув на бетонный пол.
Наконец, ему это удаётся. Папа переводит дух и набрасывается на меня:
— Что ты со мной, как с маленьким? Да на мне пахать можно! Сколько лет я спускался без тебя, думаешь, теперь не обойдусь?
Я молчу и слушаю. Доказывать отцу обратное просто бесполезно. Потом глотаю накопившееся негодование и ласково говорю:
— Ну, пап, ну, не расходись, что ты в самом деле, пойдём.
Мы шагаем по залитой весенним солнцем улицы, вдоль занимающихся зеленью тополей, и ярко-розовое, наливающееся майской жизнью солнце рябит в зеркале непросохших после недавнего дождя луж.
Отец глубоко вдыхает свежий воздух, глядя на голубое небо мелькающее в просинях густых серых туч.
Мы шагаем медленно, слушая как щебечут птицы, а мимо проносятся машины, потом папа останавливается и долго смотрит на противоположную сторону улицы. На него, надо сказать, иногда находит. Он указывает тростью на соседний дом из красного кирпича и многозначительно произносит:
— Вон там раньше был продуктовый магазин. Тебе года два тогда было. Я тогда на работе задержался, прихожу, мамка говорит: «Молоко свернулось, беги в магазин, на завтра кашу не из чего готовить». А время уже восемь вечера. Скорее, скорее, авоську в руки, тороплюсь Ты-то спал уже тогда бабка тебя в кроватке качала, как сейчас помню (я эту кроватку по знакомству достал, хорошая, польская, брата твоего потом в ней ещё качали). Так вот, бегу, а там бац, закрывают. Я взмолился: — Девушка, милая, подождите, нужно взять. А там тётка такая здоровая, с рожей деревенской, лет сорока мне басит: — Вовремя надо приходить, за добавкой что ли бежишь? — Да нет, — отвечаю, — молоко прокисло, кашу сыну не из чего готовить на завтра. А она как забулькает, как разразится громовым хохотом: — Долго придумывал-то? Знаем мы вас, алкашей, как гульнуть не на что, вы такое придумать можете, что мама не горюй! Это ж надо, ребёнка ему кормить нечем!
Я стою, как вкопанный, не знаю, что делать. Ладно, зараза, буду играть по твоим правилам.
— Ладно, — смеюсь, -раскусила ты меня, красавица, трубы горят, сил нету, продай бутылку, а? руку тебе поцелую, век благодарить буду!
И так ласково в глаза ей заглядываю.
— Ладно, — вдруг тает эта тётка, рукой машет, — заходи, что с вами алкашами поделаешь?
— Только молочка тоже продай, — добавляю. — Запивать что ли будешь, — хохочет она.
Запивать-запивать. Долго потом мамке пришлось объяснять, почему я с таким гостинцем из магазина вернулся, нарочно не придумаешь.
Я слушаю, улыбаюсь и смотрю на другую сторону. Там теперь офис какого-то онлайн-магазина.
Папа на прогулке обычно немногословен, только иногда предастся какому-то воспоминанию, а потом надолго замолкает и просто ковыляет вперёд.
Мы идём дальше. Отец любит, гуляя, придаваться воспоминаниям. Но мне, кажется, после этого ему становится очень грустно. Ведь только вспоминая, можно увидеть, как всё изменилось вокруг. Я сам помню, что вон в том доме, из жёлтого кирпича, того, что в конце улицы, раньше была молочная кухня. Потом на её месте открыли ювелирный магазин, затем торговали телефонами, а сейчас продают шторы. Напротив магазинов не было совсем, а теперь целых два: продуктовый и детской одежды, а на углу дома — кондитерская. А раньше там, в квартире на углу, жили наши знакомые. Мы иногда ходили к ним в гости. У них была дочка, пока мы с ней играли в её комнате, родители на кухне пили чай. Потом отец семейства погиб в автокатастрофе, а вдова вышла замуж второй раз, и они переехали в другой город. Честно признаться, я даже не помню ни их имён, ни фамилий. Можно, конечно, спросить у отца, но какой смысл? Что мне дадут имена людей, которые для меня ничего значат, которых я толком-то и не помню? Пустое, ни к чему. Лишний раз бередить душу отцу тоже ни к чему, ведь он ненароком вспомнит маму и глаза его заблестят, как и всегда, когда он говорит или думает о ней.
