Анихеевский бред
Когда кто-то из проходивших мимо остановился, и спросил усталую, ссутулившуюся статую Анихеева: Всё ли в порядке? — та, поначалу не смогла и полслова произвести по-человечески, а только чуть выпрямилась и замычала, чудовищно скривив губы. Спросивший отпрянул и пошёл прочь, а в спину ему неслось:
— Нет! Нет! Нет правды в ногах! Ведь в ногах земля... а на Земле нет правды и быть не может. Она вращается мне навстречу, обманывая мой шаг, и я жив-ву на месте!
Так М. Анихеев, двадцатипятилетний студент кафедры теоретической и прикладной лингвистики, одурманенный сильным химическим соединением, объяснил то, что мешало ему, битый час уже старательно тыкавшему кроссовками в поверхность планеты, идти, и значит — жить мешало.
Возвращённый случайным человеком к реальности он пошёл, как все шли, втянулся в толпу, окреп, разогнался, но затем что-то сломалось в нём: ноги встали, как намагниченные, майка с надписью «The Worm», пропитанная солью от тела, стянула мышцы, а голова, заболталась на шее слабою пуговицей, и до того вдруг заныла, что мысли из неё потекли навязчиво и бесполезно, как текут сопли. Не пройдя и тридцати метров, Анихеев вновь замер на месте.
Накуривался Анихеев часто и помногу. В последнее время и университет, и посещения одной бnяди по выходным для получасовой любви, и постоянные поиски денег, и бесконечное самокопание, всё это настолько ему опротивело, что он мог чувствовать себя живым, только накурившись. Обычно, побывав с утра на кафедре и приобретя там жидкое вещество, которое все называли «creep», уже к обеду Анихеев ходил пьяным. Под кайфом же в яркости красок и причудливости создававшихся образов и в любом, даже самом ничтожном, движении окружающего мира он улавливал какую-то внутреннюю идею, это делало его счастливым. Так было и сегодня за исключением того только обстоятельства, что привычное и ожидаемое уже ощущение счастья долгое время не вселялось в него. Был спектр всевозможных оттенков перед глазами, было превращение вкуса в музыку, было всё, что должно было быть, но душа его оставалась нетронутой, и это выводило его из себя, и выводило даже физически. Немногим раньше, свернув с тихой улицы на проспект, Анихеев заметил, что тень его, долгое время волочившаяся по стене, теперь выползла наперёд. Это показалось Анихееву странным. Он решил будто тень его приобрела силу и руководит им. Он даже начал угадывать в её очертаниях что-то памятное, но при том никогда наяву им не виденное: то она представлялась ему чёртом безрогим, то безбородым Толстым, то ещё кем-то неполноценным, так что, всякий раз наблюдая подобные перевоплощения, Анихеев старался отречься от собственной тени иль хотя бы вытряхнуть из головы неприятные образы. Ненадолго образы исчезали, но затем обязательно возвращались к нему. Вот и теперь, стоя в наркотической полудрёме, Анихеев заподозрил, что маршрут для него выбирает тень и что надо как можно скорее пресечь это. Он снова безрезультатно покрутил головой и напряг челюсти, пытаясь вымолвить что-то, но говорить было до ужаса трудно — он только мычал, перемешивая скопившуюся на языке злобу с прилипшим к нёбу недоумением...
— Ммм.. Н.. Чёрт!.. Отойди от меня. Чего тебе надо? Я хоть и отвернулся от солнца, и вообще по жизни поступаю беспутно... — тут Анихеев заикнулся, потерял конечное утверждение, и промычал какую-то глупость — Правда, есть за душой... косячок, но тебе, с-сука, всё равно ничего не достанется!
Сказав это, он прицелился и плюнул в то место, где у чёрта должна была быть голова. Чёрт вздрогнул, Анихеев же посыпал тротуар холодным смешком и поплёлся дальше, за тенью, ставшую опять Толстым.
Полуденный город наполняла бестолковая суета. Проспект, открывшийся перед ним, сжат был аккуратно составленными в цепи зданиями, чистое небо опутывалось тяжёлыми сетями проводов, перспектива таяла в волнах зноя и ничто в предстоящем не различалось, кроме рекламного полотна огромных размеров, вывешенного над дорогой. С полотна смеющиеся наглые лица, раскрыв рты, сыпали буквами: Автораспродажа на Демидовке!
Баннер был до того велик, что Анихеев понял: «Водители, проехав здесь, затем сворачивают на Демидовку, чтобы просто издалека увидеть салон, заказавший такое знамя.»
Сам он не думал, где надо ему сворачивать, и на что в итоге он собирается посмотреть, но зато точно знал, что на одном месте ему быть нельзя, иначе случится непоправимое. Непоправимое выражалось так: «Нельзя удерживать стрелки ног, идущие во времени и пространстве, а то всё перестанет существовать...»
Убыстрив шаг, он отвлёкся рассматриванием лиц встречных. Люди в неровном строю шли, мелко сощурив глаза, и как будто брезгливо перебрасывались словами. Одни были в тёмных очках; другие прятались за полями панам и кепок; кто-то просто смотрел в мобильный или перед собой, стараясь не поднимать взгляда над горизонтом. Вначале, все люди казались отделёнными друг от друга и имели собственные выражения, но затем Анихеев сложил многие видимые им лица в одно и тотчас удивился,
— Какая бездушная рожа на толпе! — и добавил, — Как странно это: столько в городе солнц, отражаемых стёклами, и никто даже не заслоняется, а в небе солнце только одно, и каждому, каждому на Земле глаза колет... Почему так?
Он обернулся, предполагая увидеть всечеловечий затылок, но позади него был тот же коллаж, составлявший зажмурившуюся физиономию, — над ней прыгал под ветром парус рекламы.
— А что, неужели ничего не случится, если все сменят взгляды и пойдут против самих себя прежних? — спросил Анихеев в воздух, и воздух, наполненный звуками живущего города, мигом ответил ему:
— Обратная сторона здесь не имеет обратного содержания, и прошлое расстояние земного пути равнозначно будущему. Наш мир — это зеркало. Существуя в нём невозможно отделить истинное от лжи... Это под силу только тому, кто превозмогая жгучую боль, обратит широко раскрытые глаза к первоисточнику всего Света... Мы же, средние люди, обречены всё время бездумно подчиняться ногам и щурить глаза от солнца. Мы идём, и глубоко заблуждаемся на пути к центру мегаполиса и бытия... И это значит — нет никакого центра!
Потрясённый, он замер на полсекунды, стараясь вспомнить о цели своих блужданий, но не сумел. Испугался:
— Нет. Нет. Я же... Я иду в... Я иду для... Куда ж я иду? Поганый лабиринт! Не имея смысла и точного направления, к чему же я подвигаюсь?.. — и ещё, с удивлением, — А подвигаюсь ли я?!
Вопрос получился уродливый и Анихеев долго раздумывал как правильно на него ответить, но ничего не приходило на ум и он тогда перевёл мысль в чувство, возненавидев всё доступное его взгляду человечество:
— Это они, они виноваты... Я потерялся в мелочных людях. Скован прямолинейностью их хода, — зашептал он, сбавляя шаг, — Свиньи включили меня в толпу, сузив моё сознание домами, машинами! Они, с зажмуренными глазами, сами не ведают, что живут в рамках зеркала и что, передвигаясь по жизни, они только топчутся на местах, упираясь лбами в свои отражённые тени, боясь прозреть или остановиться.. Вот так и меня замкнули в себе. Да... Но только я вижу... И чувствую силу, способную вытолкнуть меня из паршивого стада их в зазеркалье; я знаю, как мне идти...
Ещё сократив частоту шага, он стал напряжённо искать просвет меж строеньями. Однако, стены строений врастали одна в другую, так что лишь через два квартала Анихеев отыскал взглядом небольшой арочный тоннельчик с другой стороны проспекта. Он бросился туда поперёк движенья (спровоцировав этим выплеск гудков да сигналов), и уже скоро был на аллее, затенённой старыми тополями.
Хотя проспект шумел совсем близко, здесь властвовало умиротворение, благодаря чему Анихеев сразу ощутил приятную лёгкость в мыслях. Он решил выкурить оставшееся.