Почему для нас так важно, что всё вокруг меняется? Неужели так страшно бояться перемен. Наверное, когда мне будет столько же, сколько и папе, я тоже буду очень бояться. Волос на голове всё меньше, зубов во рту, вообще меньше здоровья, радостных минут жизни, ярких впечатлений, ещё меньше знакомых, в телефонной книжке почти не осталось номеров, а морщин, наоборот, всё больше, больше болезней, время тянется медленнее, и иногда совсем не с кем поговорить. Вот, например, соседка, квартира у которой напротив отцовской, недавно схоронила последнего своего сына (их было у неё трое, но она умудрилась всех пережить) и осталась совсем одна. Ей около ста лет (сама она говорит, что не помнит, а заглянуть в паспорт — тоже не помнит, где он). Сейчас она уже почти не выходит из дома, к ней ходит социальный работник, в последний раз, когда она была на улице, сидела на лавочке. Греясь на солнышке, я, в ожидании, пока спустится с лестницы папа присел рядышком с ней. Она глянула на меня, а может и сквозь меня и как бы обращаясь ко мне, а, возможно. Вовсе и не ко мне, скрипучим голосом многозначительно произнесла: «Вот и дожила, раньше столько нас здесь сидело, старух-то, теперь вот одна осталось, и дети умерли, а внуки не ходют, сижу вот, как сыч, словом не с кем обмолвиться». Мне от чего-то в тот момент сдавило сердце. Безусловно, от жалости к ней, но не только. Импульсом в мозгу промелькнула пугающая мысль: «А что если я доживу до такого возраста?».
Да, вот тогда и становится страшно, что что-то меняется. И страшно, что не меняется ничего. Ты как будто возвращаешься в детство, маленький, беспомощный, иногда почти ничего не видя и не слыша, двигаешься без инерции, зная, что завтра всё может кончится, и что можно не успеть. А если начать думать о том, что ещё не успел, можно сойти с ума. Порою так много сделано, но сам доходишь до того, что не сделал ровным счётом ничего.
Вдруг отце резко остановился. Я едва не врезался в него.
— Папа, ты чего? — от неожиданности выпалил я. Отец замер, глядя на витраж магазина. Взгляд его омрачился глубокой печалью.
...
Книжный магазин готовился к закрытию. Когда вывешивают объявление с надписью «Все книги за пол цены», сразу, без обиняков, становится понятно, что скоро всему придет конец.
Люди, которые в этом месте никогда не были, и для которых оно ровным счётом ничего не значит, снуют туда-сюда по проспекту, не замечая, что ещё одна история подходит к концу.
Действительно, это всегда наступает как-то незаметно, в рутине дней как-то и не успеваешь толком заметить, что что-то вокруг тебя меняется. Ну, был тут вчера магазин, а сегодня вместо него — «Сдаётся в аренду» — нечто вроде некролога в эпоху хищного капитализма, пожравшего, словно титан то, что совсем недавно он произвёл на свет. Но титанов нечего винить в том, что они идут на поводу у своей природы.
Мы с папой стояли и смотрели на приоткрытую дверь, подпёртую куском кирпича и знал, что сейчас оттуда вытащат очередной книжный шкаф с приклеенной на него небрежно вырванной из тетради бумажкой, на которой будет значится «1500. Иванова. Уплачено». Значит скоро его увезут. Как и пару других до этого. Хороший шкаф, добротный, цвета охры. Сам бы взял за такую цену, да вот ставить некуда.
Зачем отец взялся смотреть на опустевшие полки? К чему всё это? Вокруг май распускается трепещущей молодой жизнь зеленью, и небо над головой успело очиститься и брызжет насыщенной синевой, отдавая привкусом приближающегося тепла, а мы смотрим на эти шкафы наступающие на растрескавшийся а потом на мутные окна, уставившиеся на нас в ответ.
«Сдаётся в аренду». Нет, пока ещё между ними не вставили плакат с этой надписью. Но раковый больной знает, что вскоре умрёт. Так зачем отталкивать неотвратимое?
Последние стеллажи грелись в потоке солнечных лучей в ожидании хозяев. Внутри на полу хаотично были разложены стопки книг — всё, что осталось от былой роскоши.