Для этого у него была припасена папироска. Он хранил её в небольшом жёстком футлярчике заодно с ёмкостью для «creepа». Осторожными постукиваниями он выбил содержимое папироски в крохотный пузырёк, на треть заполненный желтоватым маслицем, и, сломив сохлую веточку, стал, помешивая, напитывать им табак. Затем он утрамбовал приготовленное в бумагу. Спрятав опустошённый футлярчик в карман, закурил.
— Итак, расщепляя атом сознания, — возбуждённо рассуждал он некоторое время спустя, — вдохновенный «creep», взрывом освобождает для меня величие вечности потаённое вовне!
Качнувшись, медленно поползли тополя, странным образом напомнив Анихееву клин перелётных птиц. Потом запахло сыростью: он увидел усталый мартовский снег поверх трав, на глазах менявшийся в воду, и небо, ничем более не стеснённое. Всё это вырисовывалось так явно, что в душе царапнуло подозрением:
— Не здесь ли моё зазеркалье?
Подумав это, он услышал кроткие шевеления, и, обернувшись, узрел человека подле себя, слепленного в нелепую позу. Человек сидел в полушаге, глядя в сугроб. Он так шумно дышал, что казалось преодолевал собственное дыхание. Лёгкая одежда на нём обветшала, и сам он был уже очень дряхлым старцем и — по всему видать, — необратимо болел. Часть волос на седой голове уже выпала, те же, которые оставались, наверное, не росли; тело его имело неприятный серый оттенок; глаза настолько несоразмерны были высохшему лицу, что казались пробоями в черепной коробке с едва тлеющими на дне угольками. Анихеев попробовал было взглянуть в них, но, едва зацепив краем их скорбную глубину, отшатнулся в замер. То были глаза обожжённые каким—то тяжело прожитым, гнетущим знанием; глаза вернувшегося с войны.
Старик захотел было произнести что-то, но изо рта его ссыпался хрип — прежде чем попытаться заговорить во второй раз, ему пришлось долго и усердно выкашливать из себя не сложившиеся слова и сплёвывать их на белое заодно с кровью. Это длилось минуту и две. Затем, помалу, звуки стали складываться в слова, частью такие тихие и тяжёлые, что выходя, они глубоко вязли в снегу бороды оставаясь не узнанными.
— Роды. — прошипел старик, находя в музыке, льющейся от ручья, что-то неведомое — Воды отходят... освобождая жизнь...
— Отец, ты о чём это?
— Пиить. — как бы умоляя, протянул старик.
— Пить хочешь?
— Да... Жить хочется... Приложи к губам с... с...
Анихеев сжал в ладони ком снега, смочил рот старику, и всё следующее, горячим откровением вылившееся в воздух, прослушал не шелохнувшись.
— Вот я целую... целую жизнь, тающую с дыханием... прожил... холодно и мерзко, как зиму, всякий день которой... я спал пустыми белыми снами, не обращаясь к данной истине... и радости миросозерцания... Многое из того, что считал я высшим... сотворённым добром, ничтожно; глупо и пошло... Теперь я это знаю, и теперь я знаю, что проходит между всем моим добром излом... Ты. Ты понимаешь, что это значит? Теперь я знаю... О, простое земного счастья! Теперь я как новорождённый, и теперь за ту зиму вес... веcна мне... Но теперь поздно...
Старик закашлялся и умолк и накапливал влагу синими глазами. Он сознавал себя лишним среди весны, но не хотел умереть с невысказанною скорбью, а потому всем сердцем искал в чужой голове понимания. Анихеев же не понимал его, хотя и владел способностью особо объяснять мир.
— Вижу... тесны в веках. — старик вытер слёзы на лице, отдышался минуту и спутав свои мучительные переживания малым бредом, простился:
— Вода... Мы идём чрез неё вброд, и многие падают на выходе без сил к бытию в вечности... Падают... во... да... И на том... берегу речи про... пасть, черта... Но пройдя по воде с верою и её пройдёшь... Око его над тобою...
Тотчас же длинный визг тормозов донёсся с проспекта и вернул Анихеева к реальности. Он обнаружил себя отрешённо сидящим на скамье посреди безлюдной аллеи. Ноги его за это время сделались как бы деревянными, не позволяя теперь голове править ими.
Долго сидел Анихеев на месте, переходя мыслями с одного на другое, но галлюцинация, которую он увидел, ни на секунду не переставала его интересовать. И потом, когда Анихеев поплёлся к дому, когда действие creepного масла прекратилось, он всё думал о старике, о воде, о снах, чувствуя огромную мощь сказанного, но не имея способа расшифровать его. А вернувшись к себе, он сразу же лёг на диван и заснул.
Его разбудил гром. За окном шумел дождь. Он привстал, огляделся, лёг снова. В сумраке его комната напоминала этюд сюрреалиста. Анихеев тронул кончиком сухого языка горьковато-вязкое нёбо, почувствовал как по онемевшим во сне ногам скользит холод и вспомнил о полуденном видении. Повернувшись от стены к похоронной занавеси окна, он перенёс подушку удобнее и снова закрыл глаза, думая, что перемена положения тела углубит его дыхание, отвлечёт чувства, поможет заснуть, но вкратце вспомнив о пережитом за день, он уже не смог отогнать и другие переживания, и те подняли со дна памяти ещё более ранние, составив вместе уже широкое полночное раздумье.
— Что это было? — зашептало второе я в третье ухо, — Что-то ложное, созданное ополоумевшей от «creepа» головой, или всё-таки прикосновение к правде? Почему оно так тревожит меня и сейчас даже, после всего? Откуда сами эти мысли, это странное чувство? Я не испытывал его прежде. Или испытывал? Испытывал, но не придавал значения — был зациклен на другом — был слишком увлечён повседневностью... Я спал... Нет... Я сплю до сих пор... Всё время, от самого часа рождения, я двигался к бесплотному счастью, не зная природы этого счастья и не слыша своего внутреннего голоса во тьме голосов чужих... Я желал любви женщин, зная, что земная любовь — чувство лживое и что ничего хорошего оно не подарит мне; я мечтал о почёте и уважении от других, нарочно забывая, что оно растлит мою душу; я хотел богатства, изобилия во всём, будучи уверен, что и это во вред. Выходит, — весь я ложь, я отражение самого себя, а то настоящее, что есть во мне, то для чего я рождён, то абсолютное, светлое, чистое всегда валялось под сознанием, как мусор, было ненужным, как аппендицит... Но кажется, я и это всегда понимал... Да, всегда знал, но только сегодня прожил...
Последняя мысль глубоко взволновала Анихеева. Поднявшись, он прошёл в кухню, постоял над раковиной, выпил воды, затем взял сигареты и выбрался на балкон.
Всюду была нефть. Казалось, дождь в союзе с ночью покрыли жирным слоем её и небо и каждое здание. Свежая ядовитая нефть тяжёлыми сгустками падала с крыш, блестела под фонарями в пустынных улицах, проникала испарениями в людей, пока они, мёртвые, смотрели на мир сквозь свои сны. Город тонул в нефти, размазанной по всему, что казалось чистым ещё недавно, и лишь несколько освещённых окон оставались недоступными для неё — наверняка там спасались живые...
Анихеев вспомнил, как когда-то в дни детства открывалось для него перед долгой ночью Писание. Это было в деревне, где он проводил лето. Вспомнилась комната, как воском облитая нежно-жёлтым, ласковым теплом настольной лампы; печальные, ясные глаза, обращённые на него с икон, стоящих в углу; слабая и тоненькая, наполовину парализованная, и оттого напоминавшая сухую ветку, прабабушка. Её утробный голос похожий на скрип старого дерева медленно рассказывал ему, очарованному, об истине.
И вот пришла эта ночь и теперь тем единственным, что всплыло в его голове и представилось потребным его мёртвому сердцу стало воспоминание о пережитом тогда чувстве — чувстве доброй умиротворённости.
Пройдя в комнату, он зажёг свет и принялся высматривать в рядах книг «Библию». На глаза попалась «Смерть Ивана Ильича», затем «Религии мира», наконец, в чёрном классическом переплёте отыскалась и «Библия». Анихеев открыл «Книгу Судей», полистал...
— И сказали дерева смоковнице: иди ты, царствуй над нами.
Смоковница сказала им: оставлю ли я сладость мою и хороший плод мой и пойду ли скитаться по деревам?..