Хозяйка — пожилая тучная женщина с огненно-рыжими волосами в толстых роговых очках, подбоченившись, хмуро осматривает свои бывшие порядком опустевшие владения под мерное гудение ламп.
Рядом суетится муж — сухощавый лысоватый старичок, с очень обрюзгшим лицом и большими печальным глазами, упаковывавший какие-то канцелярские принадлежности в коробку.
Она вышла на улицу, достала из кармана мятую пачку папирос, ловким движением извлекла оттуда одну из них, вставила в рот, подожгла зажигалкой, извлечённой из другого кармана и глубоко с наслаждением и в то же время усталостью затянулась.
Отец подошёл к ней и попытался заговорить:
— Жалко, хороший у вас был магазин, даже больше скажу, наверное, лучший в городе.
Она хмыкнула и выпалила в сердцах:
— Вот только нам от этого не легче!
При этих словах она ещё более посуровела, показывая, что она не настроена на душевный разговор с дотошным стариком.
Её, в принципе, можно было понять. Видно было, что она прощается с чем-то очень важным, какое-то время занимавшим её жизнь, скорее всего терпя большие убытки, толстым хлыстом бьющие по карману.
Отец чуть отошёл и вновь уставился в дверной проём разглядывая одну из стопок книг у самого входа, на которых сверху лежала бумажку с надписью от руки, кривоватым почерком: «Все книги за полцены».
— Подойди, выбери, — тихо сказал ему я.
Мы зашли внутрь. Отец подошёл, осторожно, чуть подрагивающей рукой, приподнял одну из них, потом другую. Через несколько минут он отложил себе парочку, потом взял ещё пару из другой стопки. Я помог ему сложить всё обратно.
Потом мы подошли к большому письменному столу, который служил у них прилавком и положил их рядом с кассой.
— Двести пятьдесят, — оживился старичок, бегло осмотрев каждую из них.
Я открыл кошелёк и стал отсчитывать купюры, потом полез за мелочью.
У меня было с собой двести сорок.
— Не хватает, — сказал я.
— Ничего, — добродушно махнул рукой хозяин, сгребая купюры и мелочь, — берите так.
Похоже, он воспринимал всё это, как избавление, которого долго искал и теперь спокойно выдыхал, отбрасывая тяжёлое бремя, с которым он давно готов был расстаться.
Я взял стопку книг, и мы вышли на улицу. Хозяйка вышла вслед за мной посмотреть, не приехали ли покупатели стеллажей. Но они опаздывали. Отец ещё раз оглянулся и ещё раз посмотрел на вход. Простенькая синяя табличка, на которой белыми буквами было выведено «Книги. Канцтовары» уставилась на него в ответ. Он будто хотел что-то сказать, но всё не решался. Потом повернулся и, понурив голову, пошёл прочь.
На крыльце ветер кружил какие-то бумажки то поднимая, то вновь опуская их на выщербленный асфальт.
— Всё, — задумчиво произнёс какой-то мужчина средних лет с кудрявыми чёрными с проседью растрёпанными волосами и болтавшимися в районе волосатой груди, проглядывающей из-под мятой голубой рубахи, очками на верёвочке, также остановившийся возле магазина, видимо, не раз тут бывавший, — теперь откроют очередную рюмочную, чтобы пить и закусывать.
Он даже плюнул себе под ноги от негодования. Хозяйка кивнула, как бы разделяя его позицию.
Но тут из двора появилась грузовая машина и, остановившись напротив входа, протяжно забибикала. Женщина тут же ринулась к ней.
А в это время её муж осторожно отогнул красивую полупрозрачную розоватую занавеску и поставил табличку, которая оповещала: «Продаётся. Сдаётся в аренду». Под этой надписью красовался большими цифрами номер мобильного телефона.
Повесть подошла к концу, и оставалось только поставить последнюю точку.
...
Я уложил папу, пошёл на кухню и сделал ему горячий чай. После этого проклятого книжного папа совсем раскис. Он не стал отмахиваться от меня, когда я стал помогать ему переодеваться в домашнее и совсем уж как-то покорно улёгся в кровать.