Открыл начало:
— В начале сотворил Бог небо и землю. — Анихеев выдохнул и замер, слушая в себе дальние отголоски первых слов «Книги Бытия». И понял, что лишь эти слова и теперь остаётся ценной истиной для него, и только в них он не мог, да и не хотел сомневаться — Земля же была безвидна и пуста и тьма над бездною... и Дух Божий носился над водою. И сказал бог: да будет Свет... И стал Свет...
То ли абсолютное, безграничное доверие к тому, что «Свет стал», одним только словом Господа, о чём так просто и понятно говорилось в Писании, то ли глубинное, едва тлеющее воспоминание от детских лет, вспыхнувшее по-новому под ветром начинающейся перемены, то ли ещё что-то необъяснимое, но было что-то, что заставило Анихеева увидеть себя слабого со стороны. В одно мгновение всё поблекло вокруг и не осталось ничего. Он и Бог. Он один перед Богом.
Анихеева затрясло. Чтобы не пошли слёзы он придавил веки пальцами, стало тяжело дышать.
— Не могу, не могу... Не хочу. Если есть истина, Свет и смысл, то — в этих словах. Здесь всё, чего так не хватает мне. Чем же ещё я могу быть жив, как ни Его словом, не этим Светом? Чем же ещё жить?! Только начать... Только начать... Стоит только начать с начала.
Он с настроенной резкостью увидел, что жизнь проходит бессмысленно, почти не трогая в нём ни духа, ни разума, и что лишь понимание этой бессмысленности порушит тот огромный столп лжи, которым теперь держится его миропонимание. Он задумался надолго, разнервничался, и решил в ближайшие дни переустроить ход жизни как-то иначе, и даже стал изобретать план этого переустройства, но вскоре затем начал зевать, потом прилёг на край дивана, (как бы стесняясь своей этой вольности) и мысли его потекли уже в другом русле...
Надо лечь спать, а завтра будет новый день... и будет новая жизнь, и я сам выберу себе направление, чтобы двигаться. И всё будет по-другому, всё будет по-моему... А сейчас поздно, и надо выключить этот досадный свет и уснуть. Утро вечера мудренее...
Он встал, пошёл к выключателю, но остановился на полпути и вдруг сжал кулаки, напрягся. Его затрясло и он до ломоты в челюстях сцепил зубы. Не думая ни о чём, но отдавая всего себя душевному порыву, он оделся, собрал в сумку еду остававшуюся в холодильнике, (Это были консервы, кусок колбасы и бутылка водки) и вышел в грязную и неприютную тишину ночи.
Анихеев проснулся, но какое-то время не открывал глаз и только удивлялся тому, что сомкнутые веки его могут проводить в голову свет, пока не догадался, что сон отошёл от него, и что свет этот — свет солнечный, проникающий сквозь веки извне. Спустя ещё какое-то время он расслышал и мерный стук колёс, вначале как будто отсутствовавший, и тогда же припомнил, что он пассажир в поезде, и что он едет куда-то, неизвестно за какой надобностью. С памятью проснулось в нём и похмелье. Он ощутил нечто скомканное в брюхе, как если бы там всю ночь сами собой вязались узлы из кишок. Хотелось пить. Он приподнялся на откидном спальнике и оглядел бегло, словно бы желая убедиться, что никто за ним здесь не наблюдает, плацкарт, вещи, окружавших его людей.
Красивая молодая женщина, занявшая полку напротив, держала в одной руке детектив, а другою поглаживала бок стакана со свежезаваренным чаем. В проходе, глядя за окно и с тем подпрыгивая на месте, хрустело яблоком тонкое, как травинка, детство, наряженное в не свое, по-видимому мамино, платье. Кто-то сопел ещё на верхних полках, но снизу их было не видно, тем более, что Анихеева отвлек внезапно поднявшийся к гортани ком рвоты. Еле попав ногами в ботинки, он зашлёпал к туалету, шатаясь то ль от движения поезда, а то ль от похмельной расхлябанности своего тела. В уборной не было никого и Анихеев, запершись, встал над нержавеющей чашей унитаза ожидая позыва. Нечто бывшее в желудке задвигалось, переворачиваясь и сопротивляясь тошноте; под рёбрами начали вздуваться упругие пузыри, или наоборот — становилось удивительно свободно, как в мешке, но и те и эти ощущения было одинаково неприятны ему. Сейчас ему представлялось всё своё внутреннее наполнение долгим червем, поглощенным некогда в виде наживки, таившей в себе острый крюк, но приятной наружно и на вкус, и тем соблазнившей его как и многих других.
Всё, к чему я тянулся, всё чего жаждал, все мои идиотские суждения о людях и о себе, все искания смысла жизни, подумал он, — всё это от тщеславия, всё это самомнение и гордость, и всем этим из века в век покупается человечество. Я на крючке... у какого-то неведомого ловца притягивающего меня, самовлюблённого, к себе, и нужно бешеное напряжение сил, нужна небывалая искренность и наивность, чтобы освободиться и существовать независимо...
Анихеев пришёл к этому вчера и теперь только ворошил голову, заново возбуждая чувство решимости к новой жизни. Вчера же, всеми своими догадками и нелепыми делами, в частности тем, что он сел и едет теперь на поезде к абсолютной свободе, (Это снова показалось Анихееву чистейшим безумием, и дабы вытащить из сердца занозившее сомнение, он приказал себе думать дальше) он словно бы совершил шаг от себя прежнего к себе «новому». И пусть этот «новый», к которому он обратился, ещё не обрисовывался умом внятно, он, Анихеев, верил, впервые он искренне верил в то, что в душе его возможен действительный, коренной перелом.
— Да, именно сейчас... в эти самые секунды, решается моё... может вся моя жизнь решается. Он набрал воды в пригоршни и, ополоснув лицо, уставился в зеркало:
— Вот я... Вот я отдельный человек... У меня две руки, две ноги, душа и разум. Вот я один на перепутье, и я свободен, и никто и ничто, здесь и сейчас не мешает мне сделать выбор. И вот я спрашиваю себя: в чём моё счастье; где искать мне радости и тепла?
Он задумался на секунду, пытаясь решить это единым усилием воли и интуиции, а после заговорил — заговорил прямо и ясно:
— Мне хочется жить просто... Я не хочу мучиться соблазнами да страстями, какими бы сумасшедшими или яркими они не казались; я хочу, чтобы пути мои всегда были определёнными и совершенными; хочу знать, что живу так, как надо жить; хочу твёрдо верить в единую, непреложную правду без отражений... Это всё чего я желаю, и большего мне не надо...
К горлу наконец подступила блевота. Анихеев быстро наклонился к унитазу и его стало рвать чем-то клейким, горьким. Рвотные массы сливались в единую, густую, прозрачную, как слюда, пульпу, которая толстела с каждым новым приступом, когда Анихеев вытягивался всем туловищем, словно готовясь вывернуться наизнанку. Что-то тянуло из него линией рвоты, напоминавшей лесу рыбака, крючок обхваченный ложью и нечистотой, вспахивая всю его давно слежавшуюся внутренность для новой жизни, и причиняя невыразимую боль.
Когда это кончилось, Анихеев стоял обессиленный. Он тяжело дышал, уткнувшись лбом в холодное стекло. Он глядел в себя, и видимое было ему противно. Анихеев снял майку, скрутил её, повязал на локоть, со всей силой ударил по отражению. Зеркало вскрикнуло и посыпалось на пол. Стало легче. Он закурил, растворил окно, наполнив уборную железным лязгом состава и свежестью утра. Солнце бежало высоко над величественными полями, от которых воздух насыщался приятным запахом влаги да шелестом трав; мягко скользила тёмная кайма леса невдалеке; живо проносились телеграфные столбы, а над ними, медленно перегоняя вагоны, прыгали по ветру крохотные юркие птицы. Чувствуя себя воскресшим, Анихеев по—настоящему обрадовался всей этой красоте. Сожаление об оставленном исчезло и теперь ему даже нравилось думать, что люди укрывшиеся в едином поезде, так скоро несущем их по жизни мимо радости, растворённой в природе, останутся в темноте, а он как окунувшийся в Светлое, свободен, и может сойти на ближайшей же станции, потому что «человеку, уходящему в новое бытие не нужно выбирать для себя, место кажущееся лучшим; потому, что божьему страннику, любой уголок Земли, тот же дом, как и птице и всякой пылинке, и облаку...» Он стал припоминать стихи из Библии, которые верней прочего подходили б его нынешним ощущениям, но вспомнилось лишь одно место: «Довольно для каждого дня своей заботы...»