Когда я вошёл в комнату с кружкой дымящегося чая он сидел на кровати, накрыв ноги ватным одеялом, подложив под спину подушку и, нацепив очень смешные очки в толстой чёрной оправе, внимательно изучал обложку одной из приобретённых нами книг.
Я поставил кружку на журнальный столик и сел рядом с ним, положив руку ему на коленку, и спросил вопрос, который мучал меня на протяжении всего оставшегося после книжного магазина пути:
— Пап, а зачем ты их купил, ты же кроме учебников по физике да механике читать ничего особо в жизни не любил?
Отец снял очки, отложил книгу и вкрадчиво посмотрел на меня. Мне было неловко. Он смотрел на меня так, будто хотел увидеть во мне что-то совсем необычное, чего раньше у меня никогда не было, да и в будущем никогда не будет.
— В этом магазине... — чуть подрагивающим голосом произнёс он после долго паузы, — в этом магазине... Дай, мне, пожалуйста, с полки часы.
У отца на полке всегда стояли песочные часы. Не знаю, откуда они у нас взялись, но стояли они там ещё с самого моего детства. Когда я был маленьким, мне очень хотелось с ними поиграть, но родители всегда мне строго-настрого запрещали. Папа брал их, чтобы играть во дворе в шахматы со своими друзьями.
Теперь я стал взрослым, и мне стало возможным доверить такое важное дело. Я послушно подал папе часы.
Он покрутил их в руках.
— Время —песок. Мы все — песок. Мы куда-то всю жизнь спешим, как вот этот песок, — папа перевернул часы и песок мигом заспешил понестись по стеклянному желобку, — спешим и не замечаем, что время всё равно быстрее нас всех. Мы не можем обогнать время, да? Конечно, это противоречит всем законам природы. Мы не можем его остановить, — он перевернул часы, и песок рванул в другую сторону, — только так можно осознать, что ты ничего не значишь.
— Пап, ну, что за мысли? — перебил я его. — Много ты значишь. Ты нас с братом воспитал, достойных людей...
Но он будто меня и не слышал.
— Ничего нельзя вернуть. Время вспять не повернёшь.
Он опустил взгляд на свои дряблые руки, а потом глянул на меня так пронзительно, что у меня мурашки побежали по спине, уподобляясь песку в часах.
— Я сюда приехал в семнадцать лет. Поступил в физмат. Никого ещё толком не знал. Гулял однажды вот по этой улице от нечего делать, как раз была первая сессия, такая же вот весна, вокруг всё цвело, хороший солнечный день. И наткнулся на этот магазин. Дай, думаю, зайду, может, книжку какую полезную найду. Захожу, а там стоят три девчонки-школьницы, одна из них, высокая, темноволосая (волосы такие необычайно густые, туго заплетены в косички и банты на этих косах белые, огромные) такая красивая, красивее я ещё не видел, в руках книжку, как сейчас помню, «Три мушкетёра» Дюма. Я на неё уставился, как дурак, ничего больше, кроме неё не вижу, а она, возьми, и оторви взгляд от книги, и тоже на меня смотрит. Взглядами встретились, я смотрю в эти огромные чёрные глаза и краснею, как рак, а она улыбается и прямо мне говорит: — Вы читали, хорошая книга, посоветуете?
А голос звонкий такой, как хрусталь. Я рот открыл, а сказать ни слова не могу, будто онемел вовсе.
Он замолчал, снова потупив глаза на свои руки. Но грусть ушла, сгинула, я видел, что отец улыбается, мне стало тепло на душе, и я тоже не смог сдержать улыбку:
—Ты никогда не рассказывал, как вы с мамой познакомились.
— Правда? Дурак я тогда, ведь история-то хорошая. Самая лучшая. Она очень любила книги. Мы потом, после свадьбы туда часто ходили, почти каждую неделю. Она всегда себе что-нибудь выбирала. Она очень любила читать. Потом ты родился, потом брат твой, не до чтения стало... А ты почему раньше не спрашивал?
— Не знаю. Как-то неудобно что-то было.
Мы оба засмеялись. Я был рад, что папе стало тепло на душе, что его больше не съедает изнутри тоска. Сейчас я спрошу, и он, конечно, мне всё обязательно расскажет. Про маму...
Вдруг я посмотрел на песочные часы. Последняя песчинка, без единого шанса, сорвалась и упала вниз.