Докурив, он выбросил сигарету; затем вдохновлённый решимостью безоглядно броситься в новую реальность, выкинул и всю пачку. Не возвращаясь уже в свой плацкарт, он побрёл по вагонам, намереваясь сойти на первой же остановке, хотя б остановка эта была среди леса или в полях. Так что когда, спустя четверть часа, поезд встал к перрону маленького заспанного городка, Анихеев, не взял даже и сумки с вещами.
Здание вокзала здесь скорее походило на общественную баню или на прачечную. Оно выглядело казённо и разрушалось, плесень пятнами выступала сквозь облицовочные слои. Народу на платформе было немного и состоял он подавляющей частью из дачников, дожидавшихся своих электричек, да ещё из нескольких синяков, выделявшихся крепкой руганью на общем фоне. Слева, чуть поодаль, за вокзалом, виднелось заросшее поле; справа шумели молодые лесопосадки. Вся картина, на которую сошёл с поезда общего следования студент Анихеев, удручала и легко бы могла испортить настрой какой-нибудь впечатлительной даме.
Оглядевшись, пошёл он, куда глядели глаза, и всё время думал о том, как не потерять веру и, не уставая, твердил самому себе, что происходящее с ним есть благо и воля божия...
История болезни.
Больной: М. Анихеев
Возраст: 25 лет
Адрес: г. Рыбинск ул. Павлова д. 49 кв. 32
Место работы/учёбы: РГГУ (г. Москва)
Дата поступления в клинику: 17 сентября 2011 года (первично)
Жалобы.
Помочь больному внятно разъяснить свои переживания на сегодняшний день не удаётся. Привезён в клинику насильно, после задержания полицией. Задержан по требованиям жителей домов Чернореченского микрорайона. По их словам М. Анихеев ходил от дома к дому глубокой ночью, выкрикивая призывы «к восстанию против зла», а то вдруг замолкал, плакал, умолял отвести его к вокзалу; помочь деньгами... Сразу по переводу из ОВД, разбил в приёмном покое зеркало. Замкнут, апатичен, поминутно высказывает просьбы занавесить в отделении все окна, иногда просит «Библию»...
-
-
-
-
Культурный Шизофреник не в мою смену ! (с)
Но так то нужно бы вам поосторожнее, слишком глубокое погружение чревато невсплытием
1 -
soroka ты мой романс Хуёвый слушала? https://www.youtube.com/watch?v=ojPLdOh1n3E
3 -
-
-
-
-
-
Присоединяюсь к Docskif. История болезни ненастоящая. Так пишут студенты третьего курса. Есть методички по их написанию. В отношении переживаний наркомана, тут на вкус и цвет бывают разные. Но такой подробности я ещё не слышал. Богатая фантазия!
1 -
ruukr ))))))))))) Ну я же не мог написать Аnamnesis morbi )) Никто бы не понял)
1 -
Культурный Шизофреник надо и morbi и vita. Наоборот. Читатель сейчас грамотный. Все понимает.
1 -
-
soroka какая красота бозетимой)) дык я по опыту уже знаю, когда говорю я, а когда говорят, например, мои эмоции... вот бывает голова чем-то забита, весь день метался по делам и настроение расторможенное, и тогда начинаешь нести пургу, это сразу заметно по точности формулировок... когда не можешь в точности разглядеть свою мысль и пишешь не то, что в голове, а то, что первое идёт на ум... русский язык он такой - нужно подбирать очень правильные слова... в английском языке дело обстоит неиного иначе.)
-
Культурный Шизофреник ну вот засюсюкал опять...
Точность формулировок нужна при написании статей УК. Писательство - сплошная эмоция, understand me? Чтош, всех благ, продолжайте поверять алгеброй гармонию.
1 -
soroka так люблю я сюсюкать)) как Эжен в этом плане) Точность формулировок - это основа пейсательского труда)
-